Громов с беспокойной гулкой тревогой, с колотьем под ребрами задумался: как быть дальше? Связи с дивизией никакой. Единственно возможный язык разговоров - ракетница. Да и то разговоры придется вести недолго - ракет к ней всего две штуки, красных. На тот самый случай, когда придется ставить точку и вызывать огонь на себя. Если наши увидят, то накроют высоту огнем дивизионных пушек. Две красные ракеты - сигнал "вызываю огонь на себя".
Остаток ночи Громов провел за картой, решал, смогут ли они прорваться к своим или не смогут. Сходил в госпитальный блиндаж посоветоваться с раненым старшим лейтенантом Иваном Кузьминым. Тот, выслушав громовские соображения, прижал к себе задеревеневшую культю.
- Ты, мужик, сейчас командир! - сказал он, напирая на слово "мужик". - Тебе видней, что в данный момент делать, а чего не делать. Но знай одно: если будешь прорываться с нами, с ранеными, то дело твое дохлое. Не прорвешься. Сам погибнешь. А о нас и речи нет - все поляжем. Если будешь уходить, оставь нам немного патронов, чтобы мы живыми не попали к врагу, - будем прикрывать вас. Как решишь, так и будет. Мы тебя не осудим.
- Т-точно, старлей, не осудим, - подтвердил лежавший на полке бородатый и худой, как Дон Кихот, парень в обвисшей, очерненной грязью нательной рубахе, - в крайнем случае, во-от…
Он сунул руку под брезентовик, подложенный под голову, извлек гранату-лимонку с проржавелым лобиком.
- За так не отдадимся.
В зрачках его блеснула злая удаль, прямолинейная бесшабашность человека, не привыкшего уступать, покоряться. Кузьмин кивнул с сурово закаменелым лицом, поддерживая решимость парня с гранатой.
- Дело, кореш, - сказал он. - А ты, лейтенант, решай сам, чему быть, а чему не бывать. - Он поднял культю, строго прищурившимися глазами оглядел густо-рыжую от крови концевину.
Громов тяжело крякнул, поднялся, пошебаршил пальцами в плотной щетине щек.
- Отросла, а бриться нечем, все осталось в обозе. Если только осколком стекла?
Ясно одно - высоту нельзя оставлять. Причин на это две: первая - с ранеными им не прорваться, тут Кузьмин прав, и второе, высота - важный опорный пункт; уйдут они сейчас с нее, отдадут немцам, значит, потом, при наступлении, ее придется брать снова. И, ой-ой-ой, какой дорогой ценой. Словом, высоту оставлять нельзя. Надо держаться до последнего.
Утро началось с немецкой атаки.
- Фрицы, сволочи, живут по расписанию. Проснулись, умылись, перекусили, выпили по чашке кофе, набили "шмайсеры" патронами и потопали в атаку… Ну-ну, давайте, давайте, голубчики, мы вам сейчас покажем, где раки зимуют, - разразился лежавший рядом с лейтенантом - вдвоем они едва втиснулись в мелкий окопчик - солдат Серега Чернышев. Его фамилия врезалась Громову в память, до сих пор помнит, хотя людей прошло перед ним тысячи. - Давайте-давайте, блесните напоследок сапогами.
Главное, подпустить немцев поближе, угадать психологический момент, когда можно ударить наверняка. Наверняка и чтоб патронов меньше потратить…
Немцы цепью продвигались к высоте, окружая ее полукольцом.
- Завоеватели! Гниды пахучие, - выглянул из окопчика Чернышев, а Громов осадил его непривычно резко и зло. Сдавали нервы перед боем, он подумал об этом без сожаления, с обреченностью.
- Не долдонь, Черныш! - сказал он, хотя знал, что, не будь этих непритязательных, очень простых шуток солдата Сереги Чернышева, жилось бы высоте тяжелее.
- Стрелять одиночными, экономить патроны, - передал по цепи Громов, притиснул к плечу автомат, ощущая щекой остужающе холодную боковину приклада.
- Стрелять одиночными, экономить патроны… Стрелять одиночными, экономить патроны… - пополз приказ по траншее.
Громов выждал, когда немцы были уже совсем близко и шли осмелело, не встречая огня, когда различались даже блестины пота на распаренных молодых лицах, огрузших от напряжения и крутизны подъема, выкрикнул резко и властно:
- Пли!
- Гха! - гикнул Серега Чернышев. - Понеслась душа в рай, лапками засверкала.
Грохот вспорол трепетную опасную тишину, и Громову, сразу полегчало, он холодно и спокойно ловил на мушку муравья, одетого во вражеский мундир, тщательно прицеливался, чтобы не было промаха, и равномерно, с едва уловимой плавностью нажимал на спусковую собачку, не глядя уже потом, что делал подбитый им муравей.
Затем из-за мутной, с перепадами, едва различимой кромки горизонта, из-за горбушек бугров выползло солнце, осветилась березняковая плешь, заискрилась мокрая от ночной испари ложбина под высотой, и розоватый парок, прикрывавший топкое болото да скособоченные домики недалекой деревушки, покинутой жителями и очень схожей с Маковками, начал таять, редеть на глазах. Едва стаял, как Громов увидел танки - приземистые серые утюги. Два, три… пять… восемь… пятнадцать… Пятнадцать машин! Не совладать. Он тронул пальцами шею, пытаясь унять судорогу, стянувшую горло, потом стер рукавом ватника липкую моросу с носа и подбородка, в горячечном мозгу вспыхнула однозначная мысль - все.
- Кранты, лейтенант! - прошептал Чернышев. - Пора ставить точку: против такой силы нам не устоять…
На смену суетливому, бессильному от осознания собственной беспомощности, собственной безоружности состоянию вдруг пришло ощущение расчетливой, почти равнодушной отрешенности. Громов почувствовал боль в распаде грудной клетки - это подперла толстая рукоятка ракетницы, вспомнил про сигнал: две красные ракеты - "вызываю огонь на себя", протиснул ладонь под тело, пальцами нащупал рукоять, отер, чтобы не выскользнула, мокрую рубчатую щечку. Пришел черед, Громов, подумал он. Пора, профессор! Усмехнулся - теперь уже бывший…
За танками, укрываясь броней, шла новая цепь немецких солдат. До высоты уже донесся рык моторов, за рыком пошел звонкий лязг траков. Рык да лязг…
Высота настороженно молчала. Громов видел напряженные спины бойцов, лежавших на высоте; небритые, густо обросшие подбородки, прижатые к мягкой, вспаханной осколками земле; глаза, зло прижмуренные; измазанные землей кулаки. У входа в госпитальный блиндаж стоял на согнутых ногах старший лейтенант Кузьмин и, морщась от боли, от того, что он, беззащитный, на виду у немцев пытался выломать из повисшей на одной петле двери доску, мимо него проползали, показываясь из темно-душного блиндажного чрева, раненые проползали без стонов, без охов, с хрипатым дыханием; лишь один - сержант с обмотанным до самых бедер туловищем - зацепил ногой за пустой патронный ящик и выматерился с тихой тоской в голосе.
Раненые - кто с чем: кто с пустым автоматом, кто с ножом-финкой, кто с саперной лопатой, лишь бы что-нибудь было в руках - что-нибудь, придающее уверенность.
Патронов нуль - сколько на каждый автомат осталось? Громов прикинул, горько усмехнулся - пальцев одной руки хватит; что же касается винтовок, то тут пальцев и того меньше. "Ты, мужик, сейчас командир… Как решишь, так и будет", - вспомнил он слова Кузьмина и, осилив какую-то непрочность, сидевшую в нем, вытащил из-за пояса ракетницу. Пора или не пора? Танки были уже близко; первый на малом газу перевалил через лощинку, потом, запрокидываясь, задрал ствол пушки вверх, с ревом пустил тугую струю выхлопа и полез на высоту.
- Не сдаваться, мужики! Не сдаваться… Ведь мы же, мужики, партийные… - услышал Громов крик старшего лейтенанта Кузьмина. Потом Кузьмин закашлялся, громко заскрипел зубами от боли. Тут Громов услышал, как кто-то очень высоким, дрожащим от внутренней натуги голосом запел - вначале невнятно, проглатывая слова, а потом все отчетливей, постепенно приходя в себя и переводя голос из высоких тонов в низкие, басовитые, делаясь знакомым. Серега Чернышев! Москвич, земляк…
Эх, яблочко,
Куда ты котишься?
Попадешь ко мне в рот -
Не воротишься…
Громов почувствовал теплое благодарное удушье, подступившее к глотке, вмиг выбившее слезу из запорошенных сухих глаз, вдохнул горький запах оттаявшей, готовой к новому рожденью весенней земли, поднял руку с ракетницей.
Люди изумленно прислушались к чернышовскому голосу, дрожанием своим, всесильной злостью перекрывшему грохот моторов, стали поднимать головы; потом один неловко, неумело - консерваторий ведь не кончали - поддержал, затем другой присоединился к дурашливой песенке Сереги.
Громов поднял руку еще выше, взглянул в безмятежную белесость неба и нажал на спусковые крючки.
Ракеты с крепким яблочным хрустом взорвались над самой головой, взметнулись в вышину, ярко всполыхнув, как флаги. Громов посмотрел на танки, увидел, что у головного из радиаторного жалюзи вытекает жирная чернильная струйка масла, и это почему-то, даже непонятно почему, успокоило его, вселило странную хмельную веселость, он растянул рот в страшной смертной улыбке, спрашивая самого себя:
- Увидят наши сигнал или не увидят? Должны увидеть! И помочь должны!
Не успели ракеты угаснуть, как откуда-то издалека послышался затяжной свист, переходящий в густой вой, потом он исчез, враз сокрытый чем-то плотным, и из-под головного танка с неисправным маслопроводом выхлестнул плоский невысокий столб, танк, приподнятый огромной силой, опрокинулся на бок и заполыхал, как картонный. Громову даже не поверилось, что так скоро может загореться тяжелая стальная машина - гусеницы же, взблескивая, крутились вхолостую, потом внутри рвануло, и, когда густой, с вороньей сизотой дым разверзся, на месте танка догорали покрытые прозрачно-желтыми языками куски металла.
Снаряды рвались один за другим, в их грохоте, вое растворилась высота, исчезло небо, исчезла сама жизнь, исчезло прошлое и настоящее, земля ходила под Громовым ходуном, он что-то бессвязно бормотал, прикусывая язык и плотно сжав веки, потом обхватил лицо ладонями и, теряя сознание, ткнулся головой в горячий земляной накат…
А через полчаса ложбину под высотой уже утюжили не гитлеровские танки, а советские тридцатьчетверки. Громов собрал оставшихся в живых бойцов, обгорелых, с пепельно-серыми лицами, перетянутых наспех бинтами, оглохших; выстроил их, пересчитал. Двадцать один человек - все, что осталось от батальона.
Среди живых не было Сереги Чернышева, снарядный заусенец вошел ему в рот, выбил зубы, проткнул тело насквозь и вышел из ноги у колена, рвано располосовав штанину. Не верилось, что этот человек совсем недавно мог петь, подбадривать людей.
- Ну вот, - сказал Громов сырым голосом. - Теперь мы можем уйти с высоты, товарищи. Право на то имеем.
У деревушки их остановила штабная полуторка, из кузова выпрыгнул офицер, очень похожий на Лоповка, молодой, белобрысый, тонкий, как лоза, протянул Громову бумажный пакет цвета первой, еще не успевшей пожить зелени - трофейный, фрицы яркие цвета любят.
- Это из штабдива…
Громов оторвал боковину конверта, вскрыл его, вытащил тетрадочный листок в клетку.
"Любому оставшемуся в живых командиру. Приказываю похоронить убитых, забрать раненых и отойти в село…" В какое село, Громов уже не дочитал, он всмотрелся в белобрысого, в спокойное розовое лицо, в глаза с веселой хмельниной, разлепил одеревеневшие губы:
- Все понятно. И сделано все… Уже сделано.
Когда полуторка развернулась на кочковатой, обсушенной быстрым солнцем дороге и собралась было проскочить мимо, Громов поднял руку, рубанул ею воздух. Полуторка с визгом затормозила.
- Чего у тебя, лейтенант? - Связной перевесился через борт.
- Просьба у меня, - сказал Громов.
- Выкладывай.
- Если не жалко, дай нам хотя б один диск. А то у нас в автоматах ни патрона. Мало ли что может случиться, пока до места доберемся.
- Усек, - хитровански ухмыльнулся связной, поднял со дна кузова автомат, отщелкнул от ложи диск, - усек, на прием переходить не буду… Держи, борода! А то действительно… Вдруг какой-нибудь ганс с поднятыми лапами подвернется…
Громов чуть не съездил тогда кулаком ему в морду. А ничего не подозревающий связной хлопнул ладонью но кабине, шутливо сморщив лицо, подул на пальцы, и полуторка, отчаянно вихляя простреленным, помятым задом из стороны в сторону, запрыгала по ухабинам плохой дороги. Солдаты Громова построились в колонну и неспешно, устало, как шли и раньше, двинулись на восток.
Все это в считанные секунды пронеслось перед полковником Громовым, пока он с отрешенной задумчивостью в глазах разглядывал Лепехина, его побитое, утомленное лицо в крупных, как оспины, притемненных порах на щеках, старым, уже ссохшимся и увядшим шрамом, косо выползавшим из-под бинта. Да, воспоминания роднили его с Лепехиным.
- Значит, царапнуло не сильно, - медленно проговорил комбриг, сунул руку в карман шинели, вытащил озелененный медный кругляшок со щитом и вензелями, с неровной подписью, пущенной вдоль всего окоема.
- На Урале бывал когда-нибудь, Лепехин? - спросил он, разглядывая кругляш.
- Не бывал, товарищ полковник, - ответил Лепехин. Вскинул руку, прикладывая ее к виску.
- А я бывал… Историческую науку вперед двигал. Видишь, что сегодня нашел? Гербовая бляха, Демидов выпустил в честь своего семидесятипятилетия. Вот тут и надпись есть "гдна дествителнаго статского советника Акинфея Никитича Демидова". Надпись и значок "НЗ"… НЗ - это Невьянский завод… Был такой заводец у Акинфея Никитича. А вот клеймо Демидова, видишь? - полковник указал на тусклые буквы в самом верху кругляша. - "Сибир" написано. Без мягкого знака, латинскими буквами… Любил он это свое "Сибир", папаша Демидов, ох как любил! Есть еще клейма "ИОИЗ" - Ивана Осокина Иргинский завод, или "ИОЮЗ" - Ивана Осокина Юговский завод. Все Урал да Урал… - Он опустил бляху назад в карман, та брякнула о что-то металлическое, похоже, о пистолетные патроны. - Вот так-то мы и встречаемся в войну с довоенными своими занятиями… Встречаемся, и грустно становится.
Из-за угла показался, улыбаясь и почесывая пальцем маленькие густые усики, капитан Лоповок. Легок на помине, подумал Громов. На одно плечо капитана была наброшена длиннополая шинель, щеголеватая, кавалерийская; другое украшала деревяшка негнущегося погона - в погон вогнана фанерная пластина, вот он и напоминал деревяшку. Лоповок приблизился, небрежно оперся рукой о капот "виллиса", комбриг улыбнулся с покровительственным одобрением, втянул ноги в кузовок "виллиса", повернулся к Лоповку, сдвинув фуражку на затылок, спросил:
- Капитан, как считаешь, представим сержанта Лепехина, имя-отчество такие-то, к ордену Отечественной войны? Как?
- Считаю, что да… Товарищ полковник!
- Ну вот, на том и порешим. И еще… - Комбриг глянул на этот раз строго, и Лепехин уловил в глазах его внезапно возникший грозный холодок, но взгляда не отвел. - Чтобы помыться, побриться, привести себя в порядок, даю сутки. Входи в любой дом в этой деревне, просись, как говорится, на постой, а завтра вместе с тыловым хозяйством догонишь бригаду.
- Пойду в дом, где раньше останавливался.
- Тогда лады. - Громов застегнул крючок шинели, бросил водителю: - Трогай!
- Товарищ полковник, разрешите обратиться! - Лепехин вскинул руку к виску, щекотно провел концами ногтей по волосам.
- Что еще, Лепехин?
- Товарищ полковник, разрешите доложить - я не один прорывался в Маковки.
- Не понял… Яснее!
- Со мной сержант еще был. Пехотный… Примкнул по дороге. Старков его фамилия… Андрей Старков, из Москвы. Студентом до войны был… Он погиб, погиб уже у самых Маковок… Старков Андрей, а вот отчества не помню, редкое у него отчество, вот я и забыл.
Полковник помрачнел, по лицу его пробежала тень, он тяжело перекинул на сиденье свое полное тело к Лоповку.
- Капитан! Сержанта Старкова - тоже к Отечественной войне. Посмертно!
- Включить в общий список?
- Нет, отдельно!
Лоповок занес руку, чтобы козырнуть, но шинель поползла у него с плеча, он перегнулся, пальцами дотягиваясь до воротника, пробормотал сдавленно:
- Слушаюсь, товарищ полковник.
"Виллис" тронулся с места, разбрызгивая колесами жидкий, перемешанный с грязью снег; на ходу, неуклюже увязая сапогами в жиже, в машину вспрыгнули два автоматчика из штабной охраны. Полковник, не оборачиваясь, прощально махнул перчаткой, мотор "виллиса" тонко взвыл, и машина, почувствовав под колесами твердину, за что можно зацепиться, рванулась вперед, легко и быстро набирая скорость. Вскоре она исчезла за околицей, круто ускользающей вниз.
- Устал, Лепехин? - спросил Лоповок.
Лепехин молча приложил ладонь, приветствуя капитана, повернулся и, разъезжаясь ногами в талом снегу, пошел к мотоциклу - дырявому, смятому, едва живому отбросу войны.
Сел, качнулся взад-вперед на скрипучем, с оборванными пружинами сиденье, ощупал ладонями посеченное, горячее от солнца железо бензобака, потом уперся каблуком в торчок запуска. Мотор захакал бензиновым смрадом, противясь лепехинскому надоеданию, но, когда Лепехин выжал ручку газа, взревел так густо и грозово, что задрожали, задзенькали зарешеченные с внешней стороны окна склада и к стеклу одного из них приблизилась лобастая, с приплющенным носом физиономия штабного писаря, и рядом с ней заерзал влево-вправо толстый белый кулак.
По колее, пробитой громовским "виллисом", Лепехин вырулил на улицу, где колготились молодые, не отличимые друг от друга пацаны в военной форме, зубастые и голосистые, обрадованно улыбающиеся солнечному дню солдаты пополнения - от одинаковости одежды, от одинакового настроения, одинаково непривычного обостренно-веселого состояния эти парни все до единого были на одно лицо: попроси сейчас запомнить наиболее выдающиеся черты любого из них, а через час выложить памятку на бумагу, Лепехин, ей-богу, не справился бы с этим простым, проще быть не может, заданием.
Он подъехал к хате, где уже останавливался, почувствовал, что во внешности дома что-то изменилось - уютнее и прибраннее стал, а плетень, на котором любила сидеть малахольная курица Мери, в нескольких местах порванный неосторожными танкистами, был поднят, дыры эти залатала заботливая хозяйская рука, для прочности по обе стороны плетня были забиты в землю колья - свежие, недавно оструганные. Над крышей поднимался столб плотного, коричневатого, что бывает, как правило, от шлакового топлива, дыма.
Лепехин оставил мотоцикл у плетня, на нижней ступеньке крыльца обстоятельно вытер, оскоблил ноги о вбитую в деревянную ступеньку скобу, поелозил подошвами по дереву, проверил боковины и задники сапог - не грязные ли, потом поднялся на верхотуру крыльца и стукнул кулаком по дверной ручке. Дверь была обита войлоком, стучать можно было только о дверную ручку. В ответ услышал длинное, певучее, с растянутыми гласными: "Войдите!"
В избе было сумрачно после ослепительного блеска, сияющего за окнами, и тепло-звонко гудела-постанывала печь, в которой горели кизяки, политые керосином. Попав со света в темень, Лепехин не сразу разглядел, что в хате, кроме старичка "дворянина", сухонького, как прошлогодний гриб, с белой, хорошо прочесанной куделью бороды на пропеченном и проветренном до черноты лице и совершенно голым, без единого следа растительности черепом, находится еще молодайка в закатанной до локтей линялой солдатской гимнастерке, рвущейся на груди. "Наверное, та самая, что была на хуторе. Недаром сетовал старик", - подумал Лепехин. Молодайка беззастенчиво оглядела его с головы до ног и прикусила припухлую яркую губу, пытаясь удержать беспричинный смех.
- Здравствуйте, - проговорил озадаченный таким приемом Лепехин.
Старик, видно, не склонный в эту минуту разговаривать, беззвучно кивнул, молодайка как эхо откликнулась:
- Здравствуйте!
- А я опять на постой к вам… На сутки. Можно?