Разговор с незнакомкой - Николай Иванов 6 стр.


Потом он опять мысленно разговаривал с Незнакомкой. Он рассказал ей про березовый остров. Про стену деревьев, слившихся в огромное белое полотно.

Знаешь, я никогда не видел подобного. Сказочный, неземной какой-то мир. Неужели мы так всю жизнь и будем открывать для себя Россию? А хочешь, я расскажу тебе про другие березки? Про маленькую березовую рощу за околицей села, где были мы с мамой в эвакуации. Не так далеко от того села был громадный стальной мост через Волгу. Немцы бомбили его чуть ли не ежедневно. Но ничего не смогли сделать. Не дали наши истребители, наши зенитки.

Только потом, через много лет, узнал я историю той березовой рощицы. Тридцать лет минуло после страшной войны. Мирно спало село в одну из тихих июньских ночей. А на рассвете людей разбудил необычайной силы взрыв. Собравшись за околицей, увидели они поверженную рощу. Более тридцати лет пролежали в земле, в песчаном грунте, огромные бомбы. Березки, успевшие вырасти после войны, поднимались все выше и выше. А корнями своими уходили все глубже и глубже в землю, к ее живительным сокам, пока не встретились с губительным металлом, пока не нажали на детонаторы. И отдали жизни свои, чтобы спасти людей…

Я недавно был там. Ни пня не осталось от березок тех, ни корешка. Но стоит чуть поодаль от бывшей рощицы засохший после взрыва столетний дуб. Огромный, с заскорузлыми седыми ветвями, застывший на пригорке, точно памятник самому себе и геройски погибшим сестрам. Который год уже стоит. Не трогают его люди…

Александр Дмитриевич прошел на кухню, поставил на плиту чайник. На улице вьюжило, и через форточку на подоконник намело добрую пригоршню снега. Александр Дмитриевич слепил снежок, сжал ледяной, обжигающий ладонь комок. Бросил его в форточку. Достал с полки чай, открыл новую пачку и вдруг снова вспомнил комнату Незнакомки. "А где же она себе готовит чай? - неожиданно подумал он. - Вообще пищу, ужин, завтрак? Не святым же духом…" Мысленно прошелся взглядом по предметам, что были в ее комнате. Софа, стол, шкаф для одежды. Ага, сразу же за шкафом, вспомнил он, была плотная серая штора. Прежде он думал, что она прикрывает нишу в стене. Скорее всего, за ней - небольшая подсобка. Он представил себе, как она приносит оттуда чашку с чаем, ставит на письменный стол. Садится и раскрывает книгу. Рядом - старинная фотография, сосновая ветка… И он припомнил "разговор" с Незнакомкой, начало своей исповеди.

На чем я тогда остановился? Про Ивана что-то хотел… Да… Так вот, рассказал он мне все только через сутки. В дороге. Ехали мы тогда долгим сибирским трактом в Красноярск за продовольствием. Загрузились, как сейчас помню, кулями с мукой, консервами, концентратами разными, сахаром и крупой - и в обратный путь. И когда через тайгу катили по-над Енисеем, остановились у родничка. Попили, передохнули. Тут-то и поведал он мне, что стряслось с ним. Беда, говорит, со мной, Александр, и вздохнул, закуривая. Девчонку, оказывается, он встретил. Там же, на футболе, во время поездок этих коллективных. Да такую, говорит, что - дай бог! С трудом познакомился, Раисой назвалась. А дальше - "да", "нет", "не знаю", "простите, я занята". Описал он мне и внешность ее. Стройная, легкая, говорит, как птица, глаза огромные, агатовые, и волосы тугой волной спадают ниже пояса. И представил я, каких же великих трудов душевных стоило замкнутому обычно, тихому Ивану заговорить с той девчонкой. А теперь вот - бессонные ночи. И мысли, мысли сплошные. Думы… И попробовал утешить я его, скаламбурил. Такую-то беду, говорю, Иван, руками разведу. Легко тебе, сказал он, непривычно сурово взглянув на меня, и, отбросив окурок, шагнул к машине. И - как отрубил. Замкнулся, до дома ни слова. Решил я поехать на этот футбол с ребятами. Сразу же, в первый выходной. На стадионе Иван сначала исчез куда-то. Только после перерыва между таймами разыскал я его на другой стороне трибуны. Пробрался поближе и сел чуть поодаль, наискось от него. На одной скамье с ним сидели две девушки, склонившись друг к другу, о чем-то разговаривали. Конечно же я сразу узнал Ее. И понял, что Иван прав. С ним действительно беда. А может быть, наоборот - счастье, самая земная, но самая высочайшая радость, радость любви? Или все-таки горе, неразделенная любовь? Признаюсь, в первые минуты я просто растерялся. Поразила какая-то непривычная, не встреченная мною еще в жизни тонкость, пожалуй, даже изысканность черт лица этой девушки. Длинные темные ресницы оттеняли яркие, сияющие каким-то магнетическим отчаянным светом глаза ее. Белизна кожи и плавные дуги густых бровей подчеркивали выразительность этих глаз.

После игры, когда собрались домой, сел я к нему в кабину. Разговорились. Высказал я ему свое мнение, посочувствовал. То-то и оно, вздохнул он тяжело, не по мне деревце. И посоветовал я ему тут же, пожалев, впрочем, что не оборвал себя на полуслове. Брось, сказал я ему, отступись, стоит ли забивать себе голову. Мало ли девчонок к нам ходит в городок на танцы. И близко, и девушки уважительные, приветливые, не чужие, так сказать. А Иван метнул на меня сверкучий свой взгляд и опять умолк. Ни словом не обмолвились больше за всю дорогу. Наутро укатил он на вороном "газике" куда-то на дальний элеватор. Нас же срочно бросили на сплав леса. Неделю не виделись мы с Иваном, долгую, ненастную и уже морозную сибирскую неделю. А однажды ночью, едва-едва я успел задремать, с трудом угревшись под двумя байковыми одеялами и телогрейкой, как почувствовал, кто-то толкает меня в плечо. "Будь другом, проснись, дело есть…" - услышал я шепот Ивана. Поднялся, набросил на себя телогрейку, и пошли мы в палатку дежурного. Была у нас такая, где бодрствовали круглосуточно. В ту ночь дежурил как раз мой земляк Вовка-Вольдемар. Увидел он, что мы засели с Иваном у тусклого аккумуляторного фонарика, и залег на скамейку, попросив разбудить, когда разойдемся. А Иван достал из-под бушлата конверт, разукрашенный, с розочками, из него извлек голубой листок бумаги, тоже с какими-то примитивными вензелями, и протянул мне. Оказалось, каким-то чудом удалось ему добиться свидания с Раисой в будни, более того - он добыл ее адрес и теперь просил проверить ошибки в его первом любовном послании. Я развернул листок. "Во первых строках своего небольшого письма я спешу сообщить, что жив, здоров, чего и вам желаю", - было написано там, и далее так же, в том же духе. Позднее мне доведется узнать, что это обычный, вполне нормальный стереотип армейских писем, особенно к девушкам, дружба с которыми завязалась в результате эпистолярного знакомства, "заочницами" их называли в то время.

Не сразу мне удалось убедить Ивана, что такое письмо нельзя посылать Раисе ни при какой погоде. Он слушал, молчал, не перебивая меня, не возражая ни одному слову. И чем дольше, чем убедительней говорил я, тем больше он сникал. И тут-то, видимо, и пришла она, та ночная, та роковая минута, страшным крестовым знамением осенившая его и мою жизнь. Я рассказал ему, каким примерно, на мой взгляд, должно быть первое письмо к ней. Он загорелся. Я увлекался все более и более, вся эта история взяла меня, что называется, за живое. Ну, а как же иначе, друг ведь в беде, рассуждал я тогда. Короче, засиделись мы до рассвета. И я сам набросал Ивану черновик, конспект довольно большого письма. Что это было за письмо? Ну, по тем нашим временам, вероятно, целое произведение. Там были и стихи. От Пушкина и до Северянина. Есенин, разумеется, шел особняком, поскольку Иван землячествовал с семьей поэта. Там были и экскурсы в музыку, и малое эссе о суровой, экзотической природе, окружавшей ее, столь легкую и нежную, рожденную едва ли не для райских кущ. Там, наконец, была ода ее красоте, ее чарам…

Вышли мы из палатки, когда над вершинами голубых елок подымалось яркое, просвечивающее сквозь легкое морозное марево солнце. Вместе с нами вышел на морозец заспанный, довольно и хитро улыбающийся Вольдемар. До подъема оставалось около часа. Но мы так и не прилегли. Все говорили, говорили. Неожиданно для себя я почувствовал, что сам увлекся, буквально заболел всей этой историей и понял, что так же, как Иван, буду с нетерпением ждать ее продолжения.

Через три дня Иван отыскал меня на дальнем току. Работали мы на сортировке зерна в ночную смену. Гулко и монотонно шумели агрегаты. Из-под дощатого навеса в тусклом подрагивающем свете лампочки выбивались густые клубы пыли. Дождавшись, когда кончится моя "вахта", Иван утащил меня далеко в сторону от тока. Мы забрались в полуразвалившийся саманный сарайчик, где хранился старый полевой инвентарь, какие-то химикаты.

Обжигая руки, он светил мне спичками. А я читал письмо от Нее. Письмо было интересным и неожиданным для меня. Я понял, что "лед тронулся". Девушка была заинтригована. Вкратце она сообщала о себе, о том, что закончила в этом году десятый класс и поступила на курсы медсестер, мечтает стать врачом. Дальше обильно цитировались Есенин, Лермонтов и… свои стихи. Что это были за сочинения - трудно теперь сказать. Но что-то там все-таки было. Чувствовалось, что человек не без способностей, да и по стилю письма, по языку можно было уже судить об эрудиции и интеллекте. В финале, помнится, она усомнилась в искренности наших с Иваном слов в том письме, где речь шла о ее чарах. Все, мол, любят говорить комплименты. Что-то в этом духе.

Здесь же, на току, мы сочиняли ей ответ. Столько лет прошло, а все еще помню какие-то строчки из того письма. Велико, видимо, было мое вдохновение и жажда помочь другу, когда я выводил на листках от записной книжки: "Вы недоверчивы, как Людовик XIV… А сколько змеиного яда на Ваших прекрасных устах! Но я готов пить его, как нектар, сбираемый пчелами с душистых весенних цветов. Дайте же еще одну порцию яда!" Высокий штиль, как видишь - мы тоже не лыком шиты. В то же утро Иван отправил письмо. А через несколько дней я увидел их уже на стадионе вместе. Они сидели в сторонке и, склонившись друг к другу (как когда-то она с подругой), тихо о чем-то говорили. Может быть, о чем-то молчали. Потом Иван провожал ее домой. А вечером, уединившись, мы снова обсуждали с ним "наши" дела. Кроме писем, надо ведь было делать что-то еще. И в силу своих скромных возможностей и познаний я старался научить своего друга хотя бы какому-то минимальному этикету. Начали мы с того, чтобы правильно произносить, не искажать и не коверкать в разговоре русские слова, с чистых носовых платков, с цветов, что несут на свидания. Поначалу скептически относившийся к подобным условностям, теперь Иван проникся глубочайшим доверием ко всему, что я ему пытался передать. Больше молчал, не переспрашивал. Вздыхая, молча кивал на мои слова. Встречи его с Раисой даже при взаимном желании не могли быть частыми. Работали мы по двенадцать - четырнадцать часов в сутки - разгорелась тогда небывалая в Сибири первая целинная страда. И завязалась у них бурная переписка. В письмах мы втроем обсуждали новости и проблемы искусства, вели разговоры о живописи, о всевозможных течениях, с вопросами, ответами, с мнениями, не забывали о музыке и о театре, но прежде всего - о поэзии. Она присылала много своих стихов. Я отвечал ей - своими, Иван тут же старался заучить их, переписывал в записную книжку. В школьные годы я не раз пытался писать стихи. Не один я, видно, прошел через это. Но участие в переписке захватывало меня все более и более. И потоком пошли вдруг стихи.

Не пишешь мне и как живу не знаешь…
А я грущу и думаю о том,
Что ты меня все больше забываешь,
Мой взгляд и тот представишь ты с трудом.

Но верю я - и в этом нету позы! -
Что в нашей среднерусской стороне
Твои такие чистые березы
В разлуке не забыли обо мне.

И если ждешь кого-то вечерами
Под кроной их, платочек теребя, -
Я все равно их белыми руками
От воровства уберегу тебя!..

Никогда не забуду. Танцы в Доме культуры. Иван прошелся с нею в вальсе круг, и встали они в сторонке. И говорят, говорят. А он нет-нет да и посмотрит в мою сторону. Чувствую, познакомить, видно, хочет. Но я сделал знак ему, покачал головой - не надо, мол, ни к чему. Ее пытаются приглашать ребята. Она не идет. И когда Вольдемар едва ли не насильно увел ее на танец, Иван подошел ко мне. Знаешь, говорит, вот скажи мне сейчас она, вот скажи что-нибудь, вот пожелай… И замолчал, замялся, точно захлебнувшись словами. А я посмотрел на его горящие глаза-угли, на сильные плечи, на грудь могучую, дышащую счастьем, сжал его руку крепко и пошел к выходу. И радостно мне было за него, и страшно.

Как волновался я, когда уезжал он на свидания! Не подумала бы она чего, не заметила бы… А он приезжал весь аж светящийся от счастья. Собирал ребят, угощал их невесть откуда добытыми яблоками, ликером "Шартрез" (единственный напиток, что был в местном сельмаге), играл на гармони-хромке. И приговорка у него была забавная, из дома, верно, привез он ее. Хлопнет, бывало, кого-нибудь тяжелой рукой по плечу и прикрикнет басовито: "Первый парень на деревне - вся рубаха в петухах!" А то вдруг задумается, загрустит - и нет его, нет на долгие часы, а порой и по нескольку дней не видно. Умел он как-то исчезать и появляться внезапно. А однажды пропал дней на десять. Как оказалось, посылали несколько машин, и его "газик" в том числе, "на прорыв", на выручку в один из дальних районов, в глубинку. И проститься не смог он со мной, не успел разыскать меня, не было времени у них на сборы. Через десять дней появился. Опять разбудил меня глухой поздней ночью. Не мог, видно, утерпеть, не мог до утра дождаться. Руки у него дрожали, когда протягивал мне серый помятый листок бумаги. И прочитал я в начале того письма такие слова: "Дорогой мой, единственный! Как истосковалась я по тебе…" Дальше читать не стал. Знаешь, сказал он мне в ту ночь, увезу я ее будущим летом на Оку, ей-ей, увезу. Покажу сады наши, березы… Насовсем? - спросил я его. Ну, нет, ответил он раздумчиво и вздохнул. Рязанщину только показать, деревеньку нашу. А потом - назад. Дом здесь буду строить. И эту, говорит, землю обживать надо, русская же земля. Не мы первые, не мы последние. Да и ее тут встретил, на этой земле, на сибирской, нету пути мне теперь отсюда…

Дня через два после этого разговора снова уехал Иван в район. И не скоро пришлось нам увидеться. Увезли меня в больницу в Красноярск с воспалением легких, с высочайшей температурой. Многие из нас работали на лесосплаве, многие, так же, как и я, не раз и не два промокали в ледяной енисейской воде, простужались многие, но пневмония прихватила только меня.

Помнится, одно утро солнечное было, ведренное, морозное. Мне уже было лучше. Я стоял у окна, размышлял. И вдруг открывается дверь, и в палату входит Иван. В халате, наброшенном на старенькую гимнастерку, в кирзовых с подвернутыми голенищами сапогах. Привез он мне посылку из дома и письмо. Такой радостный был для меня этот день, такой солнечный. Показал он мне несколько писем от нее. Тут же мы набросали ответ ей. Возможно, я заготовил и одно-два письма впрок. Уезжал от меня Иван довольный, со светлой улыбкой, заведя машину у проходной, дал длинный прощальный сигнал. Я выглянул в окно и увидел его высунувшегося из кабины с высоко протянувшейся вверх рукой. Так и запомнился мне он в своей кабине улыбающийся, красивый, неистовый.

* * *

Первый день после отпуска начался сурово. Вызывал "на ковер" шеф. По дальневосточному материалу Паши Середы прошла ошибка. Не столь значительная, скорее даже не ошибка, а опечатка (либо машинистка напортачила, либо в наборе напутали), однако достаточно досадная, чтобы иметь серьезные объяснения с шефом. Вот что значит не вычитал сам корректуру того номера, а положился на помощника, посчитал, что если его материал - ему и карты в руки. Ему карты, а спрос - с тебя. В результате - "поставить на вид", "усилить контроль".

Увалень Паша сидел в углу за своим столом, посасывал резной пижонский мундштук, пыхтел.

- Ну ладно, микрошеф, не дуйся, - бурчал он себе под нос. - Кто не работает, тот не ошибается…

"Эх, Паша, жаль все-таки, что ты Середа, а не Пятница…" - подумал Александр Дмитриевич, но промолчал.

Так и прошел день в тягостном напряжении. Александр Дмитриевич просмотрел скопившиеся читательские письма, составил несколько ответов. Работать не хотелось. Едва дождавшись конца дня, он спустился вниз, у подъезда редакции перехватил такси.

Дома его ждал еще один сюрприз. Вместе с газетами из почтового ящика он достал большой пухлый конверт со знакомой эмблемой в углу. Один из журналов, продержав более полугода, возвращал его рассказы. "С интересом ознакомились с рукописью…" - сообщал спрятавшийся за размашистой китайской подписью имярек. Несмотря на такие-то и такие-то отмеченные достоинства, рассказы отвергались.

В комнате было холодно. За окнами нещадно морозило, а батареи едва теплились. Александр Дмитриевич набросил на плечи старенький, выцветший, многие годы выручавший его армейский бушлат, включил на кухне газ и присел в темноте в углу, наблюдая за резвым фиолетовым пламенем, пляшущим над конфоркой. И когда прикурил от этого пламени сигарету, ему нестерпимо, как никогда, захотелось поговорить с Незнакомкой. Он уже начал привыкать к этим "разговорам".

А знаешь, это еще не так страшно: вернули очерки. Я посмотрю их, может быть, доработаю, переделаю. А вдруг и есть доля правды в этом сопроводительном резюме… Намного страшнее произвол, грубый, необузданный. Никогда не смогу забыть начало своей штатной журналистской работы. Это была небольшая газета, занимавшаяся вопросами искусства. Какое-то время довелось ее выпускать даже одному - с помощью когорты нештатных корреспондентов. Потом прислали начальницу. Перевели из области, из какой-то фабричной многотиражки. Настал такой день, когда порог редакции переступила высокая светловолосая женщина. Сложена она была незавидно. Квадратные костистые плечи, короткие, какие-то кургузые руки, а ноги, наоборот, избыточно длинные, плоские и обуты в грубые, чуть ли не яловые сапоги с тяжелыми, как у футбольных бутс, головками. Нелли Карагаш, представилась она. Будем работать вместе. И, потупившись, добавила: и дружить.

Назад Дальше