Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Шишкин Евгений Васильевич 14 стр.


Часть вторая.
ПЕКЛО

1

Весной сорок третьего года напряжно пыхтели на российских железных путях паровозы. Круглосуточно, выдыхая в небо черно-сизый дым, волокли на западный рубеж войны в вагонах и на открытых платформах непересчетно вооружения и облаченного в гимнастерки народу. Среди вагонов с живой силой, свозимой на фронт, попадались особенные. Люди в них ехали отдельного пошиба, покуда не в военной униформе, но равно одетые в ватники. Вот и сейчас на одной из путейских жил маленького полустанка в центре России, временно приостановя ход, стоял состав из той категории. В открытых дверях товарных теплушек, облокотясь или навалившись грудью на ограждающие выход доски, тесно стояли люди в сереньком, Они курили махру, жмурились на солнце в чисто-голубом майском небе, шумно балагурили. Беззаботные, податливые хохоту и шутке, они, казалось, катят на веселую гулянку с щедрой выпивкой.

Вдоль вагонов прохаживался высокий худосочный солдат с винтовкой на узком плече, в широченных штанах, в пыльных ботинках и грязно-белых обмотках. Винтовка с примкнутым штыком иллюзорно удлиняла и без того долгую тонкую фигуру дозорного. На острие штыка время от времени ослепительно вспыхивало отражение солнца. Оживленная толпа из вагонов язвительно, но незлобиво покрикивала солдату, раздразнивая на пререкания:

- Эй, каланча! Ты откуда родом будешь?

- Ишь вон! Не сознается. Тайна военная.

- А ты сколь на войне немцев убил, оглобель?

- Да где он их видал? Этот с запасных полков.

- Этаких карандашей только к нам приставляют.

- А глядит-то сурьезно - героем!

- Штаны-то какие - как паруса…

- Ну чё молчишь, напильник? Портки-то не жмут?

Солдат сперва держался отрешенно, на провокации не клевал, но потом чему-то рассмеялся и крикнул ехидникам:

- Я не знаю, каково мне, а вам-то, братва, немца видать скоро. Штрафников в запасных полках не держат. Сразу на передовую. Так что штаны-то и вам поширше сгодятся. Чтоб, когда накладете, незаметно…

Но солдату не дали договорить: вагонная братия завозмущалась, загомонила вдвое громче:

- По херу война!

- Нам после тюряги и немец - брат!

- А ты, рашпиль, лох дремучий…

Гудок паровоза смял гвалт шума и хохота. Зашипел пар, стук буферов дольчато пробежал по составу, и теплушки покачнулись вперед. Длинный необидчивый солдат, положив пальцы в рот, громко свистнул, перекликнулся с другим караульным и запрыгнул на подножку открытого вагонного тамбура. Колеса заскрежетали на стрелке, звучно зачакали на стыках рельсов. Народ у широко открытых вагонных дверей слегка поматывало.

В гурьбе тех, кто жался к выходу одной из теплушек, был Федор Завьялов. Держась за доску-поперечину правой рукой, на которой синела незамысловатая татуировка - закат или восход солнца (одинаково можно трактовать этот растиражированный зэковский сюжет), он щурился на молодо-зеленую, простористую луговину под ярким полуденным светом. Как все окружающие, которые балабонили и невзначай оттирали его от панорамного обзора, он тоже испытывал зыбкое упоение короткой, дофронтовой свободой. Радовался легкокрылым мечтам.

Человек о дурном мечтать не способен, это ему естеством, самой природой заказано. Если помышляет он о чем-то худом, предосудительном или страшном - так это уже не мечта, а корыстный расчет или болезнь. Мечта человеку - самая светлая подруга по всей жизни! Смерть - верная угрюмая спутница, всегда в досягаемой близи. Мечта же ветрена, летуча, но добра и жизнерадостна. И всепрощаема за свою несбыточность. Потому что угодна человеку по край бытия…

- …Идет, значит, служивый по лесной тропке и настигает бабку с вязанкой хвороста. - Федор тоже прислушался к анекдоту одного из соседей-потешников. - "Как мне, бабка, на большую дорогу выбраться?" - спрашивает. "Да нам по пути, мимо избушки моей", - отвечает бабка. "Тогда садись ко мне на плечо, я тебя вместе с вязанкой и донесу". Забралась бабка к служивому на плечо, и понес он ее. Выходят на полянку. Стоит избушка, на коньке сова сидит, на крыльце черный кот ходит. "Ты, бабка, случаем не колдунья?" - спрашивает служивый. "Она и есть. И за то, что ты помог мне, выполню три твоих желанья. Чего хошь?" - "Коня хочу доброго с дорогой сбруей, дом-пятистенок и жену красавицу!" - "Так все и будет, служивый. Как из лесу выйдешь, там у березы ждет тебя конь. А в родной деревне приготовлен тебе дом с хоромами и жена красавица…" - "Ну, спасибо тебе, бабка. Век не забуду". - "Погоди, служивый. У меня до тебя тоже просьба имеется. Ублажи меня, старушку, перед смертушкой. Не откажи. Переспи со мной…"

- Эхма, да бабка-то не промах!

- Палец в рот не клади!

- Старая потаскунья!

Рассказчик усмехнулся и продолжал:

- Ну, а служивому что? Он, значит, за такие ее подарки и рад стараться. Повалял как следует. Удоволил бабку по самую смертушку… А потом, значит, поскорей собрался да по указанному маршруту. Хочется - к коню, к дому, к жене-красотке. Побежал, торопится, а бабка ему в спину смотрит и головой качает: "Такой большой, а в сказки верит…"

Мужики дружно загоготали.

Железнодорожное полотно накренисто, по дуге, выводило состав из зеленых обочин лиственного - уже совсем не таежного - леса на степной простор. Впереди, искристая от солнечных бликов, пласталась между береговых ветел синеватая река.

Она магнитила к себе взгляд, и голоса у открытых дверей теплушек смолкали. Речной плес, серединная быстрина, внешне не заметное, но почти осязаемое течение воды цепенило людей, давало время на передышку - побыть наедине с собой, помолчать-подумать с оглядкой в невозвратимое. Вода притягивала общий взгляд, несла какую-то и всеобщую думу: сомнение и надежду.

Как все равнинные русские реки, скромные и глубоко задумчивые, была она схожая с Вяткой, словно ее сестренница, словно ветвь единой русской реки. Береговой ивняк Светлые песчаные косы. Темная некрашеная лодка, носом вытащенная на мыс. Вдалеке видать паромную переправу. Белые бакены, как большие поплавки, метят судоходное русло.

Да неужели это все может достаться какому-то немцу? Который тут не живал? Который у этой реки не рабатывал? Который русского слова произнести не может?

Состав отгрохотал по гулкому железнодорожному мосту, река осталась позади, а перед глазами открылось на холме небольшое село с церковкой из красного камня. Высоко поднимались над глиняными хатами с соломенной кровлей пирамидальные тополя. Сады утопали в бело-розовом цвету распустившихся бутонов вишенника и яблонь. Где-то далеко, за спиной, родное Раменское, должно быть, тоже принарядилось невестиным цветом.

Дальше состав полз мимо кладбища. Нарядное от светлой зелени, от майского белоцветья, выглядело оно островком спокойствия, равенства и порядка. В каждом кресте - напоминание и укор. К чему стремишься, за что страдаешь, дурачина-человечина? Жизнь так коротка! Вразуми себя и вразумление дай врагам своим…

Со стороны кладбища по тропке шел мужик с лопатой на плече, в кепке, в темной косоворотке, в сапогах. Возможно, могильщик - ежели с лопатой… Федор подался чуть вперед из открытых дверей теплушки. Мужик был очень похож на отца. Даже странное сомнение закралось на миг в Федора. Уж не отец ли идет, неведомо как сюда попавший? Куда идет, зачем идет? Нет его больше. Нынче уж по нем годины. Его как раз в мае убило.

2

Похоронку принесла в дом Завьяловых почтальонша Дуня. Отдала ее Елизавете Андреевне бессловесно, обтерла кончиком головного плата губы и поскорее подалась из избы, чтоб не видеть чужого страдания.

"Смертную" бумагу Елизавета Андреевна подспудно ждала с первого дня разлуки с Егором Николаевичем. Мучаясь неотвязным предчувствием и кляня себя за это, ждала обреченно, - ждала сквозь преграду сокровенной надежды, сквозь заслон ежечасной мольбы. То ли само прощание с Егором Николаевичем сулило ей вдовью участь, то ли чуткое женское сердце знало наперед о таком исходе. Еще не прочитав текст в листе, Елизавета Андреевна в движениях почтальонши Дуни прочитала смысл. И бумага была уже не известием, а подтверждением. Имя, фамилия и пять букв, слитых в короткое зловещее слово "погиб".

- Егор! - вскрикнула она, будто позвала мужа. Но на самом деле окликнула вселенскую пустоту.

Танька подскочила к матери, заглянула в похоронный лист, отпрянула, недоверчиво уставившись на материны плечи, которые затряслись в плаче. И вдруг завизжала:

- Не… Не-е-е! - Выбежала опрометью из избы.

Лишь к вечеру Елизавета Андреевна, призвав к себе в помощницы бабку Авдотью, с повсеместным опросом попадавшихся людей, разыскала Таньку у ручья. Она сидела на поваленной лесине, обхватив ручонками колени, глядела на воду чистыми, незаплаканными глазами. Онемелая, будто зверек. Елизавета Андреевна и бабка Авдотья насилу уговорили ее вернуться в дом. Танька все время молчала, а когда к ней притрагивались, то испуганно шарахалась и косилась диковатыми глазами.

А на другой день случилась горькая интрига - как едучая соль на живую кровоточащую рану. Следом за похоронкой пришло письмо от живого Егора Николаевича. Почтальонша Дуня вручила его Таньке. В нем он скупенько писал о своей военной службе, всем кланялся, передавал приветы. Ополоумевшая Танька бегала по избе, размахивала испещренным отцовским листком, выкрикивала матери:

- Похоронка-то враная! Браная! Жив тятя! Он просто на войне потерялся где-то, а его за мертвого приняли. А он жив! Жив! Видишь вот! Пишет!

Танька взвизгивала, пускалась в сумасшедший скач, до смерти перепугав Елизавету Андреевну. Но когда безумствующая радость выплеснулась, Танька бросилась на грудь к матери, сорвалась на громкий, захлипчивый рев. Наконец-то признала, что с отцовой "треуголкой" приключилось в дороге что-то замедлительное, а для похоронки путь оказался прямее.

В письме к Федору в лагерь Елизавета Андреевна все описывала подробно и мужественно. Попутно сообщала - опять же ровно, без слезной жалобы в строчках, - что перемогаются они с Танькой "кой-как", что "настоящего хлеба" давно не пекли. Но в конце письма Елизавета Андреевна будто бы не удержалась, сломала тон, и строчки, казалось, заплакали в голос: "Убили, Фединька, отца-то. Убили. Ты хоть себя сбереги. Сбереги, слышишь ли? Вернись домой!"

Год назад, в лагере, известие о гибели отца не пробудило в Федоре глубокой сыновней скорби. Отец все еще оставался каким-то далеким, пусть и родным, но не приросшим к сердцу человеком. Не было к нему малейшей обиды и крохотного упрека, но и оглушительного горя потери тогда не почувствовалось. Но теперь, когда сам ехал на фронт, об отце Федор вспоминал часто. Ему даже казалось порой, что перенимает отцовы дорожные чувства.

О чем он думал, куда глядел, когда так же постукивали вагонные колеса?

Неизменно дивился Федор отцовскому трудолюбию. Бывало, пробудившись поутру, откроет глаза - глянь, а батя как с вечеру сидел за сапожничеством, так и сидит; видать, и спать не ложился - шил кому-то на заказ обувку. Так бы, пожалуй, и шил дальше. Да тут вдруг война. Он ведь ее не просил. А ему взяли подсунули… И нет человека. Зачем тогда стоило торопиться - ночами обувки шить? Может, на земле ни бугорка, ни тычки с пометой по нему не оставлено? Может, и по нему, по Федору, не останется ничего?

Скоро Федор будет копать сам для себя могилу.

Слишком молчалива и неразгаданна судьба! Так же молчалива и неразгаданна, как течение реки, как широкое поле и бескрайняя степь, как дорога, вечно уходящая к горизонту. И чего в этом неразгаданного? Почему задумчив и самопоглощен русский человек, когда глядит на реку, в поле, в степь, на сельскую дорогу до горизонта? Кто, когда найдет этому истинную причину и оправдание?

3

Паровоз запыхтел вхолостую - состав остановился. Дверь, открываясь, шумно поползла вдоль вагона.

- Выходи! Все выходи! - раздался чей-то голос снаружи, и луч фонарика обежал внутренности теплушки.

Ясная звездная ночь покрывала место, куда "штрафников" привезли к высадке.

Новоприбывших без проволочек отвели в батальонную казарму. Казарма - не лагерный барак: здесь не нары, а койки с ватными матрасами, с подушками и суконными одеялами. На завтра, как сводят в баню и обмундируют в военное, обещано и постельное белье. У бывших зэков радостно щебетнулось сердце. И впрямь почти воля!

- Отбой! Всем отбой! - сказал сопровождающий офицер, проверив людей по списку.

Строй рассыпался. Словно дети, все кинулись занимать койки. Тут уж блатарь не урядник - всем равноправие. Федор лег с краю, на нижний ярус, под окно, занавешенное черной материей светомаскировки. Он несколько раз с приятностью качнулся на кроватной сетке, подложил ладонь под щеку и вскоре, как счастливый, наигравшийся в лапту ребенок, провалился в сон.

По негаданной прихотливости сновидений, выпало Федору очутиться на свадьбе в отчем доме. На столе соленые рыжики, блины с маслом, свежие огурцы в пупырышках, яичница на большой сковороде. В застолье гости, самые близкие, в редкой нарядке, надеваемой по торжественному поводу. Федор сам среди них в красной рубахе. Батя тут же, на лавке. Мать у печи хлопотует. Все веселятся, выпивают из граненых стопок, смеются, хором затягивают песню.

В невестах, на главном торце стола, в лилейном платье, с ободочком на голове из бумажных цветов, - Танька. Отрадно Федору за нее: видать, поправилась сестренка, мать-то писала, что и в первую, и во вторую военную зиму Танька болела сильно, чуть не при смерти была… Но непонятно только: мала еще она, чтоб замуж выходить, да и нареченного ее не видно. "Где женишок-то твой?" - допытывается Федор у сестры. "Придет счас. За подарками для меня ушел…" Шумно пируют званые гости, опять песня льется. Даже голос Ольги, которой и за столом не видно, в общем хоре будто бы слышится.

…Тем часом из соседнего крыла здания, где находилась ротная канцелярия, в казарму приволоклись двое пьяных. Капитан Подрельский, высокий, тучный, словно бык, еле переставлял ноги, икал, встряхивая взлохмаченную голову. Старшина Косарь, тоже немалой комплекции, красный от водки, с жирными от недавней закуски губами, глядел по сторонам осовело-строго. Внутренний, казарменный наряд: сержант Бурков, часто моргавший, круглолицый коротышка, и совсем молоденький рядовой Лешка Кротов, с молочно-розовымй губами и канареечными усишками, - оба квелые от недосыпу, - поднялись с табуреток. Неохотно выпрямились перед старшими по чину. Подрельский плюхнулся на освободившуюся табуретку, Косарь, широко расставив ноги для равновесия, заговорил, тыча пальцем в рядового:

- Слухай сюда. Берешь ведро, швабру… Шоб канцелярья товарища капитана блестела! Вопросы есть? Вопросов нэма.

- Товарищ старшина, - заканючил Лешка Кротов, - я уж и так всю казарму измыл. Для канцелярии с пополненья возьмите.

- Да, да, товарищ старшина, - солидарно поддакнул Бурков, заискивающе моргая на Косаря. - Новеньких подымите. Чего им? Мы в наряде свою службу несем.

Косарь посмотрел на капитана, который кривобоко и нетвердо сидел на табуретке, и, сам стараясь не шататься, пошел к койкам спящего пополнения, нагнетая на себя начальственный вид.

- Встать! Подъем! - Косарь толкнул в плечо Федора, отнимая цветной сладкий сон.

Жмурясь от света дежурной лампы, Федор приподнялся на локте, увидел сперва штаны, ремень, а потом - толстый корпус мужика в погонах, и еще не разглядев лица, покоробился от жгучего перегара из его приказной глотки.

- В канцелярью! Встать!

Федор зевнул, почесал в затылке, поостерег себя размышлением: "Здесь не зона. Это, стало быть, не надзиратель. Обратно в лагерь не ушлют. Присяг я никаких не принимал. Обязательств у меня перед этой красной харей нету". И урезал будильщика расхожим троебуквенным словом:

- Пошел-ка ты, гражданин начальник…

- Шо? - остолбенел Косарь и заговорил с ярким хохлацким акцентом: - Шо ты гутаришь, хад? Шо? - Он схватил Федора, пьяно рыча, стащил с койки.

Оказавшись на полу, Федор тоже не на шутку взъярился.

- Отвали прочь! - Вскочил и обоими кулаками враз толкнул Косаря в грудь.

Старшина покатился назад, заперебирал пятками, не сдержался, рухнул на пол. С грохотом сбил головой пустое ведро у стены. Сержант Бурков и рядовой Лешка Кротов стояли, вытаращив глаза и разинув рты. Капитан Подрельский неловко, не попадая пальцами на застежку, стал отмыкать кобуру.

Косарь мычал, переворачиваясь со спины на бок, а встав раком, выкрикнул:

- Взять хада!

Подчиненные наконец-то перестали быть истуканами, бросились к Федору, закрутили назад руки. Он не сопротивлялся, только побрыкивался, чтобы не терять в их глазах отваги. Косарь поднялся, водил налитыми пьяной гневной краснотой глазами, медленно сжимал кулаки. Но подраться Федору со старшиной, к счастью, не случилось. Подрельский вытащил-таки из кобуры пистолет. Съедая буквы в словах и запинаясь за икоту, выдавил:

- Расстреляй мерзавца! Могилу сам вырот…

Земля попалась песчаная, легкая для копки. Место казни определили за казармой, на краю редкого лиственного леса, что граничил с расположением части. Расчет пьяного капитана и старшины был прост и туп и умен одновременно. Загони человека в могильную яму, наставь ствол в лоб - дрогнет поджилками, тогда и глумись над ним вдоволь. Позже Федор узнает, как однажды такую штуку вытворили с одним из строптивцев. Разыграли "неправдешный" расстрел, и хотя строптивец на колени не пал, зато вылез из выкопанной для себя ямы с седыми прядями на молодой голове.

Лешка Кротов, взятый из казармы в сторожевые, стоял в нескольких шагах от Федора, глазами и дулом винтовки следил за его рытьем. Подрельский с пистолетом в руке сидел на земле и все еще икал. Возле него отирался старшина, отводя душу в ругани:

- Да шобы меня хто-то… Да какой-то щусенок, который ишо фронту не спробовал…

Но все это уже произносилось с повторами, утрачивающими остроту. Лешка Кротов переминался, поеживался от прохлады и наконец льстиво отпросился у старшины сбегать за шинелью, но, похоже, свинтил от греха подальше. Чтобы не свидетельствовать, если случись чего всерьез.

Федор копал не спеша. Помалкивал. Убить-то, наверное, побоятся. Хотя кто знает. Прихлопнут и "спишут" как предателя. Или как героя. Не выполнил приказ - значит, предатель. Выступил против пьяного самоуправства - герой. И так, и так поверни - все правда. Выходит, все правда, что есть на этом свете! Чего человеку удобственно, то для него и правда.

Он приостановился в работе, осмотрелся. Ночь перешла в предутрие. Посветлело. Звезды поблекли, некоторые и вовсе стаяли. В лесу, совсем близко, пел соловей. Без передыха, надолго затягивал сладкозвучную трель. Майский, самый голосистый, истово влюбленный…

- Шо встал? - крикнул на Федора старшина. - Рой!

Федор усмехнулся. Страха в нем не было. Главное - ответу им не давать. Но ежели руки распускать начнут, он не стерпит. Не стерпит, бесова душа! Руки-то им лопатой укоротит. Тогда и верно застрелить могут. Выйдет, что и могила-то по назначению придется. Пожалуй, еще на штык глубже взять… "Эх, соловей-то как поет! Как старается, милый! Не отходную ли мне завел, касатик? Пой, пой, соловушка! Не жалей голосу".

Назад Дальше