Разговор с незнакомкой - Николай Иванов 5 стр.


"Бог ты мой, вполне может статься, что у каждого из нас по половинке одного целого хлеба". Он хотел подождать ее, сказать ей об этом, скаламбурить как-то над этим, чтобы таким образом найти повод для дальнейшего разговора, для знакомства. Но нет, какая-то сила толкнула его к выходу. Дверь резко захлопнулась за ним, и он, не оглядываясь, пошел к остановке. Через две минуты он снова увидел ее. Она проходила рядом, в двух-трех десятках метров от кольца. На остановке ярко горели светильники, и он смог разглядеть темную меховую шубку, ладно сидевшую на ней, и тонкой белой вязки полушалок, ниспадающий концами ей на плечи. Она пересекла сквер и медленным, размеренным шагом пошла в сторону дома, в комнату на чердаке, что хранила еще, наверное, его дыхание. Скрежеща и разбрасывая влажными дугами фиолетовые искры, нехотя разворачивался по кругу троллейбус.

* * *

Вот же несколько дней, как Александр Дмитриевич живет здесь, в маленьком финском доме вдали от своей квартиры, от редакции, почти в лесу. Под окнами шумит огромная, высотой с четырехэтажный дом, ель. Раза два уже утром будили его позывные дятла, укрывшегося где-то вверху, за плотной малахитовой кроной. А однажды, возвращаясь с лыжной прогулки, он увидел, как с ветки ели желтой лентой метнулась на верхушку рядом стоящей сосны белка.

Кончилась первая неделя отпуска, который он переоформил себе в канун нового года. Новый год Александр Дмитриевич встречал на даче, в компании Марины и Сережки, среди резвой заводской молодежи. Пили шампанское, пили пахучий и терпкий Маринин глинтвейн. Марина с подругой Настей напевали озорные студенческие песни. Играли в какие-то забавные, едва ли не на ходу придуманные игры, где обязательно всякий из играющих проигрывал. Что-то вроде фантов, только посложнее. Проигрыш застал Александра Дмитриевича врасплох. Петь и плясать он наотрез отказался. Но когда его в буквальном смысле слова приперли к стенке, он подвинулся к окну, крепко сжал пальцами холодный глянцевый подоконник и, задержав взгляд на седом искрящемся морозном узоре в уголке оконной рамы, негромко, вполголоса прочел:

Еще не сказано ни слова -
Такие близкие уже.
И отсвет неба голубого
Прошелся по моей душе.

Ты появилась ниоткуда
В тот миг, что мне необходим.
И сбывшимся казалась чудом,
Судьбой, открытием моим.
И я ни в чем уже не каюсь.
Я чист перед тобой, как свет.
И в свете этом задыхаюсь,
И мне уже спасенья нет.

Спасибо, что в минуту злую,
Когда душа изнемогла,
Ты к той, прошедшей, не ревнуя,
Такая светлая пришла.

Пусть мы с тобой не будем ближе,
Моя последняя заря, -
Тебя я видел,
Все же - видел!
И значит, прожил жизнь не зря.

И едва ли не пожалел Александр Дмитриевич, что вырвались у него эти стихи. Тем более, что последняя строфа ему не нравилась. Возбужденные гости стали требовать от него еще стихов. Еле отбила его Марина. Строчки эти родились у него в тот вечер, когда он в последний раз видел Незнакомку, когда через весь город шел домой пешком. Но он никак не мог предположить, что сможет прочесть их кому-то.

Потом, когда он танцевал с Настенькой, та спросила, кому посвящены стихи. "Так… никому, - замявшись ответил он. - Пока что абстрактный образ". - "Ой ли?" - хитровато прищурившись, усомнилась дивчина. К счастью, танец кончился.

Веселье продолжилось далеко за полночь. Потом встречали новогодний рассвет. Все выбежали на мороз. Александр Дмитриевич стоял у застекленной мозаикой веранды, вспоминал ночную грозу, которая застала его здесь полгода назад, а в сознании его, звуча на разные лады, мерцали слова "новогодний рассвет", "рассвет новогодний", "новый рассвет"…

На электричку он попал, когда уже подымалось солнце. Стоя в тамбуре, курил и смотрел на мелькающие за окном деревья в белых накидках. Почему-то вспомнился ему грустный взгляд Марины, проводившей его до калитки. И тут же он понял, ради чего была приглашена Настенька, русоволосая озорная дивчина с темными веселыми глазами.

Из разбитого окна в лицо било студеным ветром, и Александр Дмитриевич долго не выдержал в тамбуре. Пройдя в середину вагона, опустился на край скамьи, напротив пожилой четы, внимательно разглядывающей мелькающие за окном острокрышие дачи и мутно-розовый диск солнца, плывущий по морозному небу вдогон электричке. Приглядевшись к соседям, он понял, что возраст их вернее определит, пожалуй, слово "преклонный", нежели "пожилой". Лицо сухощавого, в аккуратном каракулевом пирожке старика было смуглым, с задубевшей, обветренной морщинистой кожей. Он наклонился к спутнице и, подставив широкие ладони под ее маленькие руки в тонких гарусных перчатках, слабым своим дыханием старался согреть их. Старушка, отвернувшись от окна и смежив подрагивающие веки, дремала, и голова ее в стареньком плюшевом капоре легонько покачивалась в такт движения поезда.

И, как это всегда бывает, памяти нужен был лишь толчок, кратчайшее исходное мгновение, и она, яркой ломаной линией прочеркнув сознание, повела, повела по кладовым своим.

…В ослепительно яркий знойный полдень разомлевшие мальчишки ватагой движутся за околицу - к деревенскому пруду, к воде. И чей-то голос вдруг из подворотни:

- Пацаны, бабка Акуля помирает…

И кто-то продолжал свой путь, кто-то свернул в длинный, заросший бурьяном проходной двор. А трое неразлучных друзей остановились и замерли в коноплянике у щелястой, заросшей оранжево-зеленым мхом стены сарая. И три пары глаз увидели через щербатые щели старую бабку Акулину, лежащую на деревянном топчане, скрестив на груди руки; лицо бабки было застывшим, лимонно-воскового оттенка, широко распахнутые глаза не мигая глядели в потолок, из левого глаза, прочертив наискосок от виска след, медленно сползала слеза. А на коленях перед бабкой, широко расставив ноги в протертых войлочных опорках, стоял дед Еремей. Уронив голову с сивой кудлатой бородой на лоскутное одеяло, которым была прикрыта бабка, он тянулся сухим ртом к ее шафранно-желтым костлявым рукам и тихонько, по-собачьи выл. Время от времени он умолкал, всхлипывая, точно давился чем-то, и монотонно бубнил одно и то же:

- Акуля, ластонька, прости… Акуля, касатушка, прости…

Старуха, продолжая глядеть лишь в потолок, часто и прерывисто дышала, вздымая худую, провалившуюся грудь. Иногда, глубоко вздохнув, она замирала на мгновение, и тогда можно было отчетливо услышать ее грудной, слегка певучий голос:

- Нет, Ерема, не прощу… не смогу…

Дед вздрагивал, с минуту повыв протяжно, снова тянулся к ее рукам и снова причитал:

- Касатушка, Акуля, прости…

- Нет, Ерема, нет! - членораздельно, непреклонно отвечала старуха. - И с Кланькой я знала про твои дела, и с Нюркой…

- Акуля, голубушка…

- Детей надо было подымать, от и закрыла глаза я на дела-то твои с ими, на шашни… а теперь - не прощу…

- Акулина, касатушка…

- И про Марфу я знала, Ерема, не надейся, и про нее тож.

Старик целовал неподвижные старухины руки и уже не ныл, а сипел, резким хрипящим звуком разрывая знойную тишину.

- Акулинушка, за Христа ради, за Христа ради прости окаянного…

- Нет, старик, и не проси. - Бабка Акулина сказала эти слова тихо, почти шепотом, на выдохе, тело ее подернулось, будто волна пробежала от седой головы ее к ногам, и вздохнуть она уже не смогла.

Старик отпрянул от нее, взвыл еще протяжней и пронзительней, чем прежде, и на четвереньках метнулся к двери.

Ребята в страхе через конопляник кинулись врассыпную.

Много лет не мог Александр Дмитриевич забыть увиденного и услышанного, часто в мыслях своих возвращался к той далекой, жутковатой, поразившей его картине, порою ему казалось, что все давно уже трансформировалось в его сознании, что все было тогда не так, и в одну из встреч со Славкой, верным спутником тех далеких лет, он поведал ему о своих сомнениях. Теперешний Славка, крупный ученый-селекционер, садовод, к удивлению Александра Дмитриевича, четко и образно, с мельчайшими деталями передал ему именно ту картину-видение, что стоит до сих пор перед его взором…

Внезапно поезд притормозил и остановился, не доезжая какой-то станции, дверцы вагона раздвинулись, и Александр Дмитриевич увидел в двух десятках метров от себя стену из тесно стоящих вековых сосен. Не раздумывая, он спрыгнул на заледеневшую песчаную насыпь и пошел к деревьям. Сосен оказалось немного, они стояли всего в несколько рядов, дальше начинался ельник, который переходил в смешанный лес.

Тропа вывела Александра Дмитриевича, к просеке, вдоль которой тянулась неширокая колея, параллельно же шла утрамбованная, скованная морозом лыжня. Где-то впереди коротко свистнула синица, помолчав, свистнула еще, более протяжно: "Фить-фи-ить…" - и снова умолкла. Вскоре тоже впереди, но чуть в стороне ей откликнулась другая: "Фить-фить" - и еще раз чуть повыше нотой: "Фить-фи-ють…" Александр Дмитриевич пошел на этот птичий разговор. И сколько бы он ни шел, синички оказывались впереди. Он останавливался, и они точно замирали где-то тут же неподалеку, изредка перекликаясь друг с другом. Его развеселила эта игра.

Дорога вскоре повернула направо, к ярко белеющему вдали березняку. А слева перед взором Александра Дмитриевича распахнулось пространство - огромная снежная поляна с дюжиной маленьких, издалека казавшихся ему игрушечными, домов.

Дойдя до крайнего дома, Александр Дмитриевич остановился и достал сигареты. Но в коробке не осталось ни одной спички. Он постоял несколько минут, подождал, не покажется ли кто-нибудь на улице. Вокруг было безлюдно, но из-за соседнего дома доносились глухие удары, - похоже, кто-то колол дрова, Александр Дмитриевич подошел к забору из зеленого штакетника и увидел во дворе женщину, худенькую, одетую в темную замшевую куртку с меховым воротником, из-под тонкого белого платка ее выбивалась седая прядка. В руках она неуклюже за конец черенка держала топор. Неуверенно размахнувшись, как-то сбоку, сплеча ударяла по чурбаку. Именно ударяла, а не рубила, потому что топор тотчас же отскакивал, а чурбак валился набок. Она поднимала его, снова размахивалась, и все повторялось сначала. Иногда от чурбака отлетала щепка. Она поднимала ее, откладывала в сторону. На мгновение женщина распрямила затекшую, видимо, спину, убрала под платок прядь волос и увидела Александра Дмитриевича. Он растерялся было, хотел пойти прочь, замешкался и неожиданно для себя приоткрыл калитку и шагнул по узкой тропинке к женщине. Она держала перед собой оттягивающий ей руку топор и поджидала его. Александр Дмитриевич поздоровался и, извинившись, попросил спичек. Женщина по заснеженному крылечку поднялась в дом и вернулась с коробком. Александр Дмитриевич прикурил, раза два глубоко затянулся дымом и, вдруг отбросив сигарету, взялся за топор.

- Разрешите попробовать!.. - озорно подмигнул он женщине, подбрасывая топор и ловя его на лету за топорище.

- Да полно вам, мил человек… - попыталась остановить его женщина. - Стоит ли беспокойства.

Но Александр Дмитриевич уже опустил с размаху топор на чурбак. Удар получился неудачным. Топор застрял в дереве, не отколов даже и щепки. Он ударил рукой по топорищу, вызволил топор, снова рубанул по чурбаку, и опять неловким получился его удар. Тогда он развернул чурбак, пригляделся к годовым кольцам на поперечнике, замахнулся с придыхом, с силой опустил топор, и чурбак развалился на две части. Через минуту дело у него пошло, и хозяйка едва успевала относить ровные желтые поленья в сторону.

Когда не осталось ни одного целого чурбака, он разогнул спину, вытер пот со лба и полез за сигаретами.

- Знаете, много лет не держал топор в руках, - точно оправдываясь, сказал он женщине.

- Ну, уж это вы кому-нибудь скажите… - не поверила она.

Вскоре они сидели на кухне, пили густой, почти черный чай с отсыревшим, сросшимся в комки песком.

Александр Дмитриевич узнал, что хозяйку зовут Натальей Сергеевной и что она вдова ученого-генетика. Городская квартира Натальи Сергеевны оказалась в том же районе, где жил Александр Дмитриевич. Они разговорились.

- Вы что же, и Новый год здесь встречали? - спросил он, медленно помешивая ложкой чай.

- Ну что вы, какая встреча… - смущенно улыбнулась она. - Отпуск у меня начинается с завтрашнего дня, вот и решила заглянуть сюда перед отъездом. Самой-то мне невдомек, да подсказали добрые люди, что время от времени протапливать надо, чтобы не пропал дом от сырости.

- Верно подсказали, - Александр Дмитриевич, осторожно отпив глоток, поставил стакан. - А вы что же, только летом здесь живете?

- Пожалуй, что не зимой и не летом, - помолчав, ответила она и вздохнула. - Ради дочки все это. Весной возвращается с мужем из-за границы. А мне-то не надо, зачем… лишняя грусть.

- А служите где, Наталья Сергеевна, если не секрет?

- Скромная у меня должность - библиотекарь. В институте, где работал муж. А в прошлом я врач, но много лет не работала, утратила навык, отстала, официально это называется деквалификацией. Пейте еще…

- Благодарю вас. - Александр Дмитриевич, придерживая двумя пальцами, поворачивал по столешнице пустой стакан. Что-то в этой женщине привлекало его, может быть, интриговало даже, ему было приятно сидеть с ней рядом, говорить. - А мы могли бы быть с вами коллегами… - раздумчиво проговорил он. - Некоторое время и я учился в медицинском.

- Вот как… - искренне удивилась она. - И что же вам помешало в дальнейшем?

- Долгий это разговор, Наталья Сергеевна, и не простой. В общем, отец мой был врачом и мечтал, чтобы я тоже надел белый халат. И я надел, не особенно задумываясь над тем, что делаю. И в результате - занял чье-то место. А пока опомнился, три года пролетело.

- Понимаю.

- А знаете что?! - оживился вдруг Александр Дмитриевич. - У меня идея: сдайте-ка вы мне в аренду недельки на две ваш терем. Я вам так натоплю - до будущего года хватит. Плата, разумеется, вперед…

- Плата с кого, с вас или с меня? - хитро прищурившись, спросила она. - Если с меня, ничего не выйдет. Зарплата моя невелика и вся рассчитана. А от пенсии я отказалась.

- Ну, Наталья Сергеевна, - обескураженно развел он руками.

- Я предпочитаю джентльменские отношения. Топите, живите - и никаких плат. Подвиньте-ка мне сигареты, молодой человек…

Так он поселился в этом маленьком финском доме. По утрам делал лыжную пробежку. Обходил по кругу небольшой поселок, затем вдоль просеки по утрамбованной старой лыжне добегал до станции и возвращался назад, раскладывал на стареньком письменном столе свои бумаги. Иногда ему удавалось работать до сумерек. Тогда он наскоро обедал и шел на станцию за газетами, возвращался уже затемно. Включал настольную лампу с пестрым абажуром. На полке в комнате, где он работал, оказалось изобилие старых, даже старинных, журналов. Подшивка "Нивы" за 1902 год, две дореволюционные подшивки "Вокруг света".

В то утро он по обыкновению сел за стол. Но к бумаге так и не смог притронуться. Верхнюю часть его окна пронизывали яркие, не по-зимнему горячие солнечные лучи, падая на стол, они отражались стеклом, белыми листами бумаги, били прямо по глазам. Александр Дмитриевич посидел несколько минут, зажмурив глаза и подставив лицо теплым лучам. Потом решительно встал и пошел одеваться.

Далеко позади остался поселок, и уже кончилась лыжня, проложенная им за последние дни, а он все шел, прихлопывая лыжами стылый снег. И остановился только тогда, когда его тесно окружили березы. Александр Дмитриевич огляделся. Со всех сторон был густой, белейший березовый саван. Под ногами чистый снег, впереди и по сторонам - березы. Все белое, сливаясь, превращалось в сплошное полотно, в густое белое марево. Александр Дмитриевич ощутил вдруг, что он буквально растворяется в этом нереальном ледяном и призрачном мире. Посмотрел вверх и увидел темные ветви, контрастным рисунком лежавшие на голубом фоне. И снова посмотрел перед собой, подошел к березе, прислонился к иссиня-белесой коре. "Какая холодная белизна кругом, - подумал он, касаясь щекой глянцевой прохладной кожицы ствола. - Прямо стерильная какая-то… Березовый мороз… Какой березовый мороз… настолько белый…" - Александр Дмитриевич задумался, стараясь подыскать метафору. Долго, до рези в глазах, смотрел вдоль прямого гладкого ствола вверх. И слова вдруг сами сцепились в тугую крепкую цепочку:

Такой березовый мороз,
Настолько белый -
Губы стынут…
И купол неба опрокинут
На руки белые берез.

Потом он долго шел от дерева к дереву, останавливался, переводя дыхание, потрясенный все еще окружавшим его белым пронзительным мраком. И уже не мог остановиться, повторял про себя, шептал, стараясь застолбить в памяти пришедшее к нему внезапно и так легко к радостно:

Дыхание твое ловлю.
А ты не слышишь,
Ты не знаешь,
Как над землей звенит:
"Люблю!" -
В березке каждой отзываясь.
Мне этот миг необходим,
Ведь в чувствах человек не волен…

Кончился березняк. Александр Дмитриевич сделал петлю вокруг чащи и вышел на собственную лыжню. В сознании его все еще звучала последняя строфа. Но как ни повторял он ее про себя, как ни искал мучительно рифму - все куда-то ушло так же внезапно, как появилось. "Не волен… не волен… не волен…" - стучало в его висках и с каждым ударом лыж по насту. И потом, позже, когда он сумерничал в комнате у окна, допивая остывающий чай, он уже против воли своей, скорее уже машинально, продолжал искать рифму "Не волен… не волен… болен…" Боже мой, я действительно болен. Взгляд его упал на белое, точно залитое сахаристой пленкой стекло. Долго и пристально смотрел он на это стекло, пока узоры на нем не шелохнулись, не поплыли в сторону, принимая иную, причудливую форму. Постепенно в мыслях он оказался далеко отсюда, - там, в Осташковом тупике, в маленькой комнате на чердаке, возле такого же примороженного окна. "Как же ее все-таки зовут?" И снова на память пришли те же имена. Ксения, Вера? Варенька? Елизавета? А может быть, мы тезки? Тогда Александра, Сашенька? Нет, я все-таки болен… Болен… болен… А почему бы и нет? Ведь в чувствах человек не волен… Но - болен. Болен! Я болен именем твоим… Вот в чем дело.

Александр Дмитриевич встал и, обойдя стол, прислонился горячим лбом к стеклу. Прежде чем записать на бумагу, он мысленно повторил всю строфу:

Мне этот миг необходим,
Ведь в чувствах человек не волен.
Я болен именем твоим -
И значит, безнадежно болен.

Отложив ручку, снова подошел к окну. Сердце обволокло щемящее чувство удовлетворения. И он уже не мог унять себя, своего этого чувства, своих мыслей. И следующие строчки возникли свободно и скоро, точно они давно уже были рождены и просто на время, ненадолго забыты.

И мне легко теперь болеть.
Я не желаю излечиться…
Я знаю, песня повторится,
Лишь вовремя ее запеть.

Долго стоял он у окна, прислушивался к тишине. Седые пряди сигаретного дыма, поднимаясь вверх, едва не сливались с узором на стекле.

Назад Дальше