Около часа дня Долгов сказал нам:
- Показалось, что на вершине бархана две точки. Вглядитесь во-он туда.
Сколько ни вглядывались, ничего не обнаружили.
Но Долгов сказал:
- Я не мог ошибиться. Это нарушители. Расстояние между нами сокращается. Поднажмем!
Не знаю, поднажали мы или нет, движущихся точек впереди не видно. А может, нарушители спустились с бархана? Осмотрелись, сориентировались и пошли дальше? А может, начальнику заставы примерещилось?
Не было сил бежать, я шел, временами пробовал трусить рысцой и тут же переходил на шаг. И у остальных так. Кажется, один Долгов в состоянии бежать, но Сильва плетется, обгонять собаку не резон.
Идем шагом - грузным, неверным, заплетающимся.
Дышим надсадно, с хрипом и свистом.
Глаза воспалены, слезятся.
В ушах звенит тишина, кроме наших шагов и дыхания - в пустыне ничего, мертвая тишина.
И вдруг я слышу далекий-далекий гул. Не успеваю определить, что это, как на губы, в рот льется соленое, густое. Пот? Но отчего - густой, вязкий? Провожу рукой по губам, на пальцах - кровь. Кровь пошла носом. Надо остановить. Поднимаю голову - и вижу вдалеке, в небе над песками, точку.
- Вертолет! Вертолет! - кричу я.
Думаю, что кричу первый. На самом деле вокруг еще раньше закричали, замахали панамами:
- Братцы, вертолет!
- Ура, вертолет!
- Сюда, соколы! Приземляйтесь!
Черная точка приближалась, росла, трещала стрекозой, и на глаза наплывали слезы. Которыми плачут. Этого не хватало, спасибо, за очками незаметно.
От автора. Ребенка нарекала мать, отец был далеко, на фронте, майор-артиллерист с гвардейским значком и с гвардейскими усиками, чернявый, вкрадчиво-ласковый, гроза слабого пола. Бравый майор никогда не узнал имени сына, вообще не узнал, что миловидная, уступчивая санинструкторша Людочка, с которой он провел случайную ночь, родила ему сына. Судьба свела их на марше, на привале в спаленной деревушке, и наутро развела, и двумя месяцами позже санинструктор Людочка сказала себе: попалась. До этого сходило, теперь попалась.
С легкой руки соседки матери по мойкам в роддоме, тоже приехавшей с фронта рожать, мальчик получил имя Будимир. Фамилия - матери, отчество - покойного деда: в метрике в графе "Отец" - прочерк. И мальчик не знал имени отца и фамилии. Мать знала имя - Вася, Васильком называла она его ночью на стогу пахучего сена, под белесыми смоленскими звездами. И оба они, сын и мать, не знали, жив ли, убит ли этот не отец и не муж, - канул в водовороте войны…
Людмила Николаевна так и не вышла замуж. В квартире периодически появлялись женихи - военные и невоенные, нестарые, непьющие, положительные, но, узнав о существовании Будимира, испарялись. На смену им - мужской пол без серьезных намерений, с водкой и консервированной сельдью.
Людмила Николаевна старилась, дурнела, пошаливало здоровье. По субботам она напивалась, называла себя фронтовой подругой, ругала непристойно майора Василька, Будимира колотила, ставила в угол на колени и, воззрясь на него, истерически смеялась-рыдала.
С годами она сделалась скупой и жадной, деньги пересчитывала в старых ценах - так казалось, что их больше, воровала трешницы у сына, кляла начальство: "Чем дольше живу, тем больше ненавижу тех, кто о себе беспокоится", - докучала разговорами о действительных и мнимых болезнях и хвальбой такого порядка: "Моча у меня, слава богу, хорошеет".
Будимир не печалился о несчастных трешках - на заводе зарабатывал прилично, но были противны жадность, изворотливость, он презирал ее истерические выкрики, дурной дух изо рта, нечесаные волосы, пепел на халате. Он не любил и не уважал мать и страдал от этого. И стыдился этого.
Людмила Николаевна все понимала и говорила соседкам:
- Жду не дождусь, чтобы Будика в армию забрали. Человека воспитают. А то стиляга стилягой.
Соседи передавали ему, он говорил:
- Маман, когда шарите по карманам, не выворачивайте их, пожалуйста. Это излишество.
У него была своя компания, человек двенадцать. Ребята до единого подстрижены коротко, с пробором на левой половине, под Джона Кеннеди, у девушек в прическах, напротив, полнейшее разнообразие стилей: "конский хвост", "воронье гнездо", "Я у мамы дурочка" (волосы - как после сыпного тифа), "Уведи меня в пещеру" (волосы распущены, будто у колдуньи), "Полюби меня, Магомаев" (две школьные косички с бантиками). Собирались у Ийки Самойловой - квартира четырехкомнатная, родителей спроваживали на дачу, пили коньяк, танцевали твист, ребята говорили: "Мяу-мяу, девочки"; девушки говорили: "Цап-царап, мальчики"; и те и другие говорили: "Потрясная пластинка", "Армянский коньяк - люкс", "Пырьев - муть". Когда бывала получка или стипендия, говорили: "Ударим по шашлыку!", "Ударим по табака!" - и ехали в "Арагви", в "Прагу".
Порой Будимиру становилось скучно, и он исчезал из компании. С девчонкой попроще ходили в кино на Палихе - в фойе ели мороженое, элементарный стаканчик фруктового; с парапета Котельнической набережной глядели на Москву-реку, на огни речных трамваев, ломко мерцавшие в воде; брели по проспекту Мира от Выставки к Рижскому вокзалу, постигая светящуюся неоновую премудрость на фасадах: "Успехи страны и жизнь всего света узнаешь, читая журнал и газету", "При пожаре звонить по телефону 01", "Пейте фруктовые соки".
Идиллия оканчивалась - скука еще нестерпимей, и он возвращался на квартиру Ийки Самойловой.
Порой бывало не только скучно, но и тоскливо. Это если он думал об отце. О безвестном человеке, что дал жизнь и не научил, как жить. Представлялось: будь отец рядом, и он бы, Будимир Стернин, вырос иным. Отец сумел бы вылепить из него что-то получше - это же отец! И Будимир Стернин любил бы и уважал своего отца.
А нынешняя жизнь приелась. Одно и то же: коньяк три звездочки, мяу-мяу, твист, девочки попроще, стаканчики мороженого и треп, треп, треп. Осточертело, сменить бы кожу, уехать бы.
Он уехал в армию. Проводила его не Людмила Николаевна, а стильная Ийка Самойлова - на платформе плакала в голос, размазывала пудру и губную помаду, и ему было досадно, что на них обращают внимание. Она потянулась с поцелуем, он подал руку, запамятовав, что в пальцах зажата горящая папироса. Ийка обожглась, воскликнула: "Ой!", он небрежно, через губу, обронил: "Пардон". Он был весь зауженный: брюки, носки туфель, галстук, плечи, голова и глаза - лишь нос широкий, приплюснутый.
В Туркмении брюки и гимнастерка были просторны, ботинки и сапоги - тупорылы, панама - широкопола, и нос не так уж выделялся. Но сменить кожу - это еще не все.
Он прибыл на заставу и, едва сойдя с машины, рассказал анекдот:
- Любовник - это муж на общественных началах.
Старшина поманил его узловатым, желтым от табака пальцем:
- Фамилия?
- Стернин.
- Рядовой Стернин… Рядовой Стернин, пограничнику не к лицу пошлячить!
- Что? Вы оскорбляете!
- Не понял, - старшина перекатывался с носков на пятки, руки заложены за спину. - Это не оскорбление, если правда.
Назавтра командир отделения подвел Будимира к койке:
- Полюбуйтесь на свою неряшливость.
- А что?
- А то. Делаю предупреждение: плохо заправлена. Перестелить и доложить.
Перестелил и доложил. Снова:
- Разве это заправка? Перестелить! Делаю второе предупреждение.
- Серьезное? - спросил Будимир.
- Серьезное, - ответил сержант, не понимая, куда тот клонит.
- Второе - терпимо. А то бывает - триста семьдесят второе серьезное предупреждение.
- Молчать! Умник. - Сержант гневно раздувал тонкие розовые ноздри. - Подразболтались на гражданке. Вот доложу начальнику заставы…
Он доложил, и капитан вызвал Будимира в канцелярию:
- Послушай, Стернин. Ты москвич, комсомолец, грамотен, неглуп. Давай служи как требуется. И заруби на носу: не можешь - научим, не хочешь - заставим… Для начала за пререкание с сержантом - шагом март на кухню, помоги чистить картошку.
Ничего, картофель крупный, но пальцы были черные. И поясница поныла.
Активней всех цеплялся старшина. По поводу и без повода. Ну, разве ж это не пустяк? Посудите сами. Вспомнил Будимир Стернин доармейский форс и прошелся по двору заставы гоголем: без головного убора, воротник бушлата поднят, руки в карманах.
Старшина тут как тут:
- Это еще что? В мои молодые годы стиляги были поскромней: разрез шинели на спине зашивали - и будя. Назывались они тогда, правда, не стиляги, а пижоны… Принять уставной облик!
Опять - стиляга, опять вешают собак. Вешают, может, и поделом, но до чего отвратное словцо - стиляга! Дремучий, злобный дурак пустил в оборот это словечко, и Будимир Стернин равно ненавидит и безымянного автора, и его знаменитое творение. Никакой он не стиляга, он - Будимир Стернин, современный молодой человек без предрассудков. Какой есть - принимайте. Или не принимайте. Или перевоспитывайте, он и на сие согласен. А почему он, собственно, такой? Пожалуйста, ответит: война, безотцовщина, буржуазная идеология, пережитки капитализма, культ и так далее. Кто виноват, что в девятнадцать лет пресытился жизнью и многие явления оценивает несколько иначе, нежели герои литературных произведений, печатающихся в журналах. Все повинны, кроме него.
Объективности ради подчеркнем: у Будимира выпадали минуты самокритического просветления, в которые он признавал, что доля вины лежит и на нем. Как на личности. Ведь из многих сверстников, живших в одинаковых с ним условиях, получилось полярное Будимиру Стернину. Чем-то он не воспользовался, что-то упустил, жалко. Посему и метишь утереть нос пай-юношам из жизни и литературы. У них, пай-юношей, нет скепсиса, развязности, трепа. Что есть? Цельность натуры, в здоровом теле - здоровый дух. И, начав иронизировать, Будимир не удерживался, добавлял: а у тебя нездоровый дух, тебя сволочат стилягой, но - граждане, внемлите! - как жаждешь чего-то большого, чистого и светлого.
Напоминанием о прошлом мире приходили письма от матери - регулярно, раз в месяц, и от Ийки Самойловой - беспорядочно, то еженедельно, то с паузой в два месяца. На тетрадном листе в клеточку мать складно и обстоятельно информировала о ценах на мясо, картофель, капусту и лук в магазинах и на рынке, о своих болезнях и анализах, о погоде, подписывалась: "Твоя мама Людмила Николаевна Стернина". Будимир вертел листок, словно надеялся еще кое-что прочесть, усмехался: что Николаевна - прекрасно знаем, я сам - Николаевич.
Ийка писала про то, как собирается у нее компания, кто влился в стройные ряды, кто их покинул, и как с учебой в институте, и как грустится без него ("Отслужишь срок - приезжай, Будичка, с тобой оживу"). Будичка. С третьего курса старуха вконец разминдальничалась.
Под Новый год она прислала свою фотокарточку: прическа "Эйфелева башня" (новинка!), пушистые ресницы, музыкальные наманикюренные пальцы подпирают подбородок с ямочкой. Шаповаленко, увидев фотографию, спросил:
- Киноартистка? Собираешь открытки?
- Моя знакомая, студентка финансового института. Потрясная девочка?
(Он не сказал - потрясная чувиха и остался доволен собой.)
- Потрясная. - Шаповаленко поцокал. - Везет тебе на красивых девах.
- Везет, - сказал Стернин и спрятал карточку. - Пошли в ленкомнату.
На заставе был новогодний вечер. По коридорам витали домашние запахи пирогов, испеченных на кухне офицерскими женами, радиола содрогала стены ленинской комнаты песнями, маршами и танцами, обряженный Дедом Морозом замполит сыпал конфетти, раздавал из лукошка подарки, на развесистой тарунге, вершиной достававшей до флажков под потолком, - хлопья ваты, игрушки, разноцветные лампочки, а за окнами нудил дождь, и наряды уходили на границу в брезентовых плащах.
Стернин танцевал с Шаповаленко допотопное танго и думал об Ийке, и почему-то из прошлого зримей всего возникал вечер, когда они были на концерте Владимира Трошина. На эстраду, покачивая бедрами, вышел мужчина - упитанный, пожилой, белобрысый, с просвечивающим черепом, на лацкане знак лауреата Государственной премии - и сказал, придвинув к себе микрофон:
- Я не певец, я рассказчик песен… Я расскажу вам лирические песни из советских кинофильмов…
Картинно выпрямившись, закатывая глаза, он запел, заговорил, зашептал в микрофон. В зале было скученно, душно, молодые люди, ничем не отличавшиеся от Ийки и Будимира, хлопали в ладоши, вопили: "Бис!", а те переговаривались:
- Ийка, по-моему, это муть.
- Согласна. Бернес - вещь.
- Безусловно. До антракта досидим?
Они досидели до антракта и ушли из театра. Вокруг памятника Маяковскому гуляли парочки и настоянные на сирени сквозняки - букеты продавались у метро, мужчины покупали, и Будимир купил, отдал Ийке. Она спрятала лицо в гроздьях, вдохнула аромат.
- Раньше ты не дарил мне цветов.
- Я никому не дарил, - сказал он и положил ей на плечо руку.
По Садовой мчалась безмолвная лавина машин, заглатываемая путепроводом, на другом конце вымахивала наверх. Зеленым кошачьим глазом подмигивали такси. Столичные старушки, которым бы баю-бай, вопреки светофорам безбоязненно перебегали улицу перед самыми колесами. Сломавшийся троллейбус стоял со сложенными на крыше троллями, как птица со сложенными крыльями.
Ийка обнажила запястье - в тот год московские девочки перешли с дамских часиков на большие, мужские - и сказала:
- Детское время. Махнем в Сокольники?
В Сокольниках он бывал с девочками попроще, не тянуло. Но сказал:
- Махнем.
Рожок месяца в перекрестии веток, соловей в чаще, доверчивое Ийкино плечо - идиллия, недоставало стаканчика с фруктовым мороженым.
Ийка спросила:
- Ты меня не любишь?
- Нет, - сказал он.
- Я так и предполагала.
Она поникла, сжалась. Он сказал:
- Я никого не люблю.
Он припоминал это, ведя неповоротливого Шаповаленко по кругу, и усмехался: а чем Ийка не жена? Красивая, культурная, институт закончит, тебя любит. Курит сигареты и пьет коньяк три звездочки? Сие несущественно, ты современный молодой человек без предрассудков. Перебывало у тебя девочек, пора остепениться, обзавестись законной супругой. Отслужишь, тебе будет двадцать третий. Узы брака, бог Гименей. О Гименей!
Шаповаленко наступил ему на сапог, остановился, спросил подозрительно:
- Не пляшу - шкандыбаю? Надо мной надсмехаешься?
- Над собой, аксакал, - сказал Стернин. - Маэстро, вальс! Публика жаждет танцевать до утра!
Владимиров
Вертолет приближался, не отпуская от себя тень. Я задрал голову, помахал зажатой в кулаке панамой. С низким тарахтящим гулом вертолет прошел над нами - в кабине люди, на темно-зеленом брюхе красная звезда - и полетел дальше. Я и махать перестал: высота метров сто, с воздуха обзор же, неужто не обнаружили нас?
Но машина заложила вираж, развернулась. В порядке, видят! Она ходила кругами, и кругами ходил гул над головой.
Иван Александрович выбежал на сравнительно ровную площадку между барханами, сделал отмашку руками, и вертолет завис, снижаясь. Мы отошли, подгоняемые завихрением от винта, - выметая площадку, ветер вздымал и гнал песок и колючку.
Вертолет как бы застыл на месте. Не опустится, сбросит лестницу? В порядке - продолжает снижаться!
Он коснулся песка четырьмя колесами, как четырьмя лапами, остановился, винтом взвихривало пыльный воздух. Ребята кричали "ура!" - холостежь, молодежь, что за спрос с нее? Нет выдержки. Больше всех разорялся Стернин. Иван Александрович молчал, молчал и я.
Лопасти винта замедляли свое вращение над машиной, хвостовой винт тоже останавливался, вертолет твердо стоял на земле - по борту желтая цифра 15, ближе к хвосту красная звезда, подчеркнутая белой линией.
Дверь кабины отворилась, на песок сошел белокурый борттехник в синем комбинезоне:
- Привет пехоте.
Стернин вякнул:
- Привет сыну неба.
Из вертолета прокричали:
- Лейтенант! Выгрузку - в два счета!
- Есть в два счета, товарищ капитан! - отозвался борттехник.
Лейтенант - офицер, а Стернин запанибрата: сын неба. Не зная броду, суется в воду. Да ему хоть бы что, как с гуся вода. Повседневное явление.
Из двери, согнувшись, дулом автомата вперед вышел высокий, плечистый майор - из отряда, из службы, за ним инструктор с собакой, радист с рацией, два солдата и командир корабля со штурманом, черные от загара капитаны в зеленых фуражках с авиационной кокардой. Иван Александрович поздоровался, спросил:
- Почему задержались?
- Из авиачасти в отряд вертолет прилетел как штык, - сказал командир корабля.
- Вели поиск с воздуха. - Майор кивнул в сторону командира. - Плели галсы, плели, времечко-то и набежало.
- Нарушителей не обнаружили?
- Нет.
- Но старались, изрядно старались.
- Мы вас очень ждали. Лучше поздно, чем никогда, - сказал Иван Александрович. - Сейчас все уточним, решим… Однако сперва напоить моих ребят…
Я слушал их разговор и смотрел на Рекса. Не овчарка - волк. Большая, мощная, злобная, рвется с поводка. Старший сержант Самусевич наматывал на руку поводок, глядел поверх меня и Сильвы. Гордость грызет? Как бы не загрызла вусмерть, товарищ старший сержант Самусевич. Мы с Сильвой поскромнее, в медалисты не лезем, но и не бездари. Дрессируемся и со временем будем работать по следу без поводка, мы за прогрессивное. А вы с Рексом - консерваторы, зазнались, блеск медалей ослепил вас обоих. Нынче Сильва показала себя неплохо и еще покажет. Да, показать еще придется.
Перед тем как появиться вертолету, мы с Иваном Александровичем обнаружили: следы обогнули бархан справа и слева и не встретились, они расходились дальше и дальше. Иван Александрович с досадой сказал:
- Нарушители разбились, уходят в одиночку. Понимаешь, чем это пахнет?
- Понимаю, товарищ капитан, - сказал я.
Так что вертолет подоспел вовремя. По идее, группа из отряда подменила бы нас, обессилевших, измочаленных. Теперь же ситуация менялась: мы с Сильвой будем продолжать идти по следу со скошенным каблуком, отрядные со знаменитостью Рексом станут на левый след, им-то что, свеженькие.
Из вертолета спустили термос с водой. Полный термос воды! В тени от вертолета я вылил из фляжки в согнутую ладонь - Сильва вылакала, вылизала шершавым языком. Я зачерпнул кружкой из термоса, Сильва вылакала с ладони и эту воду, и еще кружку.
- Больше не хочешь? - спросил я. И Сильва, будто поняла мой вопрос, повела мордой вправо и влево.
- Пей, Грицко! - сказал Шаповаленко и залпом выпил кружку. - Ах, красота! Пей!
- Успеется, - сказал я.
Наполнил флягу, завинтил, перевернул, проверяя, не протекает ли. Подзаправимся и мы, не грех подзаправиться. Стараясь не жадничать, выпил глотками: жажда лишь сильней. Выпил другую кружку, третью. Скорей бы дошла очередь до четвертой!