Скоро от выпитого их благостно разобрало. Они детально вспомнили лесной рейд, отметили промашки. Своевать можно было еще результатнее, чтоб ни один "пердун" не запрятался. Но в конце концов сошлись во мнении, что "ежели тот хмырь и улизнул из танка, рано или поздно попадется им, лопух, или забредет на заминированную просеку…".
В ту минуту, когда немецкий осколочный снаряд вырвется из ствола пушки, наметив на финише траектории одну из траншей русской обороны, запьянелые от трофейной выпивки, породненные боевой удачей рядовые Федор Завьялов и Лешка Кротов ни капли не думали о смерти.
8
Бабы косили близ леса в длинном Плешковском логу. Косить бы следовало ранее, недели две назад: трава перестояла, уступила солнцу и суховею набольшую соковитость. Но бабьи руки до всего не поспевали дотягиваться, а мужиковых рук - если не брать в подсчет стариков да мальчишек - в Раменском осталось всего девять. Почему нечетно? Так Максим-гармонист вернулся с фронта с культей вместо правой. И навсегда умолкла его озорная двухрядка - запылилась, ссохлась без дыхания певучих мехов. Максим, чтоб не чумить себя тоскою по игре, спрятал ее в дальний угол чулана.
По холодку, в утро, когда трава росисто-мягка, косилось легко и ходко. Теперь листва и стебли обсохли, сделались жестче; воздух полонил зной, к потному лицу липла мошкара, над головой увивался паут.
- Новый ряд, Оль, с того краю зачинай. Навстречу пойдем, - утираясь платком, сказала Лида.
- Сама оттудова начни, - не согласилась Ольга. - Я здесь обвыкла.
Лида хотела что-то сказать, но после догадливо усмехнулась и пошла на другой край покоса - к Дарье.
Бывшие разлучницы, Ольга и Дарья, нынче уже не ссорились, дрожжи ревности не взнимали обоюдного гнева, но находиться в работе предпочитали подальше, врозь.
Умелица в любовных делах, Дарья в последнее время охомутала Максима. Приголубила-привадила всерьез и обещалась ему быть верной "по гроб жизни". Горячим шепотом, с клятвенной дрожью говорила ему: "Ты, Максимушка, прошлого не поминай. Как грязь со стекла: стерли ее - и опять стекло-то чистехонько…" Перед Максимом побожилась Дарья, что и с Федором, коли вернется, никакой любви не тянуть. Свой выбор Дарья объясняла и себе, и бабам с обдуманностью: "Пускай Максим - однорукий, зато молодой, телом крепкий. Девки-то наши безмозглые. Надеются, им с войны рыцаря в медалях придут. Как бы не так! Похоронка за похоронкой, точно галки, летят. Погляди-ка: уж из села на войну забрать некого. А когда она, окаянная, еще кончится? Да сколь обкалечит?… Проживем и без руки. Бог даст, после войны и дитеныша родим. А пока нам вдвоем с Максимом-то не больно много чего надо…" Горькая слеза перехватывала горло Дарье: терзающе-неотступна была память о юродивой дочке, самой голубоглазой Катьке на свете. Она не перенесла голода первой военной зимы. В гробик, под руку Катьке, положили ее верную деревянную подругу куклу.
Ольга не только из-за близости к Дарье отказалась поменять край лога, ей хотелось оставаться невдалеке от Елизаветы Андреевны: вдруг она в передых перекинется словом с бабами, вдруг обмолвится про Федора. Сама вступать в разговор с Елизаветой Андреевной Ольга не смела; до сих пор при встречах кротко здоровалась, тут же опускала глаза и шла мимо. Но теперь расстановка менялась. От незлопамятной Таньки она узнала, что "тюрьма Федьке кончилась" и что он покатил "во солдаты". Такой поворот Ольгу утешно устраивал: за отсидку Федора она виноватила себя, а война, фронт - нет здесь Ольгиной вины и участия! От войны лиха все хлебают. У Ольги тоже отца в окопах убило и старший брат на.флоте под огнем служит.
Осмысливая некое искупление своего прежнего греха, Ольга много раз намеревалась написать Федору на фронт. В уме она уже выстраданно обкатала каждую строчку не излитого на лист письма, однако не знала номера полевой почты. Разузнать номер можно было у Таньки, но такому гибкому пути она противилась. Честней бы в какой-то совместной работе или неизбежном общении примириться с Елизаветой Андреевной, испросить у нее позволения на письмо к Федору и без лукавины узнать адрес.
"Добрый день ли, вечер ли - здравствуй, Федор! Это я тебе пишу - Ольга. Сколько раз уж собиралась тебе во всем письменно объясниться, да все боялась. Неловко мне было к тебе в тюрьму-то обращаться, ведь вышло, вроде я тебя туда и спровадила. Но про тюрьму давай вспоминать не будем. За все прошлое прости меня, не кляни. Кабы знала я, что так выйдет, я бы и шагу из дому в тот вечер не сделала. Теперь-то, уж после времени, могу тебе признаться по совести: не было у меня никакой любви к Савельеву. Так, интерес какой-то девичий да зазнайство. Будто в игрушки поиграть захотелось. А настоящего - не было. После твоего суда я с ним ни разу и не разговаривала. Все с души отвалилось…"
В этом месте письма Ольга сбилась: то ли земляной хохряк попал под литовку, то ли твердый стебель, который требовал двойного усилия, то ли руки сами по себе ослабли и замерли на гладком черене. Упоительной и грустной волной нахлынули воспоминания о вальсе, который она танцевала с Савельевым. В колыхании музыки плывет, кружится Ольга, тянется вверх, приникнув к статной фигуре Викентия, летит на носочках туфель. Лица сельчан мелькают в счастливом круговороте - дух перехватывает! Она королева вечерки, и все ей в ладоши хлопают… Но вот опять, после глубокого вздоха, литовка в руках Ольги пошла мерно снимать разнотравье лога, опять полились ровным внутренним тоном слова наизусть сложенного послания:
"…На него, Федор, на Савельева, зла не держи. Он тебе худого делать не рассчитывал. Нечаянно подвернулся. Да и мертвый он уже. Говорят, его полицаи в плену казнили. Нельзя погибшего дурным словом поминать.
А тех вечерок, которые бывали у нас, уж никогда не повторить. Народу того уже нету. Самый главный заводила, дружок твой Паня, погиб. Лида по нем уж отголосила. Максим вернулся без руки и гармонь свою куда-то упрятал. Да и место наше любимое плясовое заросло бурьяном. А дощатый настил и скамейки разломали и истопили…"
Тут опять оборвалась ниточка, лопнула на истонченном месте. Литовка в руках Ольги заупрямилась, воткнулась острием носа в дерн. На Ольгу накатило чувство старости. Словно бы прожила она много лет, но лета эти уместились в краткий проблеск. Словно бы не испробовать ей ничего уже нового - нету сил. Даже бойкая частушка, топотуха, завлекания с парнями и поцелуй - для нее все в остуженном прошлом.
За минувшие два года Ольга и впрямь переменилась. Бывшая пухленькой, румяной, с горящими от кипучей задорности и мечтаний глазами, она теперь сделалась скучна: похудела, вылиняла, обрезала косу и девичьими грезами себя не растешивала. Всякую мечтательную блажь, оторванную от скупого житейства, гнала прочь, как доставучего паута на знойном покосе. В движениях, в разговоре у нее появилась бабья усталая серьезность, частый задумчивый вздох, а смех стал краток, будто поддельный. Даже с Лидою она редко затягивала песню и часто смолкала невпопад - на полуслове. Лишь одна постоянная и мучительно-сладкая надежда на Федора давала ей свету и согревания. Но и эта надежда требовала опоры.
Ольга утайкой посмотрела на Елизавету Андреевну. Подойти бы к ней. Поговорить бы. Расспросить бы о Федоре. Где он? Что он? Написать бы ему поскорей. Не напрасно ли она себя греет? Отзовется ли он?
Да ведь нынче под пулями Федор… Вдруг убьют. Вдруг не поспеет она объясниться с ним. Так и придется жить с камнем на сердце.
Ольга бросила литовку - серебром сверкнуло на солнце полотно. И побежала в лес.
- Куда ты, Оль? Чё сделалось? - окликнула Лида.
- Да ничего! На минутку я! - отмахнулась Ольга.
Она вбежала в лес, пересекла сухостой затянутого паутиной чапыжника, выбралась на светлую поляну к высокой березе. Запыхавшись, она припала к белому стволу, обняла его, прижалась щекой к заусеницам коры. Она заплакала беззвучно, кусая губы, царапая от бессилия ногтями бересту. Она плакала о своей безвозвратно уходившей, единственной молодости и неутоленной любви, о недоступности мужской ласки и еще о чем-то невыразимом, стискивающем грудь волнением.
Слезы текли у нее по лицу. Лучи пронизывали лиственную завесь березы, пятнами ложились на щеки Ольги, осушали ее слезы. Лучи всеобъемлющего и равнодушного ко всякому чувству солнца.
9
Солнце светило всем. Без разбору.
Оно висело в небе над Парижем и играло бликами на лаковом козырьке фуражки, на начищенных пуговицах мундира и на наградном кресте штандартенфюрера Отто Дюринга. Он только что сытно пообедал в ресторане господина Лефена и, выпив на десерт рюмку коньяку, вышел с сигарой на набережную Сены. Путь Отто Дюринга лежал в заведение "мосье" Кроша, содержателя публичного дома для высших немецких офицеров. До назначенного свидания оставалось четверть часа - щепетильная пунктуальность даже в бордель не позволяла прийти чуть раньше или чуть позже, - и штандартенфюрер, отпустив свою машину, решил прогуляться вдоль серой, безразличной и такой не похожей на французских проституток старой "девственницы" Сены… Настроение было увеселенно-приподнятым.
Настроение могло даже считаться отличным по всем составляющим, за исключением одной: дела на Восточном фронте, куда с западного направления перекинули младшего брата Генриха и куда в скором времени грозились перекинуть самого Отто Дюринга, сулили Германии все больше поражений, чем побед. Все, кто собирался в Россию, вернее - кого отправляли в Россию, начинали крепко пить и не упускали возможности отметиться в злачных заведениях. Это было знаковое поведение…
"Уже три года возятся с Москвой! Сколько можно!" - мысленно упрекнул кого-то Отто Дюринг, щурясь от едкого дыма сигары. Он понимал и не понимал просчеты фюрера. Да, некоторые столицы Европы брали силами велосипедного полка! Но почему так легкомысленно подготовились к кампании на Востоке? Ведь Россия - это не цивилизованная Европа. Это страна варваров, азиатов-фанатиков. Russische Schweine! Этим скотам никогда не понять, что арийская нация несет им порядок и культуру! И нечего им понимать - варварство надо истреблять силой! Европа на сей счет быстро соображает и безусловно подчиняется сильному. Тут фюрер не сделал промашки. Европа как красивая наложница, которая стыдливо закроет глазки, отвернет в сторону носик и покорно отдастся повелителю… Штандартенфюрер усмехнулся спонтанно придуманному остроумному сравнению и стряхнул за парапет набережной пепел с сигары. А потом вдруг с раздражением швырнул в воду и сигару: "Вонючий трофейный табак! Нет ничего лучше немецких сигарет!"
Он остановился, словно бы забыл, куда направлялся: стоял и периодически хмыкал, глядя куда-то вдаль - за парижские крыши. Ему вспомнились шумные дружеские пирушки сорокового года - года сплошных германских побед. Друзей теперь раскидало. Многие оказались на фронтах проклятой России. Лишь некоторым несказанно повезло. К примеру, дружище Карл по-прежнему богатеет, наладив подпольный бизнес: тайно сбывает музейные реликвии Восточной Европы американскому торговцу антиквариатом, организатору престижных аукционов Джону Кремеру, в сущности, отменному проходимцу, жиреющему на скупке краденого. Студенческий приятель Эрнст тоже недурно пристроился: под видом швейцарского эксперта-химика ошивается в Нью-Йорке, оставаясь резидентом разведки, изучающим возможности открытия второго фронта в Европе. "Хм, какое там изученье! Нечего изучать! - кого-то мысленно отрезвил Отто Дюринг. - В ближайшее время русские могут на это не надеяться! Эти трусливые, меркантильные янки никогда не протянут руку помощи красному Сталину, пока триста раз не просчитают всех своих выгод. А этот боров Черчилль не сделает погоды на континенте. Да и не такой он дурак, он не сдвинется с места, пока мы в России окончательно не сломаем зубы…" Последние мысли показались штандартенфюреру кощунственными, он поморщился. Думать о войне на Восточном фронте не хотелось - это был главный раздражитель для Отто Дюринга. В остальном все было прекрасно. Светило солнце. Старушка Сена мирно текла в створе каменных берегов. И Париж оставался Парижем. И казалось, что вообще можно было бы обойтись без войны.
Отто Дюринг несколько прибавил шагу, чтобы переступить порог заведения "мосье" Кроша точно в условленный час. Штандартенфюрер знал, что сегодня "мосье" Крош забронировал для него белокурую мамзель Антуанетту, и он будет ласково измываться над этой французской шлюшкой, а после, придя в себя и оставшись один, попросит в мыслях прощения у любимой жены Гертруды. Гертруда с двумя дочерьми ждала его в Кельне, часто писала ему нежные письма, в которых рассказывала, что подолгу молится с дочерьми на ночь, чтобы Отто не услали на Восточный фронт.
Туда, на Восточный фронт, уже отправили из оккупированной Франции его брата Генриха.
Итак, солнце светило всем. Всем живым.
Оно навсегда меркло для мертвых. Час назад оно померкло для Генриха Дюринга, командира немецкого "тигра", чей коньяк распили в траншее двое русских, увлекшихся разговором солдат.
…В какое-то мгновение Лешка заметил, как снаряд черной молнией пронесся над головой и врезался в боковину траншеи. Взрыв содрогнул землю и бешеной силой взрывной волны подбросил его, заполнив грудь гарью, исхлестав тело землей и осколками. Казалось, волна подняла его высоко над землей, и в тот краткий миг, в мертвой точке, когда взлет переламывается в падение, а жизнь переходит в небытие, он крикнул из последних сил: "Мама!" Но крик его был не внешний, потому что перебитые легкие и перерезанное горло не могли издавать звуков, это был крик внутренний - самый последний. Потом все полетело вниз. Осколки снаряда, комья земли, щепки и камни. И задымленное солнце.
Лешка и заслонил невзначай Федора, сберег ему жизнь. Он находился ближе к разрыву снаряда, и те осколки, что предназначалось им поделить поровну, по-честному, как поделили убитых фашистов, принял большей частью на себя. Не успел Лешка добиться, чтоб сняли с него напрасное обвинение.
10
Стоило закрыть глаза - и в потемках, под сомкнутыми веками, опять кишели золотые черви. Боль сдавливала голову. Весь организм переполняла тошнотворная муть. В полевой палаточный медсанбат Федор попал с несколькими осколочными ранениями и сильной контузией.
- Ну как, солдатик? Чай, не помрем? - бодрила Федора лейтенантша медслужбы Сизова, смешливая толстушка, от которой пахло цветочными духами. Она делала осмотр, ощупывала раны, усмехаясь кривила большие подвижные губы. - До следующего боя подлатали. Затянется… Чего молчишь? Слышишь меня плохо? Знаю, солдатик, что плохо.
- Не помрем, - шепотом отзывался Федор на добрые слова лейтенантши и, перемогая слабость, пробовал улыбнуться. - Не помрем, бесова душа!
- Со смертью, солдатик, надо, как с фрицами, понаглее быть. Гони ее, ведьму, прочь! - наставляла Сизова, уходя к другому "солдатику".
"На войне, парень, надо понаглее быть, - эти слова, созвучные с наказом жизнелюбивой лейтенантши, принадлежали Семену Волохову. - Наглость и отвага - две сестры. Без них в бою холодно. А с ними, ежели и убьют, то на Страшном суде стоять не стыдно. Не зазря голову положил. Заячьей душе и перед собой, и перед Богом совестно".
Семена Волохова, крестьянского грамотея и кавалера "Георгия", правдолюбца и по прихотливости натуры бильярдного игрока, Федор еще увидит. Это произойдет впереди, зимой сорок четвертого года, на фронте. Он увидит его не вживую. Но Волохов, словно бы по-дружески, протянет ему спасительную руку.
…Снег лежал кругом свеж и пушист. Ветра нет, и даже на шатких камышах держались мелкие белые папахчонки. Камыши стояли худым частоколом в прибрежье небольшого озера. Среди озера зияла полынья от бомбового разрыва. Высокие заозерные сосны, убранные белым, четким отражением лежали на темной глади полыньи; а повсюду вокруг - нетоптано, чисто: ни единого человечьего следа, ни воронки, ни стреляных гильз.
- Костер занимается, по воду сходи, - сказал Захар и подал Федору котелок.
Федор машинально взял котелок, но никуда не пошел. С небольшого пригорка он глядел вниз - на озерную воду с отражением леса и на сам лес, на мохнатисто белые сосновые ветви. Непорочная белизна снега, сосновый лес и темный овал полыньи со стелющимся отражением деревьев навеяли что-то из детства. Словно все это уже было видено. Но не вспомнить когда, где, может быть, и не в действительности, а на какой-то зимней картинке или открытке к новогоднему празднику.
- Глянь, земеля, лес-то будто нарисованный! - сказал Федор и привольно вздохнул. - На лесоповале всяких деревьев перевидал, да на красоту-то не заглядывался. Красота в радость, когда свобода есть. Эх, не война бы еще - точно бы пошел на лыжах кататься!
Немногословный Захар подложил в задымившийся костер сушины, оглянулся на живую картину заснеженного леса. Он ничего не промолвил, но веточки морщин с краю глаз вытянулись от скромной улыбки. Видно, и ему передалось вдохновленное природой Федорово чувство. Не молодой, побивший подметки и на мирных трудовых дорогах, и достаточно на фронтовом шляхе, Захар был человеком обстоятельным и ровным. Уж одно то, как он свертывал "козью ногу", говорило об этом. Иной такую закрутку наворотит, что и смотреть неприятно: или табаку насыплет нерачительно много, или напротив - скудно мало и неравномерно по плотности, да и курительная бумажка расклеится, пропуская не нужный затяжке воздух. У Захара в закрутке табачок ровненько, одинаковой сбитости и как раз столько, чтобы хватило накуриться: лишку не пересыплет, но и не поскупится. И во всем Захар был таким - несуетливым, простым, с прямою сутью. "Мудрят люди много. Жизнь-то проста, - слышал от него однажды Федор. - Есть хочешь - хлеб сей. Одежу надо - лен тереби. Холодно тебе - огонь разводи. Лень и завистничество всю неразбериху вносят. Убери их - и все понятно станется". Он и войну принимал как неизбежную работу, которую за него никто не сделает.
Расстелив плащ-палатку, Захар вытащил из солдатского сидора заначенную банку тушенки, сухари, из тряпицы - два белых камушка сахару. И сел вертеть закрутку: перекурить, покуда готовится кипяток
- Мне тоже сверни, - попросил, по обычности, Федор и собирался пойти к озеру. Но взглянул на газетный лист, который Захар собирался располосовать, и выкрикнул: - Стоп! Ну-ка погоди-ка, Захар! - Он бросил котелок на снег и выхватил у него газету: - Мать честная! Это же Семен!… Да мы же с ним… Я же вчера его вспоминал!
Разгладив газетный лист, Федор въедливо глядел в фотографию. Он и есть! Семен Волохов собственной персоной! С орденом на груди! Толстые брови вразлет, в глазах - гордыня! Ну ровно маршал! И форма на нем офицерская: на погоне просвет и мелкая звездочка. Из штрафников, видать, тоже выполз. Даже к офицерскому чину вернулся.
"Бесстрашно бьет врага артиллерийская батарея младшего лейтенанта С. Волохова, - пояснял текст под карточкой. - За последние операции личный состав батареи и славный командир отмечены наградами Родины…"