Содержание:
Рязанцев 1
Долгов 5
Шаповаленко 8
Стернин 11
Владимиров 14
Снова Рязанцев 16
Снова Стернин 19
И опять Рязанцев 20
Примечания 23
Смирнов Олег Павлович
Барханы
Рязанцев
В окно косо падал лунный луч, и слышно было, как невдалеке выли гиены - одна, другая, третья, а то и все вместе, и я подумал: "Так в нашей русской сторонке по задворьям на луну воют собаки". Сквозь стекло были видны за забором барханы, под лунным сиянием, на ветру, их гребни будто дымились, и я подумал: "Так дымятся сугробы в России".
Но сугробы - штука холодная, а барханы и сейчас, ночью, не отдали полностью июльского жара. И ветер не приносит прохлады. Да как он может принести прохладу, если это гармсили, горячий, иссушающий суховей, пожалуй, похлестче афганца. И все-таки снаружи терпимей, чем в спальном помещении, однако окно открыть нельзя: москиты. Впрочем, они пробиваются через марлю, занавесившую фортки. Что там марля - кажется, они пролезают сквозь стену, в воздухе их не увидишь, а вот на белой стене, когда зажжешь свет, заметишь серое пятно - туча москитов, мажься мазью, не мажься - все равно донимают.
Я готов думать о чем угодно: о гиенах, смутными полосатыми тенями рыщущих по барханам, об афганце и гармсили, задувающих попеременно, поднимающих песчаные бури, о москитах, чей укус чреват пендинской язвой - такая язва иногда не заживает по полгода и навсегда оставляет после себя шрам величиной от десятикопеечной монеты до блюдца, - о чем угодно, только не о письмах, которые я получил перед обедом.
Почта идет из штаба отряда на наш фланг по вторникам и пятницам. Сегодня пятница, и когда я вышел на крыльцо, то увидел в пустыне, в тылу заставы, серо-желтое облако пыли - значит, кто-то едет. Приглядевшись, опознал: "газик" из отряда. Словно вырастая из марева, машина катила вдоль проволочного забора, у ворот остановилась, накрывшись пыльным облаком. Часовой опустился с вышки, отпер замок на воротах, пропустил машину. Покачиваясь на промоинах, то исчезая за каменным заставским забором среди барханных гребней, то вновь выдвигаясь, она обогнула вторую вышку, у ворот заставы, и въехала во двор, зашуршав по асфальтовой дорожке.
- Почта! - закричали в курилке, в тенечке под карагачом, и я тоже сообразил, хотя и с опозданием: конечно же, почта.
На крыльце - начальник заставы и дежурный. Дежурный сдал почтальону письма, которые надо отправить, а начальник принял газеты и письма, которые надо раздать. Его окружили пограничники, и он стал выкликать:
- Шаповаленко! Сидоров! Владимиров! Темиров!
Он сказал "Рязанцев!", и я взял конверт, сразу же взглянув на обратный адрес: "Звенигород Московской области…" От нее, от Лили. Я отошел в сторону, поспешно надорвал конверт, но вытащить письмо не успел - капитан снова выкликнул:
- Рязанцев!
Мне? Еще?
- Везучий ты, Андрий, - сказал Шаповаленко, и я кивнул, соглашаясь: два письма зараз - не шутка.
Я подошел к капитану, он протянул конверт. "Московская область, г. Звенигород, ул. Ленина, 6…" От Федора! Спасибо, друг, не забываешь! Во вторник было письмо от мамы, нынче - от любимой и от лучшего друга, это что-нибудь значит, везучий я, точно.
Я не люблю читать письма на людях. На крыльце - толчея, в курилке табачили, пойти, что ли, в ленинскую комнату? В ней никого не было, но я забрался в дальний угол, на отшиб, сел за стол, нетерпеливо извлек из конверта вчетверо сложенный листик меловой бумаги, исписанный мелким почерком. Знакомый, милый, родной почерк!
С радостно бьющимся сердцем прочел я письмо, для чего-то понюхал, бумага, как обычно, пахла духами, так пахли волосы Лили и шея. Вот для чего я понюхал - чтобы ярче представить Лилю. И представил: локоны, рассыпанные по плечам (Лиля смеялась: "Я как Марина Влади, не находишь?"), зеленые глазищи, в которых будто все время вопрос: а что будет дальше? - сильные плечи и руки, узкие бедра гимнастки, пушок над верхней припухлой губой и пушок в ложбине над поясницей - в то лето мы втроем, Лиля, Федор и я, много купались и загорали на Москве-реке, и пушок был золотистый.
Я прочел письмо второй раз и вдруг ощутил легкую тревогу. Отчего? Сам не пойму. Те же слова, тесно лепящиеся друг к другу, те же мысли и чувства. А может, открывается нечто, скрытое прежде? Меж слов открывается? Еще и еще перечитывал, и тревога нарастала.
Странно. В письме вроде бы нет ничего такого, что должно встревожить. Просто непонятно.
Отложил его и начал читать письмо Федора, и показалось: уловил причину своей встревоженности. Конечно же, уловил. Письмо лучшего друга проясняло все. Все ли? По крайней мере, многое.
Я сидел не двигаясь, и было чувство: меня больше и больше оглушает, звон возник в ушах, в висках по-дурному стучит кровь. Возможно, это от зноя, очень уж жарко, в тени сорок три.
- Бывает в жизни, - сказал я и не узнал своего голоса - хриплый, осевший. Ну, это тоже от жары - в горле пересыхает, сглотнуть и то больно, туркменский июль будь здоров, не до шуточек.
На обед я опоздал. Ребята добивали третье - арбузы, Будимир Стернин веселил честную компанию:
- Мальчики, ну я разумею: грешников жарят в аду. Так им и надо, грешникам! А нас за что жарят в данном среднеазиатском пекле?
Шаповаленко выплюнул в тарелку черные семечки, ухмыльнулся:
- У нас шо, нэма грехов? Например, у тебя, Будька?
- Есть, аксакал, - с охотой согласился Стернин. - Есть. Аж несколько.
- Какие ж то грешки? Не секрет?
- Нескольких девчат обманул, - сказал Стернин и откусил от красного сочного ломтя.
- Продолжаете пошлячить, товарищ Стернин? - Старшина неожиданно появился в дверях.
Стернин поперхнулся, поморщился - откуда он, мол, свалился, старшина, нагрянул не вовремя - и сказал:
- А вы продолжаете меня оскорблять, товарищ старшина?
- Не понял, - непреклонно сказал старшина.
- Впрочем, это не смертельно. Оскорбляйте.
- Это не оскорбление, ежели правда. Многонько в вас пошлого, Стернин.
Старшина сказал и вышел, словно нарочно завернул в столовую, чтобы выдать Буде Стернину.
Шаповаленко выплюнул семечко, утерся: "Гарный кавун!" - и подмигнул Стернину. Тот пожал плечами:
- Зачем кричать, зачем нервничать? Некий профессор, действительный член и прочее, Мясников его фамилия, писал в газете: хочешь до ста лет прожить - не злись, не раздражайся, будь отходчив. А наш старшинка? Прицепился с самого начала моей служебной карьеры и не отцепляется, грызет. Он же подрывает свое здоровье, он же самоубийца!
- А правильно он тебя сбрил. Загибаешь частенько, - сказал повар Стернину, а мне сказал: - Задерживаешься, брюнет? - И поставил на стол дымящуюся миску.
Я что-то промямлил в ответ, отхлебнул супа - аппетита не было ни малейшего. Жара, жара. Хотя в иные времена я и по жаре быстренько управлялся и с первым и со вторым.
- Не раскусил, что рубаешь? - сказал повар из раздаточного окошка. - Глянь-ка, лапша в виде цифири, от кола до девятки, и нуль имеется.
- Нуль? - переспросил я.
- Так точно! Консервированный суп-лапша. Югославский.
- Предпочитаю щи, - сказал я с той же тупостью. - Из свежей капусты.
- Щи были вчерась. И завтра будут, не кручинься об щах.
На стрелковом тренаже, на боевом расчете у меня, наверное, был отсутствующий, отрешенный вид, потому что начальник заставы задержал меня после расчета, как бы вскользь сказал:
- Что-то ты рассеян, Рязанцев?
- Голова побаливает. Жарко, - сказал я, досадуя: "Заметил-таки, от него ничто не скроется".
- Всерьез нездоровится? Может быть, освободить от службы?
- Нет, что вы, товарищ капитан, - сказал я. - Это пустяки, пройдет, я здоров.
- Ну, ну, - и капитан снова посмотрел на меня.
На ужин я тоже опоздал - не знаю почему, вероятно, есть не хотел. Костя-повар наложил мне полную тарелку гречневой каши с мясом и сказал:
- Сызнова задерживаешься, брюнет? В расстроенных чувствах, что ли? На, рубай.
Я промолчал, вяло заковырял ложкой. В расстроенных чувствах? Вероятно. Скверно, однако, то, что это замечают. Возьми себя в руки, брюнет.
Будик Стернин развлекал честную компанию:
- Костя-Костик, дай добавку, душа просит! Ты ж слыхал афоризм: легче на желудке - тяжелее на душе!
- Нету добавки, - сказал повар. - Все роздал. Остался расход для тех, которые в наряде, да моя порция осталась.
- Во, во, я на нее и нацелился! Ты слыхал афоризм: завтрак съешь сам, обед раздели с другом, а ужин отдай врагу? Давай ужин мне, ты ж меня не любишь!
Кто-то захохотал, Шаповаленко ухмыльнулся: "Ловкач ты, Будька!" Костя скрутил фигу: "Выкуси!"
Владимиров, не поднимая угрюмых глаз от тарелки, сказал:
- Тебя многие не любят.
- Прискорбно, но факт, - с готовностью подтвердил Стернин и, отрыгнув, сказал: - Каша идет назад.
"Ну что они все говорят и говорят, - подумал я. - Неужели нельзя помолчать?"
Куда там - помолчать!
- Дыни привезли из отряда. Гуляби - первейший сорт, скороспелка, по всей Туркмении славится. Что Туркмения - по всей стране!
- Не, "колхозница" лучше! У нас на Северном Кавказе ее завались. Чистый мед!
- Нынче какое кино?
- "История одной любви".
- Третьего дня было "Во имя любви". Сплошняком любови…
- А что? Это нам подходит, мы же молодые, холостежь. Это ты женатик, с деткой, тебе подобные фильмы смотреть и не полагается!
- Ночью иду в дозор с Темировым. На левый фланг топать до стыка.
Стернин подхватил:
- На самый фланг? Радуйся! Я в журнале читал статью, автор - профессор Саркизов-Серазини, в данный момент он, к сожалению, покойник… так он писал: долго жить - много ходить. Стало быть, пограничникам обеспечено долголетие, особливо тем, кто на фланги топает ножками! Топ-топ, топ-топ!
- Слушай, Будька, - сказал Шаповаленко. - Откудова тебе про все про то известно?
- Прессу надобно читать, аксакал.
- Хо, прессу! Вот я читаю - да, от корки до корки перечитываю, допустим, "Советский спорт", потому мне известно все про физкультуру и спорт. А ты как? Пробежишь газету за минутку, тяп-ляп - и конец.
- Совершенно справедливо: газеты я читаю сверху вниз по диагонали, усвоил, аксакал? Но суть схватываю.
- По верхам хватаешь.
- У тебя что по политподготовке? Четверка, с натяжкой. Что у меня? Пятерка, твердая, усвоил? - сказал Стернин, и Шаповаленко смущенно гмыкнул. - А теперь, аксакал, востри уши на хохму. Отгадай, какая разница между роялем и унитазом?
- Между роялем и унитазом?
- Именно.
Шаповаленко собрал складки на лбу, пошевелил губами, вздохнул:
- Не знаю.
- А как же тебя в порядочный дом пускать, если не знаешь?
Шаповаленко покраснел от конфуза, Стернин засмеялся, на всякий случай оглянувшись: нет ли поблизости старшины?
- Вякаешь ты, - сказал Владимиров.
- Кто не желает, пусть не слушает, - сказал Стернин и оборвал смех. - Рот мне не заткнуть, у нас свобода слова.
- Гляди, довякаешься.
- Легче на поворотах, младший сержант. - И лицо у Стернина стало напряженным, узким и злым. А мне хотелось закричать: "Я не желаю слушать, помолчите вы все, ради бога!"
Потом был час политмассовой работы, и замполит, не заглядывая в раскрытую тетрадку и водя указкой по карте полушарий, делал доклад о нашей помощи арабам и неграм, и сколько мы там построили плотин, заводов, больниц, университетов, и сколько еще построим, и как молодежь из тех стран учится у нас и всякое такое. Я смотрел ему в рот и плохо понимал, потому что думал о письмах, которые лежали в кармане гимнастерки. Не хотел о них думать, а думал.
- Вопросы? - спросил замполит и взглянул на меня - наверное, я представлялся ему самым внимательным слушателем. Увы, старший лейтенант ошибался, и вопросов по докладу у меня не имелось.
После доклада было личное время, я сидел в курилке - беседка, скамеечки вокруг бочки с песком, - дымил сигаретой и заставлял себя думать о том, что закат багровый - к ветру, что это смешно - для окурков бочка с песком, а окрест пески на сотни верст, что листья карагача и тарунги серы от пыли, неподвижны, безжизненны, будто деревья задохнулись от зноя, маклюра же выставила навстречу зною свои колючки, будто ощетинилась.
Погодя десяток минут Севка, сын замполита, выбежал из казармы и, приложив ко рту ладоши, закричал:
- Эй, вы! Киношка начинается, а вы прохлаждаетесь?
Дежурный подхватил его на руки, Севка забарахтался, завизжал. Солдаты, обжигаясь, докуривали, уходили.
Владимиров сказал:
- Пойдем, Андрей?
- Я попозже, покурю.
- Гляди, опоздаешь.
Беседка опустела. Торопливо прошли офицерские семьи, и во дворе - никого, как гармсили сдуло. Все в кино, даже Севка смотрит фильм "История одной любви", хотя родители, конечно, его гонят. А мне хочется одиночества. Наверняка назавтра я буду искать плечи товарищей своим плечом, и их слова, и улыбки, и жесты будут привычны мне и близки. Но сейчас - побыть одному, хотя это, в сущности, тяжелей.
В казарме стрекотал аппарат, слышались громкие, ненатуральные голоса, какими разговаривают на экране. И тут разговоры, где же найти тишину? Тишина там, за побеленной стеной забора, в барханах, и я повернулся спиной к казарме и лицом к пустыне. Солнце уже село, небо над горизонтом багрово дымилось, сумеречь слоилась над необъятными песками, которые называются: Каракумы, Черные пески. Пески вообще-то серо-желтоватые, черные - в смысле недобрые, так я прикидываю. Прикидывай, прикидывай, о письмах только не вспоминай.
Пустыня была рядом, за забором, но ее молчание не успокаивало - тревожило, ибо это было молчание могилы, хотя из могил тянет влажным холодком, а пустыня суха, горячечна, остынет к утру, не раньше. Сколько людей нашло свою гибель в Каракумах, сосчитай!
За спиной трещал аппарат, спорили металлическими, экранными голосами, на вышке, у заставы, замаячила фигура часового. Значит, я все-таки не один. Кто это? Сидоров? Мурадов? Не разберу. Ладно, часовой далеко, мне не помеха. Пусть маячит, живая душа. С темнотой он оставит пост.
В кино я не пошел. Сидел, сосал сигаретный мундштук. Накурившись до одури, швырнул пустую коробку в бочку с песком - и спать. Отбой в десять вечера, кино к этому времени кончится, ну а я уже буду в постели, притворюсь спящим. Не хочется ни о чем и ни с кем говорить, случается же так, правда?
Завернувшись в мокрую простыню, я лежал с закрытыми глазами, изнывал от духоты и тревоги, не выдерживая, ворочался, слушал, как воют гиены и посвистывает ветер, крепчая и нанося песочку между рамами, как похрапывают соседи - кто похрапывает, а кто мается вроде меня, встает с койки, мочит в умывальнике простыню, снова ложится, кряхтя и вертясь с боку на бок.
Сна не было и не предвиделось. До сна ли, когда любимая девушка и лучший друг задали мне задачку будь здоров. Вот их письма, в кармане, протяни руку и достанешь до тумбочки, где сложена гимнастерка. Но к чему читать и перечитывать, я их выучил чуть ли не наизусть. Да и движок уже выключен, при лампе - не того. Разве что при луне?
Я поднялся, натянул брюки, гимнастерку, надел, не зашнуровывая, ботинки, вышел из помещения - и окунулся в темноту: пока я собирался, луна юркнула за тучу. На дворе мела песчаная поземка, в меня швырнуло горсть песка, он противно захрустел на зубах. От питомника несло запахи псины, от конюшни - конского пота.
Голубой прожекторный луч пошарил по барханам и лег вдоль границы как бы на весу - на него летели бабочки, мотыльки, мошки, и он будто шевелился, а в середине его, ослепленный и напуганный, замер джейран и стоял, пока луч не погас. На иранской стороне залаяли-заплакали шакалы, у офицерского домика мяукнула кошка и прокукарекал петух - хрипловато, с ленцой, не в урочный час, очень по-русски, как кукарекают петухи на окраинах Звенигорода и в окрестных селах.
За кордоном вспыхнул огонек и погас, и следом выплыла луна - хоть иголки подбирай, как поется в песне. Иголки не иголки, а прочесть письма можно. Подсветив фонариком, я достал письмо Лили, развернул, близко поднес к глазам.
"Дорогой Андрюшенька!
Не вели казнить, вели миловать за то, что не писала месяц, руки не доходили, по выражению нашего школьного завхоза. Я уверена, ты простишь, ты же великодушный. Приветствую тебя, великодушный Андрюшенька, из родного города, где ты не был целый год. Мне сегодня взгрустнулось, когда вспомнила: целый год! И еще два года в разлуке, помереть можно!
Я живу по-прежнему, пока без перемен, сейчас отдыхаю от своих третьеклашек, наслаждаюсь отпуском, недаром же завидуют учителям - каникулы на все лето! Однако ж оно в нынешнем году не радует: дожди и дожди, солнце - нечастый гость. Не покупаешься всласть, не позагораешь. Грибы есть. Белые, подберезовики, подосиновики, лисички, о сыроежках и прочей второсортице я не говорю.
Поздравь: сдала на первый разряд, отныне я восходящая гимнастическая звезда. Как провожу время? Отсыпаюсь, читаю, хожу по грибы, в кино, реже на танцы, ты же мне разрешаешь, горемычный солдатке-сиротинушке? А в общем скучновато, в Звенигороде новостей особых нет. Скука бы заела окончательно, если б среди приезжих не попадались интересные, яркие, необыкновенные. Например, здесь отдыхают физик из Дубны (он ученик Векслера), скрипач Валерий Климов (лауреат международных конкурсов), моряк с атомной подводной лодки, представляешь? Молодые, а уже знаменитые. Ах, как притягивают к себе личности глубокие, талантливые или же смелые, способные на подвиг! А ты, Андрюшенька, скоро подвиг совершишь? Я шучу, шучу, но ты же на границе, где прославиться немудрено. Когда же прогремишь, а?
Как протекает твоя служба, что нового? Есть ли что-нибудь, кроме солдатской лямки, которую ты тянешь изо дня в день? Не скучно тебе? Может, я ошибаюсь, но я - за яркое, взлетное, необыкновенное, героическое, наконец! Повседневность претит. Ну да ты знаком отчасти с моими взглядами.
Заболтала я тебя, видимо, уже пора на службу? Не буду отвлекать. Желаю успехов, здоровья. Пиши. Целую. Лиля (она же Марина Влади, не забыл?).
P. S. Мельком видела на улице твою маму, раскланялись, я к ней не подошла - ни к чему навязываться, она же меня недолюбливает, может, она и права?
Л.".
А вот и второе письмо:
"Андрей, дружище, здорово!
Отправляя прошлое письмо, загадывал: не скоро таперича напишу в Туркменистан - экзамены на носу, намереваюсь проскочить в этом году в институт, зубрю денно и нощно, а вот пришлось-таки взяться за перо. Причина тому одна, и, по моей оценке, веская.