Букашка
Фургон с молочными бидонами. Я прикрыл дверцы и нечаянно пролил воду, а вытереть нечем. И кто-то из-за бидонов бормочет:
"Огнем очищается золото,
гроза освежает воздух,
душа крепнет в несчастьи,
а бережет свою голову всякая букашка".
Я поднял голову и полетел.
А какое это приволье лететь без крыльев! Я как раскован и безмерен – чувство освобожденности наполняет мою душу от ее "горных высот" до сокровенных тайников сердца. И мир развивался передо мной раздольем.
Что случилось, не знаю, или моя жизнь только мгновенье? На камне над пролившейся водой кулаками подпираю себе скулы, а в глазах яркая померанцовая зга. И тот же голос из-за фургонов бормочет:
"Скорбь священнее радости. Погребальное громче венчального. Или в бодрости и силе не расслышишь песни и только один пустынный медный марш. Что тайнее погибели? И что чище: звездная музыка или мое сострадание?"
Не туда
Никак не могу попасть в вагон "прямого сообщения". Сколько облазил вагонов и все не туда, а поезду конца не видать.
Так попал я в "Отель Масса".
Большое собрание, никого не знаю, а говорят о вспомоществовании писателям. И какая-то дама писательница, с глазами разбитого стекла, предлагает собранию выдать мне 100 франков. И все согласны и показывают мне на дверь.
Дверь складная из проволоки, я протянул руку получить свои 100 франков. Но оказалось, что это не дверь, а та самая писательница, с глазами разбитого стекла. И очутившись мы вплотную, я заметил у нее бледно-вишневая лента на груди, а на шляпе цветы.
"Не могу-у!" сказала она, гугуя как с детьми.
"Для проверки надо измерять ногами, говорю ей, в совпадении мера достоверности", и тихонько полил ей цветы на шляпе.
Ни с чем отхожу от двери.
Собрание разошлось. Пустая зала. И вдоль залы ковром копченая колбаса: заяшная с фисташками. Мне надо пальцами выколупнуть начинку и тогда выдадут мне присужденные 100 франков. Работа не трудная, только кропотливая. Чищу со всем моим терпением и тщательно.
И когда я разбороздил зайца, появилась дама с глазами разбитого стекла. Я был уверен, она даст мне или 100 франков или, хотя бы, свою чудесную грудную ленту. А она напустилась на меня: "зачем я развел виноградник?"
"Единственный способ поправить, говорит она, вы должны вставить кеглю".
И тут я замечаю, что ее шляпа вся в винограде.
И я вышел с пустыми руками: я не имел права обращаться за вспомоществованием во французский Hôtel Massa.
Омлет
Мне посулили омлет в 50 грамм: буду свободно переходить нашу улицу туда и назад. Я согласен, но как с омлетом: много ли это 50 грамм, если на яйцы? С яйцами не очень разгуляешься.
Лестница в Коммиссариат крутая торчком, не легко было, а все-таки поднялся и вхожу. А там ни столов, ни перегородок, а одни тараканы – и по стене и по полу ходят как улитки, и тут же яйца сложены по кучкам – Брис Парэн пасет тараканов; в руках у него прутик-жигалка, гнется как ива, а хлещет как верба.
"Вот вам и омлет!" показывает он на тараканьи яйца.
И только что хотел я сказать: "нельзя ли заменить", как подает он мне мою рукопись. Ничего не поделаешь, я порылся у себя в карманах, вытащил три финика: финики были "надеванные" с прилипшим табаком, и подаю.
И тут случилось совсем неожиданное: Парэн съел мои финики, а косточки в карман мне выплюнул:
"В следующем №-е NRF, сказал, появятся".
Черемушная наливка
Человек с лицом надъеденной лепешки подает мне папиросу. Но только что я закурил, он ее выхватил у меня изо рта и, дымящуюся, воткнул себе в левое ухо.
"Лучше во сто раз было не родиться, сказал он, чем так, ни за цапову душу пропасть!" и пошел себе без оглядки.
А я иду по коридору.
Весь пол завален – куски – земля.
"Хорошо мне, подумал я, тут будет лежать!"
И только что я подумал, вижу, – из реквизированного дворца выходит знакомый с лицом надъеденной лепешки и из его уха, как из трубы, валит дым.
"Плохо, думаю, когда вот так выгонят. А может, он сам выгнал кого?"
И появились три мыши.
Мыши лапками показывают: они перевели меня на турецкий и сами гравюры сделали и нарисовали портрет, но не автора, не переводчика, а переписчика. И струня хвостами, разбежались по своим норкам.
А я подумал:
"Стыдно хвалить то, чего не имеешь права ругать".
И спускаюсь в метро "промяться".
Все проходы забиты. Лежат прямо на полу и все что-то делают, не могу разобрать. И все дымится.
Суют мне в руки сверток: закутанное в пеленках, лица не вижу, я должен перенести по рельсам до следующей остановки.
И я иду. Только бы поспеть. Никакой тяжести, но сзади кто-то все наваливается и тычет мне альбом: нарисуй две картинки – "украшают три елки" и еще "сгорел дом, где мы отыскали себе маленькую квартиру".
Я сразу и не узнал, а это была одна из мышек, а за ней, как из яйца, вылупился человек с лицом надъеденной лепешки, он был наряжен мавром, на кривых испанских каблуках. И предлагает мне черемушную наливку. Но с одним условием: я должен, сидя на рельсах, рассказать о себе что-нибудь выдающееся.
И я, вспомнив один действительно выдающийся случай, как меня, закутанного в одеяло, принесли на одно собрание, чтобы удивить неожиданным появлением, вижу, на рельсах сидит Вейдле, он в желтом топорщемся непромокаемом и что-то бормочет из своей жизни.
И прощай моя черемушная наливка: Вейдле, окончив рассказ, схватил бутылку и прямо из горлышка разом всю.
Чехов
Их было пять, они сидели вокруг колодца.
Из глубины колодца выходил огонь. У каждой в руках раскрытая книга. И огонь освещает мне древние письмена. Я узнал их, это были сивиллы, но что было написано в Сивиллиных книгах, я ничего не мог разобрать.
Вышел из воды "гуттаперчевый мальчик", но это была не игрушка, что детям в ванну кладут, а гуттаперчевое живое существо. И я понимаю, что это Шаляпин, а вышел он, чтобы голосом погасить Сивиллин огонь!
"Пискунок", из породы тоненьких шеек, размахивая тоненькими ручками, кричал, предупреждая Шаляпина:
"Спасай, кто может, свою душу!"
И я хотел уходить, не дожидаясь конца, как раскрылась стена: Чехов весь в черном на скамейке, есть такой портрет, и весь он освещен изнутри.
"Вот, вы и совсем пришли к нам!" сказал я.
И перед Чеховым, как перед сивиллами, раскрытая книга:
"Переписка жителя луны с жителем земли", разобрал я заглавие.
"Мне тяжело дышать!"
И Чехов вытащил изо рта утку.
Утка оказалась жареная с яблоками. И все на утку набросились: "Пискунок" и гуттаперчевый мальчик, и я не выдержал, цепко протянул руку.
Гимнастика
"Разорвать течение времени и повернуть мысль"! Я вылепил из сургуча свою голову и пропустил через бельевой каток. Сижу на узлах удобно и неприкосновенно.
Накрапывает теплый дождь. Никакой зелени, а растут грибы. И вижу, как в гору медленно ползет трамвай.
"В этот трамвай не садитесь, говорит Зайцев, нет буфета". А сам на ходу выпрыгнул.
Зайцева я не послушался и поехал.
На каждой остановке буфет, трамвай останавливается очень высоко и приходится на ходу выскакивать. Я выскочил и угодил в овраг.
Какие-то карлики и среди них в белом халате их поп карлик. Подобрав полу своего фельдшерского халата, он облетел низко над столом, поклевал что-то в воздухе и взялся за солдат.
Целый полк выстроился на дворе московских Покровских казарм. И тут же на дворе валяется колбаса: из колбасы я должен делать гимнастику.
Зайцев развязал один из узлов с бельем, вытащил складную кровать: плетеная корзинка для хлеба.
"Сколько призрачности в том, что мы называем действительностью!" сказал он и, спустя рукава, принялся раскладывать хлеб печатными буквами.
Виноградный окорок
Все семейство Ч. – бегут за окороком, а впереди в окорок зубами врезалась собака. Навстречу волки, да не простые, с гривами сибирские, а за волками мчится автомобиль.
От страха или чтобы добро волкам не досталось, одним кусом окорок съела собака. А волки на собаку и в клочки. И вся ветчина попала в волчиную сибирскую пасть с песьей шкурой и костями. А все Ч. побросались на ходу в автомобиль. И автомобиль скрылся.
А собака и говорит:
"Разве я виновата?" и подает мне в обеих лапах чек – 1000 франков "на предъявителя".
В банке у самой кассы я спохватился: чека нет! или дорогой потерял или дома в письма сунул. А кассир за решеткой для порядку разложил столбиками, но не мелочь, а розовый виноград. Захотелось мне этого розового попробовать, потянулся я с руками, а решетка опустилась и прямо мне по пальцам, как бритвой: черно в глазах.
И очутился я в сыром подвале. И о чем эти черные мысли? И я повторяю из какой-то песни и мотив знакомый:
"А когда ты меня покинешь,
я из огня до земли тебе поклонюсь,
расточу весь огонь –
и одна ты в глазах не померкнешь..."
Хлынула вода. И я скорее выбираться, да темно очень.
И вспомнился окорок – розовый, как розовый виноград.
"Пойду, думаю, к Ч.".
По насыпи мне навстречу, но кто это? не понимаю: на ней мужское без пуговиц пальто наголо.
"Я безработная, говорит она, и не годы, не век, а века иду по чужой земле".
"Откуда?" спрашиваю.
"Я из Дельфов".
И я вспоминаю о чеке: 1000 франков. Вот кстати, пригодились, подать ей. И я все перерыл, и письма, и рукописи, в столе и по карманам, а чека нет нигде.
"Нет, говорю, нигде".
"Негде", поправила она, но не сказала "искать", а взглядом стрелой ударила в меня:
"А когда ты меня покинешь,
я из огня до земли тебе поклонюсь,
расточу весь огонь –
и одна ты в глазах не погаснешь..."
И замечаю, что она на одной ноге и эта нога колонкой у нее из середки – дельфийская.
"Из Дельфов!" говорит Лев Шестов, вылезая из автомобиля: он на Комарове путешествовал вдоль виноградников.
"А чтобы все было незаметно, мы скрывались под автомобилем у колес", объяснил Комаров.
И подает мне полную горсть мятого винограда – нарезано тонкими ветчинными ломтиками.
Петли, узлы и выступы
Выставка скульптур. А кроме разноцветных граненых бутылок, ни ног, ни рук, ни головы и хоть бы какой завалящий торс, ничего. Из окна, прячась за занавеску, выглядывает Лорионов: в руках у него стопудовые гири, запустит и от головы ничего не останется, про ноги и руки я уж не говорю. А я как раз под окном: взялся распутывать веревку – работа надоедливая, да и опасно. На веревке делаются само-собой петли, подержатся в воздухе и, само-собой, затянутся в узлы: начинай сначала.
На выставку набирается народ. Вижу и Лорионов, но уж без гирь. И он меня торопит:
"С веревкой неудобно, вы загораживаете выставку".
Я вышел в другую комнату. Там, согнувшись над столом, Копытчик (С. К. Маковский) пишет программу "Оплешника", повторяя:
"Оплешник – оплетать – плел".
На плите, пред Копытчиком, подгорелые овощи, залежавшийся соленый огурец пустышка, вареная свекла, не отличишь от кактуса, лопнувшие растекшиеся томаты – матерьял для "Оплешника".
Копытчик предлагает мне поправить этот "натюрморт". А я вызвался отделать дом "по Гоголю".
И начинаю свою работу. Я должен с инструментами – каучуковые палочки и закорючки – подыматься по выступам на самую верхушку, не глядя вниз. Осторожно ступая и не глядя, лезу по белым каменным плитам и с выступов каучуковой лопаткой счищаю известку.
"Пропал мой Гоголевский дом!" думаю, но как отказаться продолжать работу "раз взялся?"
"Я все слышал", сказал Лорионов.
И от стыда я скувырнулся.
Подкоп и затычка
"Голова хвоста не ждет!" но бывает и обратное: хвост улепетывает, а голова болтается. Подхожу к театральной кассе, нагнулся к кассиру – билеты разложены рядами по ценам – а как выдавать, кассир ставит глазом печать. И я получил припечатанный и иду с глазом и что же оказывается, глаз привел меня не в зрительную залу, а в картинную лавку.
Андрэ Бретон показывает картины. Я к нему о Мексике, о мексиканских жителях.
"Я как Улис, сказал Бретон, все забыл под песни сирен". И подает мне камень: "из подкопов, краеугольный".
Я зажал в руке камень и поднялся на воздух, облетел все подкопы и спустился на землю.
Что это, не могу понять: монастырь или тюрьма! Одиночные камеры-кельи, тяжелые чугунные двери, но есть и светлые комнаты с окном – "семейные". А на самом на верху "Комитет ручательства" и выдают спички без очереди. Спички мне всегда нужны, я курю. Но подняться в Комитет я не решился: начальник, любитель домашних спектаклей, человек словоохотливый чрезвычайно, так что в словах его больше слов, чем мыслей, но даже и по крайней надобности, никто к нему не осмеливается входить с просьбами, а, кроме того, в его кабинете шныряют летучие мыши, его охрана.
Время раннее, поставил я себе чайник.
"Вот, думаю, никогда бы не согласился в такой час кого-нибудь чаем поить".
И как на грех, стук в дверь.
Бретон с ружьем и мексиканской косой ломится в дверь. Но я его не пустил: "еще рано чай пить".
Но это оказался не Бретон, а Пришвин: он уселся перед дверью на свою мексиканскую косу, подперся дулом.
"В России, сказал он, много происходило и происходит такого, чего не было и не будет никогда на свете". И принялся дубасить в дверь.
На порку
Из Коммиссариата повестка: "явиться в 10 утра на порку". Наш Коммиссариат на Шардон Лягаш, два шага с Буало. Но почему-то я поехал по железной дороге.
Я захватил с собой, кроме повестки, еще много писем, опущу. И пропустил остановку, вижу Национ. Я скорее к двери да зацепился за какую-то даму, тут бы мне рвануться, а я стал распутываться. А поезд не ждет. И когда, наконец, выпутался, не могу разглядеть станцию. И все-таки вышел. Да поскорее: "10 еще нет, но уж около, не опоздать бы".
Я проходил по незнакомым местам: онемевшие живые развалины, неужто я попал в Рим? Навстречу куколка, так я и сказал себе: куколка. А шла она, как и я, наугад – заблудилась. А за развалинами старик и старуха ищут кого-то. И вот увидели, не меня, а эту куколку и бегут. Но тут сверху упала огромная лавина снега и засыпала куколку. И куколка обернулась в снежинку. А я боюсь на часы посмотреть.
Идет рабочий. Я догадываюсь, тоже, как и я, по вызову.
"Не опоздаем?" спрашиваю.
"Зачем опоздаем: 9-и еще нет".
Я посмотрел на часы. И вдруг понял, что всю ночь я плутал по Парижу.
"Взгляну хоть как порют". И вхожу в Коммиссариат. Присел на скамейку, а мой спутник подошел к столу. И какая-то, очень напоминает лисицу, велит ему раздеться.
"В этом самое главное и есть, подумал я, что не ажан, а лисица".
А мой спутник робко снял пиджак, потом сорочку. От неловкости тело его запупырясь, посинело.
"Хорошо что штанов снимать не надо!" подумал я и, загодя, снял пиджак, держу на руке.
А лисица положила моего оголенного спутника к себе на руки и пошлепала по голой спине, как шлепают по тесту.
"Готово, сказала она, следующий".