Наиболее яркой личностью была госпожа Ньюгэбин. Г-жа Н. запомнилась мне по многим причинам. Во-первых, она благоухала, как протухшая ветчина. И во-вторых, она любила обжиматься со мной после уроков. Не знаю, где носило мою сестру. Прогуливала школу, я полагаю, зависая в Дискуссионном клубе. Единственное, что я знал: когда приду домой, г-жа Н. будет меня поджидать. Растянувшись на боку на диване в гостиной - не хвастаясь, скажу, что у нас в числе первых появился велюр - и поджидает меня.
На третий или четвертый день (она прожила у нас две недели) обжимки после уроков превратились в ритуал. Другие дети приходили домой к молоку с печеньем. Я приходил к госпоже Ньюгэбин.
"Приветик, лапуська", - бывало, обращалась она ко мне, касаясь своих складок, свисавших с подбородка на шею, возлегая в домашнем платье типа "муму" с желтыми тропическими цветами, в котором она ходила каждый день. Однако в ней самой не наблюдалось ничего тропического. Ее тело было огромным, морщинистым, обрюзгшим… словно кожа должна покрывать неимоверные пространства от кости до кости, а под ней пусто. Если вам доводилось видеть палаточную гусеницу, вы поймете, о чем я говорю. Казалось, будто по неосторожности ее можно проткнуть пальцем насквозь, как старый пергамент… И одному богу известно, что окажется внутри.
Лицо ее, напротив, ни капли не напоминало пергамент. Оно походило на резиновую маску. Натянутые расплывчатые черты лица венчали вершину холма тяжеловесной плоти, шмякнувшее вишней на подтаявшее мороженое. Волосы были ярко-оранжевые, чего больше нигде не увидишь. Этот оттенок не встретишь в природе, кроме как у сладкой кукурузы, и он кошмарно не сочетался с рыхлым каштановым и пятнистым шаром у нее на голове.
Госпожа Ньюгэбин изобрела одну штуку с конфетами. Она приносила большой стеклянный аквариум с кислыми шариками. Но больше всего она отдавала предпочтение ююбе. В те годы их продавали в коробочках по пять центов. После трех-четырех кусочков с химическими добавками можно было взять и ощупать все дупла. Г-жа Н. любила прилеплять ююбу к своим соскам. Я никогда не видел собственно, как она их прилепляла, и подробностей в силу этого не знаю. Но по моему возвращению домой она подзывала меня для тайного праздника после учебного дня, и вместо того, чтобы жевать "туинкиз" и смотреть "Трех клоунов", согласно ритуалу уехавшей в город мамы, я подсаживался к ней. Я созерцал, как она улыбается слащавой, пахнущей ветчиной улыбкой и опускает полукруглый вырез своего симпатичного муму, дюйм за мясистым дюймом, пока не являются своеобразные плоды ее дневного прикрепления.
"Ну, лапуська, хочешь конфетку? Хочешь ююбу? Хватай прям отсюда, че не видишь. Правильно! Хватай прям отсюда, с титьки!". На этой высшей точке в ее речи появлялось что-то от charo, и я неуклюже карабкался на вершину этой травмированной на производстве шестидесятилетней с хвостиком головы с конфетами на сиськах и жутким бразильским акцентом.
Все же я не стал бы тут распинаться и вопить насчет совращения малолетних. Не надо быть Анной Фрейд, чтобы понять, что подобная вещь не санкционирована Ассоциацией родителей и учителей. Я сознавал, что-то тут не совсем укладывается в ситуацию для Дика, Джейн и Салли.
Но, слава богу, я это пережил и вырос совершенно нормальным.
В первые пару дней я просто отрывал вкуснятинку. Во время возни с лентой - не знаю, чем она пользовалась, но вышла бы крутая реклама, не хуже шедшего в те дни ролика "таймекса" - мне приходилось выкручивать и щипать немыслимо массивные соски пожилой дамы. Намного более крупные, если вам интересно, чем приклеенные ююбы. Раз притянув меня к себе, г-жа Н., однако, как-то призналась, что многие другие "лапульки" конфетки скусывают. "Знаешь, как щенятки. Я это называю "укусы щеняток"." Итак, уже успев взять себе за правило подчиняться во всем, когда дело касается женщин, я склонился над ее исполинскими грудями, а она потянула вниз податливый вырез своего муму и откинула назад голову с волосами цвета оранжада. Почему-то лента - может, она заказывала их специально? - имела мятный привкус, и, не успел я заработать клыками над главным блюдом, у меня уже свело язык. Потом я добрался до нее. После пары первых щипков, они показались мне недурственными. Я почти забыл, к какой херне их прицепили. Просто стиснув зубы вокруг приклеенных крест-накрест скотчем конфетам, стараясь подлезть своими острыми коренными зубами под липучку и вырвать их.
Через несколько минут все ее туловище содрогнулось. Потом я, можно сказать, стал наполовину лизать, наполовину жевать конфетку в форме миниатюрной фески, жадно высасывая, словно моя жизнь зависила от того, сумею ли я вобрать до последней молекулы фабричного вкуса. Как правило, она облепляла себя вишневыми леденцами. Хотя я заметил примерно через неделю, что она переключилась на апельсиновые (несомненно, чтобы гармонировало с шевелюрой). При любом оттенке ее левый сосок всегда соответствовал правому. Чтобы там про нее не говорили, в цветах она разбиралась.
Старушка никогда не обижала меня. Но на вторую неделю она потянулась к моему члену, проверить, "счастлив ли мой щеник". "У счастливых маленьких мальчиков, - сообщила она мне, - счастливые щеники". И пока проверяла, юный Ровер I продолжал, подобно терьеру, трепать ее сосок, чавкая, щиплясь, кусаясь, вгрызаясь в успевшей стать до смешного обсосанным остаток леденца. Я обрабатывал один, затем резко бросался с высунутым языком на второй, а мне суфлировала ее ладонь, поглаживающая и тискающая мою шею. К моменту, когда я завладевал первым призом, второй почти начисто отклеивался, и я скоренько обделывал и его.
Все дело занимало не более десяти-пятнадцати минут. Когда я заканчивал, она стремительно натягивала свое муму, скатывала ленту в один липкий шарик и мгновенно становилась деловитой. Ни разу не привелось мне испытать ничего похожего на оргазм. Всего однажды из-за сочетания нервного перенапряжения и послеурокового "Гавайского кулака" мне все же удалось что-то из себя выжать, но это оказались всего-навсего незрелые ссаки. К счастью для меня, украшенная оранжевым куполом нянька ничего не заметила и продолжала наводить марафет, как она обычно это делала.
- Ладно, лапуська, все хорошо, не стоит бить баклуши. Давай приготовим ужин к приходу твоей сестры. Что на это скажешь? Конфетки - это здорово и вкусно, но молоденьким мальчикам надо кушать бифштекс с кровью, если он хочет вырасти сильным.
За исключением стригущего лишая, которым меня, по-видимому, наградила госпожа Ньюгэбин, кляксой на щеке psoriasis rosea размером с полдолларовую монету на обозрение всему свету, я ничуть не пострадал. Предполагается, что соски няни, увешанные дешевыми конфетами, оказывают, предположительно, вредное влияние на кожу. Но ююбы имели место всего один раз. И ничего даже близко вредного по сравнению с тем, что считалось рутинным. Как насчет безумной зелени в глазах моей матери или того факта, что она провела в постели в темноте большую часть моего детства. Как насчет того, что я был единственным евреем в начальной, школе с восьмьюстами или около того детей? Как насчет того, что мы с сестрой подбирали засохшую еду от вчерашнего обеда вилкой, врученной нам, чтобы сесть и пообедать сегодня вечером? Как насчет того, что мой отец был единственным мужиком в округе, ходившим на работу в белой рубашке? Как насчет того, что он долбил кулаком штукатурку и бился головой о стену после скандалов с женой? Или по какой непонятной причине те отверстия так и не заделали, так что внутри нашего дома сформировался музей папиных вспышек ярости: здесь поломанная дверь, там неровная дыра с обнажившимися проводами, напоминавшими нам о том, как мы жили и следует ли нам забывать?
Детство выступает чередой мелких кошмаров. Чередой непостижимых ужасов. В один прекрасный момент я осознал то, что обычно считают стыдом. Ничего другого не подберешь. В три с половиной я услышал произнесенную матерью угрозу, которая аж по сей день наполняет меня страхом, таким пронзительным, что стыд проникает мне в клетки и опускает шторы.
Видите ли, у меня была проблема. Я постоянно пачкал нижнее белье. Постоянно, как бы ни подтирался - а я тер, пока мой дошкольный сфинктер не начинал зудеть, - оставалось пятно говна, из-за чего мою нежную матушку скручивали пароксизмы ярости. Ежедневный ужас, ставший доминирующим фактом моего раннего детства.
- Если ты еще хоть раз обделаешься, я вывешу твои трусы на заборе, чтобы все твои друзья видели.
Ее лицо клонилось к моему, эти измученные зеленые глаза горели поблекшими изумрудами, она держала за резинку трусы с засохшим дерьмом и размахивала ими у меня перед рожей. Настолько рядом, что мне ничего не оставалось, как вдыхать свидетельство моего собственного позора.
Ну что, спустя все эти годы, я могу сказать? Не типа "Ах, мамочка так дурно со мной обращалась, что я стал ширяться героином, когда повзрослел". Даже близко такого нет. Люди терпят худшее, в тысячу раз худшее и вырастают в нормальных граждан.
Просто у меня сейчас трехлетний ребенок. И у этого трехлетнего ребенка время от времени возникают маленькие грязные проблемы, как и у всех трехлеток. В том числе та же, что была у меня. Которая, как уверенно обещал дядя Зигмунд, вбирает в себя демонстрацию, сохранение, привлекательность и иногда утечку в области паха.
Гонял ли я мяч, бросался ли камнями по машинам, рыскал по округе в поисках пустых бутылок, чтоб сдать их за несколько центов и затариться "попсиклом" в магазине на углу, какая-то часть меня всегда принимала в этом самое горячее участие, играя, швыряясь или охотясь за бутылками. Но другая, более глубокая, тайная часть, крепко сжимая попу, молилась Аллаху-Покровителю Трусов, чтобы не осталось пятна, когда я приду домой. Поскольку я знал, если милая мама выполнит свое обещание, мне придется покончить с собой. Вот какая штука.
У меня тоже имелся план. Я решил - не знаю, откуда это взял, но решил твердо. Ладно, пускай она берет и вешает мои запятнанные позором трусики там, где, как она выразилась, ВСЕ МОИ ДРУЗЬЯ УВИДЯТ, я просто-напросто убегу в подвал, включу сушилку и прыгну внутрь. Вот так. Я попаду в центрифугу, и меня закружит до смерти.
Впрочем, сама мысль об этом больше, чем что-либо еще, приносила мне умиротворение по ночам.
Наконец, я перестал-таки какаться. Иногда случалось раз в несколько недель. От воспоминания об одном таком случае, некстати произошедшем в Форт-Джордан, военной базе в самом сердце Джорджии, у меня по сей день скручивает кишки. Наша семья не ездила на каникулы. Мой отец, работавший в то время городским юрисконсультом в Питтсбурге, прослужил в армейском резерве всю жизнь. А это означало, что вместо того, чтобы валяться две недели на пляже, как нормальные люди, мы отправлялись в путь и проводили ужасное время на военной базе. Форт-Дикс, Кэмп-Драмм, Форт-Шеридан и многие-многие другие… Мы отметились во всех. Форт-Джордан, однако, запомнился по ряду причин. Не последней из которых стал инцидент с неудачным извержением в мотеле.
Отца поселили в казармах. Тогда он занимал пост заместителя мэра и назначен главным военным прокурором. Мама, сестренка и его любимый малыш обосновались в каком-то мотеле из красной глины - вообще-то, по-моему он так и назывался "Отелем из красной глины". "Где мы всех держим за красношеих!.."
Дни мы проводили, валяясь у бассейна или, в лучшем случае, ошиваясь у базы, поджидая, когда папа закончит какие-то свои дела. Я никогда не знал точно, какие именно.
Все, что я видел: вместо своего обычного лоснящегося от старости мешковатого коричневого костюма, он носил желто-коричневую униформу и щегольскую шляпу. Вдобавок, его ботинки резко засверкали. Находясь в мотеле, когда он наносил нам визит, старик безумное количество времени носился со своей формой киви и надраивал черные берцы.
Пока мать с сестрой торчали с прочими армейскими пташками, изнывающими от скуки, я ускользнул на пыльную автостоянку за казармами и стал наблюдать за парнем в карауле.
Там, неизвестно почему, никого больше не было. Лишь я и несчастный солдатик, марширующий туда-сюда по этому палимому солнцем грязному клочку. Несколько минут, помню, я наблюдал за ним. Мне никогда не доводилось настолько приближаться к солдату. Видеть его так близко. И когда я заорал: "Эй!", а он не обернулся, я немного встревожился. Думая, наверно, что он не видит меня, я завопил опять: "Эй, ты! Эй, ты, там!"
Все равно глухо. Что удивляло. Даже пугало. Мне, конечно, раньше говорили молчать в тряпочку. Уходить или не обращать внимания. Но чтобы тебя элементарно игнорировали, будто тебя не существует, или же дело в другом - тот, кому ты кричишь, вовсе не человек - тут что-то новенькое.
Безуспешно покричав еще немного, я принялся маршировать параллельно с ним. Таращась по сторонам и на солдата. А он, насколько я помню, оказался всего-навсего костлявым парнишкой с ужасными прыщами и кадыком размером с мяч для игры в гольф. И парень, несомненно, страдал от того, что приходиться маршировать туда-обратно в полном обмундировании с ружьем на плече, каской на голове совершенно без всякой на то причины, а этот сопляк херов в футболке и кедах донимает его, словно трехфутовый комар.
Наконец, не в силах больше выносить его отстраненность - все мое мировоззрение, какое сложилось на тот момент, затрещало по швам при виде этого робота в зеленой форме и армейских ботинках - я крутанулся, подобрал комок грязи, и в один из тех редких решительных моментов, когда действия столь просты, что мысль о них приходит уже после совершения, запустил его прямо ему в голову.
Ка-Чанк… Ком взорвался облачком красной пыли, коснувшись его каски. И все-таки маленький солдатик продолжал маршировать. Кадык не дернулся. Это, по-другому и не скажешь, совершенно не стыковалось с представлениями трехлетнего пацана. Будто один из тех ужастиков, на которые я любил ходить по субботним вечерам в "Чиллер-Театр", ожил прямо тут в Бамтикле, Джорджия, найдя свое воплощение в лице этого еле передвигающего ноги военнослужащего.
Когда один ком не помог, я подхватил второй и запульнул ему в живот. Ка-пумф! Опять ничего. Я взял еще один ком, потом переключился на булыжники. Меня уже трясло. Это вообще человек? Может, сделан не из плоти и крови?
Очень скоро у меня устала рука. И все же ничего! Я перешел на мелкие камешки. Набирая полные горсти, я целил в него. Поливал злосчастного недоделека дождем камней размером с персиковые косточки. Я должен был заставить его отреагировать. В противном же случае, я отчего-то был уверен, это означало, что кто-то из нас НЕ НАСТОЯЩИЙ! И давно подозревал, задолго до того, как пустился в это путешествие в Солдатский город вместе с мамой и папой, что этот кто-то - я.
К тому моменту, как нарисовалась моя неуемная матушка, схватившая меня за руку и утащившая прочь, я уже визжал, словно сумасшедший… А солдат продолжал себе маршировать. По крайней мере, мне так казалось.
- Ты чего? - закричала на меня мать. - Этот мальчик плачет! Что ты сделал этому солдату?
И вдруг, бросив взгляд на марширующего парня, я увидел, что она была права. Он плакал. Глотая слезы. Сжимая губы как можно плотнее и продолжая свой, вероятно, самый долгий и страшный в мире путь.
Я украдкой посмотрел еще, последний взгляд через плечо, пока мама тащила меня к машине так быстро, что мои лодыжки волочились по пыли. Лишь тогда я заметил яркую полосу крови у него на лбу. Кляксы от грязевой бомбардировки у него на спине, на животе… Я даже не заметил, что натворил… Мне захотелось вычеркнуть из памяти эту картину, едва она обожгла мне глаза. И довольно странным образом появилось ощущение, что она будет сопровождать каждое мое пробуждение спустя десятки лет.
Но долго я о произошедшем не думал. Поскольку, как только мама впихнула меня на заднее сиденье двухцветного "Плимута", отвезла в нашу чудесную берлогу "Красная глина" и затащила в комнату, меня ожидала совершенно новая пытка.
- Я в курсе, что с вами случилось, молодой человек, - роясь в недрах своего чемодана и копаясь в гигантских плавках и трусах, пока мой мозг раздирали вопли, немые, как, наверное, у забросанного грязью солдата: "Ради бога, только не это!". - Тебе требуется подлечить проблемы со стулом.
- Мамочка, нет!
Но отвертеться было невозможно. Я понял, что она пытается выудить из чемодана. И мои кишки скрутило, как поджариваемых на сковороде гремучих змей. Наступило - о, мой сфинктер! - время абсолютного унижения. В детстве я страдал запорами. Мама искала свою клизму.
О Господи!
Будь у меня в тот момент что-то пожестче из веществ, я принял бы их сам или подсунул в ее маалокс. В любом случае, мне, возможно, удалось бы спастись от кошмара мыльной воды, вводимой через трубку размером с римскую свечу. Почти таким же страшным, как сам акт, представлялся один вид клизмы. Не знаю, где она ее раздобыла, но груша была не просто огромной, она была… грязнющей. Измазанная оранжевым резиновая штуковина напоминала один из тех рогов, которые Харпо Маркс носил на ремне. Только мама не гудела в нее, как Маргарет Дамонт, а засовывала ее мне в прямую кишку.
В основном из миазмов детства осталось ощущение отчуждения, того, что я аутсайдер, и оно пронизывало все воспоминания.
В Бруклине, районе Питтсбурга, где я вырос, жило много славян - словаков, поляков, кроме того имелись еще итальянцы и два еврея. Справа от нас обитали Пазехауски, слева - Бомбеллис, через дорогу - Карриганы. В округе фактически было больше приходских школ, нежели общеобразовательных. Все мои друзья ходили в школу Воскресения Христова, называемую неофициально "воскр", и не знаю сколько раз сочащиеся ненавистью Сьюзи или Тимоти останавливали меня по пути к школе, хватая под руку и спрашивая, зачем я убил Христа. К шести годам я был убежден, что сделал это во сне.
Округа тихо существовала где-то в низших умеренных слоях действительности и в высших из самых средних. Исключение составляли мы, кто легко квалифицируется как собственно средний или, как модно говорить, высший слой среднего. Понимаете, у Джими и Реджи отец возил на грузовике мясо. У Кенни сортировал почту. У Рики горбатился на сталелитейном, а у Данни вкалывал во вторую смену на Дьюквейсн, одной из пивоварен.