Парень из Сальских степей - Игорь Неверли 6 стр.


- Святым духом, говоришь, узнал? И в самом деле… Откуда он мог знать, что я врач, коли я стою без пилотки, без петлиц и нашивок, в одной рубашке?

Я был поражен и самим наблюдением и тем, что сделал его именно Кичкайлло! Видно, не все в этом парне пошло в мускулы и сухожилия, и не такой уж он глупый, каким всегда казался сестре Аглае, которая в эту минуту как раз звала нас завтракать.

Завтрак прошел в мирном настроении. Мы уже не считали себя одиноким обозом, брошенным среди дороги: контакт со штабом армии был установлен, и ситуация на фронте также изменилась. Теперь не немцы нас, а мы их брали в кольцо. Затихающие отзвуки канонады свидетельствовали о том, что Ленька, выполняя приказ Карбасова, занимает Колодзянку, наглухо стягивая уготованный немцам мешок.

История непреклонного генерала

Генерал Карбасов. Это имя ни о чем тебе не говорит.

Нам же оно было хорошо известно еще до войны. Мы знали генерала Карбасова как ученого, крупного специалиста по фортификации. После войны его имя, должно быть, станет синонимом воинской непреклонности. Наверное, будут говорить: стойкий, как Карбасов или "карбасовский характер".

Ты видел за последней печуркой зеленые нары? Одни-единственные нары окрашены у нас в бараке в зеленый цвет. Наверху лежит потерявший рассудок номер 18762, бывший торговец из Аддис-Абебы.

После абиссинской войны он попал в итальянские лагеря, потом в немецкие и, наконец, докатился до ревира Майданека - ямы, куда сваливали всех больных из всех гестаповских лагерей. Здесь он умирает от болезни легких, подточенных некогда газами. Беспрерывно грозит кому-то, бредит, жестикулирует… А внизу лежит номер 18763. Проходя там, ты, наверное, видел старичка, чем-то напоминающего Ганди. Так, должно быть, выглядит мумия или святой, выкопанный спустя много столетий из известковой пещеры. И только глаза, на которые легла тень смерти, смотрят без страха, живут высоким напряжением духа. Этот гамель был когда-то человеком и назывался Карбасов, генерал-лейтенант Красной Армии.

Карбасова взяли хитростью, сразу же после измены Власова. С почестями доставили в Берлин. Ему показали автостраду, по которой беспрерывно, растянувшись от одного горизонта до другого, словно гусеницы, ползли на восток танки. Показали авиагород в двадцати восьми километрах от Берлина, заводы Гейнкеля в Ораниенбурге, где каждые пятнадцать минут выпускался самолет. Полигон в Люнебургер Хайде - величайший артиллерийский полигон Европы с тысячами тяжелых самоходных орудий. Всем этим они хотели ошеломить, сломить Карбасова.

Вечером его привезли в изысканный отель.

- Так спят у вас все военнопленные? - спросил Карбасов, указывая на ночной столик с телефоном, на шелка и пуховики.

- Ну что вы, генерал. Это только для вас…

- Разве так едят пленные в лагерях? - И он снова выразительным жестом указал на шампанское, холодные закуски и лакомства, лежавшие на блюдах.

- Да нет же, разумеется, это только для вас, генерал!

- Тогда прошу дать мне обычную пищу и одеяло военнопленного.

- Но, генерал… Это всего лишь доказательство того, что мы ценим вас, как воины воина… Наше сотрудничество, как собратьев по оружию… Вы понимаете, генерал?

- Понимаю. Как видно, объявлено перемирие.

- Изволите шутить, генерал?

- Вовсе нет. Я солдат. Мне приказано бить вас, где придется и чем придется, разве этот приказ отменен?

Немцы пробовали с ним и так и сяк, рассуждали о походе западной культуры на Москву. Горько плакали над упадком православной веры, над страшным одичанием и рабским положением русского народа… Были задеты и такие струны, как честолюбие, богатство, слава. Карбасов на все это кивал головой, - да-да, разумеется, он слышит, понимает, - и каждый раз повторял по-немецки: "Jawohl, haben sie noch einen Befehl?"

Тогда они изменили тон.

- Шутить вздумал, хам!! Отталкиваешь милостиво протянутую руку вермахта? Ну погоди, шваль. Увидишь, что смерть прокаженных еще не самое страшное!

Его бросили в лагерь для военнопленных. Самый старший по званию, простой и справедливый, Карбасов стал вскоре старшим в этом братстве сломанной шпаги, его моральным авторитетом.

Когда он сказал, что военнопленных нельзя принуждать к работе в военной промышленности, вспыхнула забастовка.

Прибыла следственная комиссия.

- Бунт?!!

- Нет, - ответил Карбасов, - не бунт. Мы лишь пользуемся международным правом: военнопленный не может быть в принудительном порядке занят в промышленности, работающей против его родины. Это право, впрочем, соблюдается вами в отношении англичан и американцев, а поляков и советских пленных вы принуждаете работать на вермахт. Мы больше не желаем терпеть этого.

Немцы тоже не хотели терпеть этого. Ты себе представляешь, как их рассортировали!

Карбасова выслали в Дору. О ней ты знаешь: это гора, нашпигованная узниками. Внутри известковой горы, в одном из бесчисленных коридоров, генерал чистил пластинки из неизвестного металла; пластинки эти закладывались потом в снаряды "фау-1". Но генерал не знал этого. Отрезанный от других коридоров и подземных зал, он знал лишь, что должен вычистить столько-то пластинок и тогда получит положенную ему порцию бурды. Из горы на воздух его выпускали раз в три месяца. И всякий раз спрашивали: не предпочитает ли он вернуться в берлинский отель? А генерал всякий раз отвечал: "Jawohl, haben sie noch einen Befehl?"

Его привезли к нам позавчера с транспортом слепых и чахоточных, глаза и легкие которых выела известковая пыль Доры.

И лишь позавчера я узнал от Карбасова, что он никогда не был под Колодзянкой и что, следовательно, приказ, адресованный Леньке, был подделан на штабном бланке Карбасова (они, сволочи, воспользовались тем, что нашли при нем пачку бланков, печать, образцы подписей и дислокацию войск).

Но тогда, в то росистое неяркое утро, прислушиваясь к затихавшей канонаде, я, разумеется, был далек от мысли, что погибают последние танки Леньки, что его отряд, единственную защиту тысячи машин и повозок, заманили в самый центр немецкой танковой дивизии.

Первая атака

Я помню, мы ели отличную охотничью солянку, приготовленную Кичкайлло, запивая ее настоящим кофе. Эти минуты навсегда запечатлелись в моей памяти. Мы - это Кичкайлло, интендант Жулов, бессовестный комик и опытный, неуловимый вор, степенный кардиолог доктор Люба, по прозвищу "доктор Клюква", которая, как все некрасивые, застенчивые и умные женщины, старалась укрыться под маской деловитости и суровости. И деспотичная, царственной красоты сестра Аглая, "сестра-королева", как называли ее все больные отделения.

Мы как раз заканчивали безмятежный, словно майский пикник, завтрак, когда из березняка выскочил тот же самый мотоцикл. С этой минуты события посыпались, как камни с обрыва.

Лейтенант с лицом манекена выскочил из коляски и, совершенно игнорируя меня (как-никак я был здесь командиром), подошел прямо к "женармии", как мы называли колонну автомашин с эвакуированными женами командиров. Он начал им что-то объяснять, указывая за реку.

Я поднялся из-за "стола" (мы ели на ящике с лекарствами) и соскочил с грузовика. Кичкайлло соскочил вслед за мной и, неожиданно надевая мне на плечи шинель, тихо сказал:

- Наган я табе, дохтур, у карман вложив.

Я протиснулся сквозь толпу, окружавшую лейтенанта. Блистая сапогами и красноречием, он самоуверенным тоном штабиста как раз заканчивал рассказ о взятий Колодзянки:

- … таким образом весь немецкий корпус окружен. Генерал Карбасов поручил сообщить вам, что дорога свободна. Вперед, за мной, на тот берег!

В эту минуту над нами разверзлось небо, и толпа бросилась врассыпную, оставив на земле несколько человек. Немецкая артиллерия била по дороге шрапнелью. Била без промаха, наверняка. Ураганный огонь ее, пробежав по дороге, словно пальцы виртуоза по клавиатуре, сосредоточил всю свою ярость на ольховнике. Из ольховника на открытое поле выскочил как ошпаренный наш эскадрон, последняя наша опора. Примчавшийся связной сообщил, что убит командир и много бойцов.

Лейтенант со своим сержантом уже выстраивали обозную колонну для переправы на другой берег. Я подошел к ним.

- А вам, лейтенант, не кажется странным, что немцы бьют по нас с тыла? Вы говорили, что они окружены?

- Это отбившаяся от своих группа, которая хочет прорваться. Мы должны как можно скорее…

- Гляди, гляди, - прервал его Кичкайлло, указывая на противоположный берег.

Два наших танка мчались к нам как сумасшедшие. Первый со всего маху влетел на мостик и вместе с ним рухнул вниз. Второй танк удальски скатился с обрыва, пересек неглубокую речушку и выскочил на наш берег.

В открытой башне вырос Ленька - страшный, обезумевший.

- Измена!!! - дико заорал он, показывая на лейтенанта. Вдруг, словно удар по голове, меня оглушил выстрел сбоку. Водитель-сержант выстрелил в меня почти в упор и бросился к мотоциклу. Лейтенант уже лежал на земле: Кичкайлло благословляющим жестом опустил на него сзади руку, и можно не сомневаться, что у того треснул позвоночник.

Я вырвал наган и, не целясь, стал бить с колена по удиравшему сержанту. Он был уже на мотоцикле, когда, обернувшись, чтобы выстрелить еще раз, вдруг схватился за бок, низко поклонился и больше уже не двигался.

- … Всех у меня перебили, ты понимаешь, все танки! - выкрикивал Ленька. - Мы в ловушке! Повсюду немцы. Смотри, смотри.

Из бледно-зеленой пелены березняка огромный, как дракон, как какой-нибудь палеозавр, выползал первый немецкий танк. За ним другой, третий… Целая танковая дивизия выползла из укрытия на незащищенную местность - она двигалась тяжело, не таясь, словно подчеркивая свое презрение к окруженному обозу. Ведь она шла не в бой, она просто собиралась раздавить этот жалкий обоз!

- От табе и на… Ну, дохтур, спасай от такой хворобы!

Кичкайлло сказал вслух то, что я читал у всех в глазах. Спасай! Немедленно! Через минуту будет поздно.

Перебьют всех до единого… Но куда бежать? Несколько секунд вдруг вобрали в себя всю жизнь. Повсюду открытая равнина, только направо, в двух километрах, лесок. Но путь к нему лежит под фронтальным огнем всех немецких танков. В этот лесок, пересекая его глубоким оврагом, впадала Супрасль…

- Ленька! Какое дно у реки? Глубоко здесь?

- Дно песчаное, твердое, местами гравий. Мелко, коням по колено будет, а кое-где по брюхо…

- По коням! - крикнул я. - Кто не хочет в плен к немцам, по коням и за мной!

По полю рассыпался эскадрон, а за ним, выпрягая из телег, ящиков с зарядами и санитарных повозок коней, поспешно выстраивались обозники. Длинные хоботы танковых орудий шевельнулись, предвкушая отличную поживу. Эти азиаты, кажется, готовят кавалерийскую атаку? С шашками на танки? Милости просим, пожалуйста… Несколько бронированных драконов слегка попятились, чтобы иметь большее поле обстрела, и только один продвинулся вперед, встал у крутой излучины Супрасли и господствовал над извилистым руслом реки.

Ленька недаром носил значок "Ворошиловского стрелка"! Если бы ты видел этот поединок, этот концерт-дуэль! С третьего выстрела Ленька попал в гусеницу и, продолжая переть напролом, бил в "Т-4", как в бубен, - шкура кусками летела! Добравшись до воды, Ленька направил свой танк в реку, чтобы тот не достался немцам. А сам вместе с экипажем выскочил на полном ходу из танка.

Мчась под прикрытием высокого берега вдоль Супрасли, мы подхватили в седла Леньку и его экипаж и во весь опор поскакали к лесу.

Вот наконец деревья. Еще километр, еще два… Лес кончился. Перед нами мелькало жнивье какой-то деревушки, за ним виднелся густой бор. Проскочив деревушку, мы устремились к лесу и вдруг наткнулись на отряд немецких снайперов. Они путешествовали на велосипедах.

Аж дух от радости захватило: непостижимый, превосходящий силами враг, уничтожающий подло, сверху и издалека, - наконец-то он был перед нами, доступный в открытом равном бою!

Я едва успел осадить гнедого и, полуобернувшись, пропеть команду к атаке: "Эска-дро-о-он, к ата-аке ша-а-ашки вон!" - как мы пошли на них, сверкая клинками, с криком, свистом, со всей яростью, на которую только были способны двести пятнадцать мужчин и две женщины: доктор Клюква и сестра Аглая.

В окружении

В жизни человека ярче всего запоминается обычно все, что было впервые, - первая книга, первый день в школе, первый заработок, первая любовь…

А моя первая атака на колонну немецких велосипедистов - разве я смогу позабыть ее когда-нибудь?

Потом было еще много вылазок, засад, стычек с врагом, и часто оставалось только одно: прильнуть к гриве коня и мчать во весь опор. Порой нельзя было разобрать, что это - атака или бегство, мужество или трусость. Все смешивалось друг с другом, запутывалось в клубок - как это обычно бывает на войне. И только человек оставался определенным. Да, здесь, на войне, лишенный всего, что сдерживает, прикрывает, маскирует, человек выглядел как никогда определенно: он был отвратительным или прекрасным.

Наш отряд катился по зелени Подлесья, как бильярдный шар. Пожелтела листва, приближалась осень, а этот шар, подталкиваемый немецким кием то с одной, то с другой стороны, никак не мог попасть в свою лузу.

В первые дни войны немецкие власти больше всего напирали на главные коммуникации и города. Сельская территория выглядела, как море, усеянное рифами, но малая навигация в нем в конце концов была возможна. В то время еще было легко улизнуть от погони, далеко уйти, внезапно ударить.

Захватчик тогда еще не показал, на что он способен. Не было и всеобщего сопротивления, организации, контактов, помощи… Мы были предоставлены самим себе, боролись вслепую, не зная, остались ли наши еще где-нибудь, куда, в каком направлении идти.

После двух неудачных попыток я потерял надежду пробиться к своим, фронт стремительно продвигался на восток. Победы немцев предвещали долгую войну. Отряд в беспрерывных сражениях таял. Приближалась зима. Надо было как можно скорее, подобно зверю, залезть в берлогу и переждать до весны.

Поэтому, по совету Кичкайлло, я начал в ноябре пробираться к Беловежской Пуще.

- Мясо там само вколо бега: и олени, и козы, и кабаны… У нашим лесу, за Боровской Верстой, то и рентген нас не зобачит. Жить там будемо, як у райском саду

"Это как раз то, что нам нужно, - думал я, слушал рассказы Кичкайлло, - зверья там достаточно, вокруг живут одни Кичкайллы и их кумовья, сваты, шурины; леса непроходимые, сомкнутые, занимают без малого тысячу двести квадратных километров". В этакой чаще даже сам "рентген" нас не сыщет, тем более что в отряде к тому времени осталось всего сорок всадников.

В конце ноября мы миновали Каменец-Литовский. Оттуда было рукой подать до Гайнувки. Но тут, у разветвления Лесны, мы попали в ловушку.

Я бы навсегда остался там, в болотистых лугах, если бы не Максим Горький. Непонятно? Подожди немного, объясню. А доктор Клюква осталась…

Доктор Клюква… Послушай.

Доктор Клюква

Есть цветы, которые распускаются в сумерки. Есть люди, которые начинают излучать сияние лишь в нечеловеческих условиях.

Доктор Люба была назначена в госпиталь незадолго до начала войны еще в Белостоке. Несмотря на свою молодость, она пользовалась репутацией знающего врача. Доктор Люба была на редкость некрасива: невысокая, коренастая, безбровая, с красным лицом и негритянскими губами. Однажды, когда она сделала замечание сестре Аглае за какую-то небрежность, та, после ее ухода, презрительно надула красивые губки и сказала громко, на всю палату:

- Тоже мне доктор… Клюква мороженая!

А интендант Жулов, доморощенный психолог, уже через несколько дней заявил:

- Не женщина, а хронометр!

И с тех пор о ней установилось мнение, как о чем-то среднем между клюквой и хронометром: очень холодном, весьма точном, но в конце концов необходимом.

Во время переправы она, не задумываясь, прыгнула в седло и поскакала за нами, увлекая своим примером Аглаю. Присутствие ее мы обнаружили лишь после атаки: она на добрую четверть часа задержала нас на месте боя, так как самым спокойным образом принялась комплектовать там аптечку. Как же они пригодились нам позднее, эти лекарства и перевязочные средства! Ведь мы выскочили, как во время пожара, с пустыми руками.

В течение первого месяца мы колесили по заминированной территории, отмечая свой путь по тылам вермахта телами погибших товарищей, трупами загнанных коней и дымом подожженных немецких обозов. Люди худели, становились тверже, закаляясь в огне борьбы. На доктора Любу мы смотрели с восхищением. Она стала словно выше ростом, прямее держалась в седле, была неутомима и бесстрашна. Поглощенный командованием, я сдал ей раненых, а она взяла под свою опеку еще и кухню.

Она по-прежнему была для нас "доктором Клюквой", но звали ее так за глаза, и это было плохо. В отряде словно что-то тихо накапливалось вокруг нее, пока наконец не прорвалось наружу. Случилось это во время стирки.

На первом же постое в безопасном захудалом фольварке она объявила борьбу со вшивостью и устроила генеральную стирку.

- Три дня и без белья проживете!

Надо было видеть это "белье", не снимавшееся месяц, эти черные липкие портянки! Подавая ей наше, изящно выражаясь, исподнее, мы даже сами отворачивались.

А она - ничего, принимала, как брабантские кружева, рассматривала со всех сторон:

- Здесь необходима заплатка… А здесь пуговицу пришить надо…

Когда человек сам подобен оторванной, ненужной пуговице, такие слова ошеломляют. В них есть что-то от домашнего тепла, и ты внезапно будто слышишь недовольный голос матери, жены или сестры: "До чего же все-таки неопрятны эти мужчины…"

"Доктор Клюква" засадила за работу Аглаю и двух женщин с фольварка. Глядя, как хорошо она организовала стирку, как ловко стирает сама, я спросил ее, когда и где она выучилась этому.

- Я когда-то была работницей в механической прачечной.

Наконец настал "день чистоты". Мы выстроились в очередь перед так называемой прачечной. И, когда доктор выдала Леньке пару чистого, пахнущего приличным мылом белья, он хлопнул ее по плечу и весело воскликнул:

- Ай да клюква, ягода хорошая!

Все подхватили: "Клюква, ягода хорошая, наша ягода!"

Смех толпы может убить - это известно, но может и навсегда связать с ней.

На этот раз смех звучал сердечный, облегчающий, смех, как аплодисменты во время присвоения почетнейшего звания: "Наша доктор Клюква!"

Назад Дальше