Вечная полночь - Джерри Стал 14 стр.


* * *

Джакобо Тиммерман писал, что ты становишься мужчиной в тот день, когда видишь, как полицейский вмазывает ботинком по яйцам твоего отца. В моем случае, так как мы живем в цивилизованной стране, это случилось в залах Судебного комитета США, когда мне было пятнадцать. Линдон Джонсон номинировал отца в Апелляционный суд третьего округа. В часть процедуры входило заседание перед Судебным комитетом Сената, где заправлял какой-то фанатик старой школы из Миссисипи по имени Джим Истлэнд.

Вся радость и гордость, испытываемые мной в связи с папиным продвижением по службе, сменились ужасом, едва мы оказались в Вашингтоне. До сих пор помню запах в обшитом красным деревом зале заседаний. Сигарного дыма, полированной мебели и чего-то еще. Какую-то вонь, витавшую над и под сверкающими столами и морщинистыми дедами в костюмах.

Мне не доводилось раньше видеть, как публично терзают отца. Он казался маленьким в своем кресле. Он плотно стиснул губы так, что они почти побелели. Я узнал это его выражение лица. Оно означало страдания. Оно появлялось, когда мать выкрикивала что-нибудь особенно резкое в присутствие меня и сестры.

Сенатор Истлэнд крепко сжимал длинную и тонкую сигару насмешливыми губами. Всякий раз, наклоняясь, он выпускал дым в папино лицо. Он выплевывал вопросы, словно ошметки тухлого мяса. "Почему вы полагаете, что достаточно компетентны, чтобы занимать пост судьи?.. Как долго вы работаете юристом?.. Насколько мне известно, вы родились не в нашей стране, это правда?.."

Ясное дело, я чем-то убился даже в такой момент. Горстью маминых транков, если не ошибаюсь. Но таким образом ситуация казалась еще более абсурдной. Она никак не стала от этого менее болезненной. Абсурдность и болезненность, как я буду снова и снова по жизни убеждаться, не взаимоисключают друг друга. Даже примерно.

Ужас в два раза усилился тем фактом, что Истлэнд проводил слушания по делу Йома Киппура. И мой отец, еврейский иммигрант, столкнулся с конфликтом всей своей жизни, даже в момент величайшей в своей жизни возможности: либо озвучить свое мнение, либо подавить гордость и принять условия этого психопата. Что он и сделал и за что поплатился.

С целью разрешения мучительного конфликта: насчет посещения среднего класса городской общеообразовательной школы после папиного продвижения в судейскую верхушку было решено: на средний и старший классы меня отправят в интернат. Я не знал никого, кто ходил бы в подготовительную школу. Но проект, благодаря рекламным буклетам, наводнившим наш почтовый ящик, едва мы приняли решение, представился одновременно неотразимо привлекательным и пугающим.

Поскольку отцу придется большую часть времени проводить в Филадельфии, сошлись, что лучше всего подойдет школа в Пенсильвании. Выбранный частный интернат, как показало дальнейшее, оказался рассадником аристократии под названием "Хилл". "Хилл", как мне предстояло узнать, гордился своими традициями, столь же сопливыми, как в "Экзетере", хотя и не такими известными. Отпрыски богатых и знатных родителей, от Джеймса Бэйкера до Банкера Ханта, от Оливера Стоуна до Гарри Хамплина, учились в "Хилле".

"Культурный шок" никоим образом не затмил жуткий социальный кошмар, ворвавшийся в мою душу в первые роковые дни в компании этих сынков правящего класса. Для начала, я раньше в глаза не видел стерео. Меня никто не учил завязывать галстук. Никогда, само собой разумеется, не употреблял наркотики в той мере, как употребляли здесь.

Перед отправкой в Поттстаун, Пенсильвания, где раскинулся широченный кампус - в буквальном смысле на холме над головами туземных пеонов - меня послали в местечко под названием Волфеборо в Нью-Гемпшире поучиться в летней школе и подготовиться к суровым испытаниям грядущей учебы.

Меня там прекрасно подготовили. Но совсем не к алгебре. Нет, оказывается, из остальных обитателей "Хилла" в летний лагерь согнали одних распиздяев. Способных, но склонных к нарушению дисциплины. Что в 1969 году правления нашего Каменного Господа означало наркоманов.

Можете себе вообразить, как отчаянно я хотел стать своим, когда один из пацанов постарше заявился ко мне палатку и дружелюбно представился. Его звали Сайпс. Он ходил в мешковатых шортах и топ-сайдерах - ни то, ни другое я доселе не видывал - и один в один напоминал молодого Лесли Говарда.

- Короче, Стал, - спросил он, плюхаясь на раскладушку моего отсутствующего соседа, - что ты больше хочешь: мескалин или кислоту?

Ну, не то чтобы я хорошо шарил в том и другом. Я раз пробовал мескалин, когда в четырнадцать мне сестра немножко выделила и все. И разумеется, я сообщил ему всю правду. Как можно небрежнее я произнес: "Кислоту. Сколько я могу взять? Сколько съем?".

Вот так все и произошло. Моя судьба решилась. То были дни, для тех из вас, кто их не застал или забыл, когда люди делились на две группы. Нарки и приличные. Спортсмены и хиппи. Нефоры и цивилы.

Когда учебный год пошел своим ходом, и я попал в сам Поттстаун, стал каждый день ходить в форменном пиджаке и при галстуке и вместе с остальными ребятами ныть насчет обязательной стрижки - короткие волосы никого не радовали - я успел закрепить за собой репутацию неформала. Именно в "Хилле" я научился правильно торчать: постоянно и как будто ты совсем не торчишь.

Мой кореш Сайпс и другие до абсурдности денежные сынки промышленных воротил обучили тупорылого пролетарского дегенерата из Питтсбурга, как глотать 800 микрограмм промокашек и не запалиться за обедом перед директором и его женушкой с крысиной мордашкой или в капелле не заорать при виде крови, капающей со святых из цветного стекла.

Когда я вернулся в нормальную школу после папиной смерти, будучи в старшем классе, то меня уже сопровождало чудесное, освобождающее душевное умиротворение, что ОТНЫНЕ НИЧЕГО НЕ ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЯ. Если человек вроде отца, кто никогда не сделал никому вреда, кто, вообще-то, весьма помог человечеству, если человек вроде него может вот так умереть, так в чем, собственно, дело?

После этого мое уже солидное употребление взмыло до категории безграничного. Случается нечто, когда убиваешься по галюциногенам ежедневно в течение нескольких недель. Проходишь сквозь дверь в собственном мозгу. Она захлопывается за тобой, а тебе плевать.

Это все связано с неизменной невозмутимостью. Где можно больше узнать о наркоте, чем в компании приличнейших в мире людей? Подготовительная школа стала чем-то наподобие наркотической учебки.

Все старшие ребята, вызывавшие у меня симпатию, принимали дикие количества веществ. Конечно, я сейчас не могу назвать их по именам. Впоследствии все они заняли свои подобающие места среди индустриальных магнатов, верных и солидных республиканцев, чью юношескую придурь было бы нечестно выдавать. Ко времени моих последних двух лет в подготовительной школе я не умел представить земного существования, проведенного без бурного до неприличия кайфа. Пусть даже о нем никто, кроме тебя, не знает.

С течением лет, надо думать, химия изменилась. Но не отношение к ней. В некотором роде, я думаю, наркотики помогли мне пережить подростковый период, эту абсурдную бунтарскую позицию "на хуй цивилов", державшуюся, пока я не слез с геры в последний раз.

Только окончательно развязавшись с наркотиками я почувствовал себя мужчиной. Только пройдя через их огонь, я сумел представить себе, что вообще-то значит это слово.

Такое чувство, будто из пубертального возраста я перескочил сразу в пожилой. Но что тут будешь делать? Мне повезло обрести себя. Я мог кончить единственным обитателем дома престарелых, кто бы тащился от Керуака.

Короче, я общаюсь со своим знакомым писателем, Хьюбертом Селби-младшим, автором "Последнего выхода в Бруклин", человеком, переборовшим собственную травму, наркотики и прочее за шестьдесят пять лет своего земного существования. Я говорил про то, что до настоящего момента я верил, что мое детство прошло нормально. Не особо здорово, но более или менее нормально. Но теперь, когда пишу о нем, то выходят сплошные кошмары. Ужасающие интерлюдии, врывающиеся трещинами в нормальную здоровую реальность. Что бы там ни было… Так что все повествование становиться неким шоу ужастиков. А Селби говорит, надо думать, так и надо.

"Чего ты хочешь?" - смеется он от моего признания, что мне смертельно плохо, потому что не получается написать счастливый рассказ о детской неожиданности. Получается только мрачный текст. "Чего ты, блядь, хочешь?" - ревет он и по-дурному кудахчет. Это хрупкий человечек, почти нереальный, у него отсутствуют практически все ребра и три четверти легких. Он утверждает, что начал умирать задолго до рождения. Оно заметно. Кажется, что весь его вес сосредоточен в глазных яблоках. Он похож на сумасшедшего Дональда О’Коннора, смуглого ирландца с ненормальным смешком и выгоревшими голубыми глазами, которые глядят во вселенную сквозь твою голову.

"Слышь, мужик, ты же не станешь расписывать, что ты лопал каждый день на завтрак… Не станешь описывать три блюда, который мама с папой подавали на стол. Ты будешь писать про то, что тебя задевает. Что тебя заебывает… Только убедись, что, когда пишешь, ты делаешь это с любовью. Вот в чем фишка. Пиши про страдания. Но перед тем, как сесть про них писать, помолись…"

Что, по-моему, очень точно. В хронику попадают ужасающие интерлюдии, как противопоставленные нормальной дремоте реальности. Я не описал наш дом - рассказал вам лишь про дыры, которые отец пробил в дверях и стенах. Вот как оно складывается.

Это словно существует ландшафт - мы называем его детством - и он присутствует в нашем сознании. Он нам полностью знаком. Невыразимо знаком. Пока в полночь, когда небо темным-темно, небесный свод не раскалывает молния. И в громовых раскатах посреди безумия и ослепляющей вспышки вам открывается ваш мир: дом, деревья, плоские крыши, ваша собственная рука - в совершенно ином свете. Освещенный огнем. Мелькнувший на полсекунды и затем исчезнувший. И именно эта картина, это дикое, спарывающее шторы видение сохраняются в памяти. Не реальность, которую каждый день лицезреешь. Не мир, по которому бродишь. Нет, тот самый мимолетный образ дома с привидениями, сжигающий взгляд в темноту - именно они запечатлеваются в мозгах.

Вот их вы запомните. Или, если вы писатель, о них напишете… Вот что странно. Иногда я чувствую себя писателем, иногда стукачом. Хотя в конечном итоге единственный, кого я сдаю, - я сам. Тут я не подразумеваю разницы между истиной и позором. Если от этого больно - если я не желаю об этом говорить - тогда это, скорее всего, истина. Это мой единственный компас.

Фокус в том, чтобы подготовить к погребению душу, но позволить мозгу и телу плыть все дальше и дальше.

Его-то, с баяном в руке, как тебе кажется, ты и делаешь. Пока не осознаешь со всей неизбежностью, что ошибаешься. Что ты всего-навсего порождаешь еще больше боли, усугубляешь грех, который ты не в силах совершить еще раз. Грех, что ты родился.

Часть пятая
ТВ-Нарк

К тому периоду, когда я попал на программу "тридцать с хвостиком", я обзавелся дурной привычкой рисовать огромную кровавую Z на кафеле во всех сортирах телестудий, где мне довелось бахаться. Типа внутривенного Зорро. Так я заявлял: "Только оттого, что мне случилось оказаться здесь и сочинять эпизод "тридцати с чем-то", я не превращусь в ОДНОГО ИЗ ВАС, ПРИДУРКИ В "РИБОК"!"

Может, я и вправду переиграл, задерганный гаденькой подсознательной догадкой, от которой не в силах был избавиться: я не чужой на этом празднике жизни. Кошмар. Потому что я имел жену, дом, и, вероятно, скоро появится ребенок. И какая-то часть меня всего этого хотела. Я ненавидел признавать меру, которая была обусловлена для меня вещами, которые я находил наиболее презренными.

Вступление в период сценарной работы для "тридцати с чем-то" подразумевало собой временной промежуток исключительных страданий. Требующий не только солидного запаса накопленного рвения, но и печали, чтобы выразить их, как принято у телевизионщиков. Закачайте в меня мозговую жидкость Эйнштейна, но я, хоть убейте, не в силах пересказать пройденный путь от багажника до сиденья в автомобиле. Левое полушарие моего мозга атрофировалось много лет назад. Во время нашей первой встречи по поводу текста Эд Зуик, выпускник Гарварда, представитель дуэта, родившего концепцию прайм-таймовой "Яп-Оперы", буквально пролаял на мое изложение сценария: "Это ничего не значит… Пустые слова!"

Телекоролям дозволяется погавкать. Это их право. Но на нежную мимозу, каковой я являюсь - он всего однажды так проделал, - это произвело странный эффект, лишив меня всякой способности отыскать несложный путь от двери лифта на третьем этаже до поворота за угол к офису Бэдфорд Фоллз.

Я пугался малейшего шанса подвергнуться облаиванию. Я привык восседать в офисе Маршала Герковица, пока тянулись эти бесконечные заседания, и пялиться на средневековые гобелены, украшавшие стены.

Однажды в стенах офиса в ожидании моей очереди потрындеть о тексте, я сидел на низком диванчике в приемной, изображая, что листаю журналы, но на самом деле наблюдая за женой через открытую дверь ее кабинета. Существует ли более специфическое переживание? Со мной обращались точно так же, как с прочими сомнительными бумагомарателями. Заставили ждать до без десяти три, хотя встречу назначили в два. Вручили обязательный кофе с "Эвианом" и затолкали в угол собирать пыль, пока кто-нибудь не вспомнит меня полить как зачахшее, неизвестное науке растение.

Странные часы я провел тогда, закрывшись "Голливуд Репортер", и пытаясь не глазеть на мою "лучшую половину". Зрелище ее тонких, в духе Данауэй, черт лица, обрамленных копной серебристых волос, вызывало во мне восторг. Она корпела, с суровым видом сосредоточившись, над пачкой рукописей, одной рукой поднеся трубку к уху, другой неистово царапая замечания, чтобы резко сунуть их своей скучающей коллеге - и их абсолютно точно следует выполнить! Вся эта небольшая докудрама всколыхнула во мне непонятнейшее чувство. Это моя жена, думал я, но отчего? Озверев от тягучего ожидания и проглядев из-под журнала минут двадцать, я стал спрашивать у секретарши в приемной, как попасть в кабинет неуловимого человека. Потому что там присутствовало нечто, на что я просто обязан был обратить внимание.

Схема следующая: пока продюсер, вызвавший меня, принимался фыркать и посматривать на свой "ролекс", я сидел на корточках в божественном сортире, со знанием дела возясь с иглой, ложкой и покоцанным, завернутым в полиэтилен кусочком героина на обрывке бумажной салфетке, которую я расстелил, словно одеяло для некоего наркотического пикника, на полу у себя под ногами.

Помню свой первый или второй рабочий день на "Эм-ти-эм", когда я встретил белые с низким верхом теннисные туфли, по которым признал мистера Зуйка, дрейфовавшего в мужском заведении от раковины к писсуару, от писсуара к раковине. Пока я за дверью кабинки, зажав рукав зубами и мягко, нежно, невидимо для других вводя иглу в свою пульсирующую вену, наблюдал с благоговейным трепетом и почтением, как кровь моего тела втекает и поднимается по священной струне. Потом я осторожно нажал, вогнал маковый нектар, теперь подкрашенный красным, неспешно, будто ледяную эрозию, в свою кровеносную систему, а оттуда она отправилась в священный поход к сердцу и далее вверх к страждущим воротам моего мозга, где ждал первосвященник, принимающий новую пылающую жертву Богу Одиночества, Богу Отчужденности, Богу Сладкого и Ужасного Тайного Экстаза. А в это время Эд Зуик тряс членом и напевал тему из "Exodus" в трех футах от меня.

Не опишу чувство возвращения обратно в офис и выражение моего лица при виде этого талмудиста Маршала с его партнером, до самоубийства правильным Эдом, успевшими рассесться с блокнотами на коленях, готовясь проверить, что я умею делать. Потому что настоящий экстаз - это не бомба удовольствия в твоей башке. Это знание, что пока ты глядишь в незамутненные глаза коллег, каждая клеточка твоего тела вопит то "Ура!", то "Убейте меня прямо сейчас!", а ты сидишь и слушаешь обыденный треп с выражением заинтересованности на физиономии.

Мой текст, озаглавленный "Рожденный быть мягким", повествовал о потугах излюбленных Хоуп и Майкла съездить на "веселый" уик-энд. В первый раз (здесь, как принято говорить в нашей среде, поджопник) эта пара яппи из начинающих сумела выбраться после рождения их обожаемой Джейни.

Они решают препоручить своим друзьям Эллиоту и Нэнси ответственность за их малышку. Но, когда эти двое заболевают гриппом, на Эллен и Вудмэна, двоих голубков, проводящих вдвоем свой первый уик-энд - они сидят с ребенком Хоуп и Майкла, понимаете? - неожиданно навьючивают заботы о крошке Джейни.

Не стоит и говорить, что это безмозглая сеть охренений! Наиболее яркое для меня мгновение, это когда Робин Лич решил преподнести фантастическую камею страдающим от осознания собственной вины Хоуп и Майклу путем вручения им награды "Худшие родители года". Вы думаете, мистер "Жизнь богатых и знаменитых" знал, что несет опиатовую чушь? Думаете, это его волновало? Разве оседлать лошадку (сленговое выражение - анал. "торчать на героине". - Прим. ред.), раз уж мы об этом упомянули, считается "жизненным стилем"?

Назад Дальше