Вальпургиева ночь, или Шаги Командора - Ерофеев Венедикт 6 стр.


Прохоров. Немедленно: стакан холодной воды. У Хохули в чемодане – лимоны, вытаскивай их все…

Алеха. Все?!

Прохоров. Все, мать твою…

Гуревич, в сущности, начиная Вальпургиеву ночь, наливаетрюмаху. Внюхивается, до отказа морщится, проглатывает.

(В ожидании своей дозы) Я думал о тебе хуже, Гуревич. И обо всех вас думал хуже: вы терзали нас в газовых камерах, вы гноили нас в эшафотах. Оказывается, ничего подобного. Я думал вот так: с вами надо блюсти дистанцию! Дистанцию погромного размера… Но ты же ведь Алкивиад! – тьфу, Алкивиад уже был, – ты граф Калиостро! Ты – Канова, которого изваял Казанова, или наоборот, наплевать! Ты – Лев! Правда, Исаакович, но все-таки Лев! Гней Помпей и маршал Маннергейм! Выше этих похвал я пока что не нахожу… а вот если бы мне шестьдесят пять…

Алеха. Может, проверить – горит?

Гуревич. Это можно… (На край тумбочки проливает немножко из своего остатка, зажигает спичку и подносит)

Тишина, покуда не меркнет синее пламя.

Прохоров (он даже не разводит свои семьдесят граммов, он держит наготове Хохулин лимон. Опрокидывает. Страстно внюхивается в лимон. Пауза самоуглубленности). Итак. Кончились беззвездные часы человечества! Скажи мне, Гуревич, из какого мрамора тебя лучше всего высечь?

Гуревич. Это как, то есть, "высечь"?

Прохоров. Нет-нет, я не то хотел сказать. (Постепенно входит в раж) Я вот что хотел сказать: с этой минуты, если в палате номер три или в любой из вассальных наших палат какой-нибудь неумный псих усомнится в богодуховности этого (тыкая пальцем в Гуревича) народа, он будет немедленно произведен мною в контр– адмиралы. Со всеми вытекающими отсюда последствиями…

Гуревич. Помаленьку, помаленьку, староста, иначе ты вызовешь переполох в слабых душах… А ты не подумал о том, что Алкивиад тоже вожделеет? Ты вот уже немножко порфироносен. А взгляни на Алеху…

Прохоров. Ал-леха!…

Алеха. Я тут. (Пока Гуревич чародействует со спиртом и водою, не выдерживает. Делает "лицо". Тренькает себя по животу, как бы аккомпанируя на гитаре. Начинает внезапно в анданте)

А мне на свете – все равно.
Мне все равно, что я г…,
Что пью паскудное вино
Без примеси чего другого.
Я рад, что я дегенерат,
Я рад, что пью денатурат.
Я очень рад, что я давно
Гудка не слышу заводского…

(Вливает в себя все ему налитое. Исполинский выдох. Пробует лихо продолжить свое традиционное)

Обязательно,
Обязательно
Я на рыженькой женюсь!
Пум-пум-пум-пум!

(По собственной пузени, разумеется)

Об-бязательно…

Гуревич. Стоп, Алеха. Не до песнопений. Кругом нас алчут малые народы. А мы тем временем, сверхдержавы, пробуем на вкус то, что, вообще-то говоря, делает наши души автономными, но может те же самые души и на что-нибудь обречь… Приобщить этих сирых?

Прохоров. Еще как приобщить! Ал-леха!

Алеха. Я здесь. (Машинально подставляет пустой стакан)

Гуревич. Болван. Ты понимаешь, что такое – сирость?

Алеха. Еще бы не понять. Сережа Клейнмихель, – у него на глазах Паша Еремин, комсорг, оторвал у мамы почти все. И он теперь все кропает и пишет, кропает и пишет… Позвать его?

Гуревич. Позвать, позвать… (Наливает полстакана)

Прохоров. Клейнмихель! На ковер.

Гуревич (подошедшему Сереже). Так о чем тебе моргнула перед смертью твоя мама?

Сережа (всплакнув, конечно). Она все знала. Мамы – они всегда все знают. Что меня не допустят и не дадут снимать картину фильма про маму и Михаила Буденного, и как они крепко целовали друг друга перед решающей битвой. А свою нечистую руку приложил к этому всему Пашка Еремин, еврейский шапион…

Гуревич. Не торопись. Выпей.

Сережа, выпив, прижимает руку к сердцу, не то в знакблагодарности, не то всерьез желая уйти из этого мира.

Сережа. Я знаю, что такое еврейский шапион. Первый признак – звать его Паша. А фамилия – Еремин. Других доказательств и не надо. Он не дает мне ночью рисовать стихи и планы всего будущего…

Гуревич. У тебя это что в руках, Буденный?

Сережа. Это то, что я прячу от предателя Павлика. Это все, что я построю, когда меня выпустят. А если я чего-нибудь построю, – Павлик, злодей, все подожжет. Я вам сейчас прочитаю, но чтобы Пашку Еремина туда со спичками не подпускали…

Прохоров. Давай я прочту, зануда. А то у меня есть баритон, а у тебя нет баритона… Так-так… "Проект будущих сооружений: Дом Любви к своей Маме, Дом, где Не Гуляют до Двенадцати Ночи, а Живут с Родными, Детский Мир на Спортивной Реке. Где маленькие шпионы тонут, а большие – всплывают для дачи больших и ложных показаний".

Гуревич. Долго еще будет эта тягомотина?… Сереже больше не давать.

Прохоров. Сейчас-сейчас… (Продолжает) "Вокзал Поездов, чтобы девушки в коротких юбках стояли на подножке. И махали приходящими поездами вслед уходящим поездам".

Гуревич. М-м-м-мда… Тебя все-таки дурно воспитывали, Клейнмихель… Может быть, и прав был комсорг Еремин, расчленив твою маму?…

Сережа. Нет, он был глубоко не прав. Когда она была в целости, она была намного красивше… Вам бы только посмеяться, а ведь смеяться-то не от чего… У меня еще есть один проект, чтобы в России было поменьше смеху: Трубопровод из Франкфурта-на-Майне, через Уренгой, Помары, Ужгород – на Смоленск и Новополоцк. Трубопровод для поставок в Россию слезоточивого газа. На взаимовыгодных основаниях…

Гуревич. Браво, Клейнмихель!… Староста, налей ему еще немножко.

Староста наливает. Погладив Сережу по головке, подносит.

Сережа (тронутый похвалою, пропустив и крякнув). А еще я люблю, когда поет Людмила Зыкина. Когда она поет – у меня все разрывается, даже вот только что купленные носки – и те разрываются. Даже рубаха под мышками – разрывается. И сопли текут, и слезы, и все о Родине, о расцветах наших неоглядных полей…

Гуревич. Прекрасно, Серж, утешайся хоть тем, что заклятому врагу твоему, комсоргу, не будет ни граммулечки. Он, к сожалению, принадлежит к тем, кто составляет поголовье нации. Дурак, с тяжелой формой легкомыслия, весь переполненный пустотами. В нем нет ни сумерек, ни рассвета, ни даже полноценной ублюдочности. На мой взгляд, уж лучше дать полную амнистию узникам совести… То есть, предварительно шлепнув, развязать контр-адмирала?

Прохоров. Ну, конечно. Тем более, он уже давно проснулся, ядерный заложник Пентагона. (Потирает руки, наливает поочередно Гуревичу, себе, Алехе) Вставай, флотоводец. Непотопляемый авианосец НАТО. Я сейчас тебя развяжу, признайся, Нельсон, всетаки приятно жить в мире высшей справедливости?

Михалыч (его понемножку освобождают от пут). Выпить хочу…

Прохоров. Да это же совершенно наш человек! Но прежде стань на колени и скажи свое последнее слово.

Михалыч вздрагивает.

Да нет, ты просто принеси извинения оскорбленной великой нации – и так, чтобы тебя услышали прежние друзья-приятели из СевероАтлантического Пакта.

Михалыч (быстро-быстро, косясь на Прохорова, наливающего заранее). Москва – город затейный: что ни дом, то питейный. Хворого пост и трезвого молитва до Бога не доходят. Чай-кофе не по нутру, была бы водка поутру. Первая рюмка колом, вторая соколом, а остальные мелкими пташками. Пить – горе, а не пить – вдвое. Недопой хуже перепоя. Глядя на пиво, и плясать хочется…

Прохоров (намного одушевленнее, чем во втором акте). Так– так-так…

Михалыч. Справа немцы, слева турки, пропустить бы политурки. Без поливки и капуста сохнет. Что-то стали руки зябнуть, не пора ли нам дерябнуть. Что-то стало холодать, не пора ли…

Гуревич. Пора, мой друг, пора…

Михалыч вытаращивает глаза от крепости напитка и переменземного жребия.

По нашей Конституции, адмирал, каждый гражданин СССР имеет право выпучивать глаза, но не до отказа… Вова!!!

Вова приходит покорно, но почему-то держа за руку бледногоКолю.

Дети, армянский коньяк на столе, читайте молитву. (Прохорову) А почему они, собственно, здесь – а не там?

Прохоров. Ну, ты же сам слышал… эстонец… голова болит… Разве этого недостаточно?… А что касается Вовы – так он просто так… подозревается в уникальности.

Гуревич. Не надо кручиниться, Вова, завтра же будешь со мной на свободе. У тебя есть мечта?

Вова. Да, да, есть. Я хочу у себя в пруду развести такую рыбку – она называется гамбузия. Так вот эта рыбка, гамбузия, поедает в своем пруду всех комариных личинок, а заодно и все лямблии. Потому что стоит человеку проглотить вместе с водой одну только лямблию, как она, сама по себе, порождает другую лямблию, а третья лямблия, родившись от сочетания первых двух люмблий…

Гуревич. И сколько этих вот самых лямблий может враз заглотать твоя рыбка гамбузия?

Вова. Она может схавать зараз семьдесят пять штук.

Гуревич. И не поперхнуться?

Вова. И не поперхнуться.

Гуревич. Отлично. Вот ровно столько граммов ему и налейте. Только разбавьте водой. А Боренька-Мордоворот сегодня же ночью расплатится за то, что сделал тебе на носу "мо-дус-вивенди"…

Вова (единым залпом выпив, – то, как травка, зеленеет, то, как солнышко, блестит). А самое главное, чем хороша гамбузия, – так от нее ни одного комарика в воздухе. Никто вас не укусит, смело идите в лес, мои маленькие радиослушатели. И гуляйте, пока не позовет Эдик…

Прохоров. А что это за Эдик?

Вова. Никто не знает. Но как только подымается Геспер, тут надо расходиться по домам, потому что Эдик делает знак: пора расходиться. Ничего не поделаешь… Сергунчик, мой внук, не послушался, – и вот результат: ветры унесли его неведомо куда… по заказу Гостелерадио…

Гуревич. Удивительная все-таки страна – Россия! Ну, с какой стати Эдик? На каком основании – Эдик?… (Обращается к Коле) Коля! Ты смыслишь что-нибудь в этой белиберде?

Коля. Конечно. Я уже давно усвоил эту дхарму. (Простирая к публике руку) Отцы наши ели кислый виноград, а у детей на столе один только вермут, и больше ничего.

Десертным вермутом облит,
Онегин к юноше спешит,
Глядит, зовет его – напрасно, его уж нет,
Младой певец нашел безвременный конец.
Особой водки он просил,
И взор являл живую муку, -
И кто– то вермут положил
В его протянутую руку…

Гуревич. Здорово! Налейте поэту мушкателейнвейну!

Коля (выпивает свою дозу "мушкателейнвейна"). А откуда в нашей палате взялся мушкателейнвейн?

Прохоров. Все оттуда же. А откуда в нашей палате, со слабоумными расспросами, взялись пытливые юноши? Взялось, значит, взялось. И при этом, кроме чести, не потеряно ничего. Если явятся вопросы еще, обратитесь к Вите.

Гуревич. Да, да. Если кому чего не ясно – пусть обращается к нашему незабвенному гроссмейстеру. Какая честь – еще при жизни называться незабвенным! Вы-тя! Корчной! то новенького-шизофреновенького?

Все смотрят на Витю. Не совсем понятно, спит он или проснулся,потому что улыбка его, оставаясь дежурной на время сна,становится, по пробуждении, сардоническою. Сейчас ничего этогонет.

Гуревич. Ну, очень просто определить, спит человек или нет. Если он хочет присоединиться к компании, значит: проснулся. А если не хочет – стало быть, спит и не проснется вовеки…

Витя. Я проснулся. И пока в этом мире не кончится мушкателейнвейн, я никогда не усну.

Прохоров (поднося Вите). Теперь ты понимаешь, гроссмейстер, что мы живем не то что в мире справедливости, а в мире такой справедливости, которая даже чуть выше в сравнении с наивысшей?…

Витя (приподымая большую, розовую голову). А я не умру?

Гуревич. Ты, Витя, слишком высокого о себе мнения. Во всей происходящей драме – до тебя – никто ни словом не обмолвился о смерти, хоть все и поддавали. Счастье человека – в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей. Пьер Безухов. А если уж смерть – так смерть. Смерть – это всего лишь один неприятный миг, и не стоит принимать его всерьез. Аугусто Сандино.

Витя пьет и – встает. Всех обнимая своей улыбкой – и не стыдясьживота своего, почему-то направляется к выходу.

Прохоров. Наконец-то! Отрада и ужас Вселенной – Витя – хочет пройтись в сторону клозета… Стасик! Прекрати свои "рот-фронты". Иди сюда…

Гуревич (спохватившись). Да, да. Никакие "рот-фронты" и нопасараны уже не пройдут. Над всей Гишпанией – безоблачное небо. Франсиско Франко. По этому поводу опусти руку и подойди.

Стасик. А у нас есть о чем побеседовать: массированное давление на Исламабад, подводные лодки в степях Украины! И – вдобавок ко всему – насильник дядя Вася в зарослях укропа. И марионетка Чонду-Хван, он все мечтает стереть Советскую Россию с лица земли. Но разве можно стереть того, у кого так много-много земли – и никакого-никакого лица? Вот до чего доводит узкоглазость этих чон-ду-хванов…

Гуревич. Налить ему немедля! И пропорционально тому, что он здесь сейчас нагородил… Боже мой, Витя!…

Витя (с улыбкой, обаятельней которой не было от Сотворения). Вот, пожалуйста, шахматная фигура, я обмыл ее проточной водой… (Ставит на стол посреди палаты – еще один белый ферзь)

Два белых ферзя рядом – это уж слишком. Многие теряют и остаткисвоих убогих рассудков.

Прохоров. С шахматами мы потом разберемся… А шашки где?

Витя стыдливо молчит. За дверью слышны каблучки. Это Натали споследним обходом. И, слава богу, она уже слегка первомайскиподдатая. Иначе она уловила бы в палате спиртной дух.

Прохоров. Тишина!… Все – по местам! Накрыться с головой!

Натали входит, всем желает спокойной ночи. Поправляетодеяло – у тех, на ком плохо лежит. Присаживается у изголовьяГуревича. Никому не слышные – а может быть, слышные всем -шепоты и нежности.

Натали (полушепотом). Ни о чем не думай, Лев, все будет хорошо.

Гуревич пробует что-то сказать.

(Прикладывает пальчик к губам) Тсс… Все дрыхнут. В коридоре не души. Адье. Спокойной ночи, алкаши. (Проплывает к выходу, тихотихо прикрывает за собой дверь)

Стук удаляющихся каблучков. Все пациенты разом сбрасывают ссебя одеяла, приподымаются в постелях и завороженно глядят надва белых ферзя посреди палаты.

З А Н А В Е С

Акт пятый

Между четвертым и пятым актами – пять-семь минут длится музыка, не похожая ни на что и похожая на все, что угодно: помесь грузинских лезгинок, кафешантанных танцев начала века,дурацкого вступления к партии Варлаама в опере Мусоргского,канканов и кэкуоков, российских балаганных плясов и самыхбравурных мотивов из мадьярских оперетт времен крушения Австро-Венгерской монархии. Поднимается занавес. Все та же третьяпалата, несколько часов спустя: все выглядит настолько иначе,что глупо и говорить об этом.

Прохоров. Рас-светает!… Ал-леха!!

Алеха. Да, я тут.

Прохоров. Вдарь что-нибудь на своей гитаре, Диссидент! Вдарь по сердцам наших просветленных узников!

Алеха. Пум-пум-пум-пум!

Представление начинается. В нем принимают участие все, дажекомсорг Пашка Еремин: где только он успел нализаться,непонятно, ведь ему было отказано даже в граммулечке.

Пум– пум-пум-пум!
Пум– пум-пум-пум!
Я надену платье бело
И весеннее пальто.
Никого я не боюся:
Председатель – мой отец.

Вова.

Председатель к нам спешит,
"Не кручиньтесь, – говорит, -
Не кручиньтесь, не тужите,
Удобренье положите".

Михалыч.

Дети в школу собирались,
Мылись, брились, похмелялись.
Эх, в бога-душу-мать,
Дайте курочку!

Коля.

Ему уж двадцать лет -
А он такой дурак!
Ему уж тридцать лет -
А он такой дурак!
Ему уж сорок лет -
А он такой дурак!
Ему уж…

Алеха (прерывает его).

Коля водит самолеты -
Это хорошо.
Вова пысает в компоты -
Это тоже хорошо!

Прохоров.

А агент из Миннесоты -
Тоже очень хорошо!

Это, разумеется, выпад в сторону Михалыча, который в это самоевремя пробует, как сенсансовская плисецкая лебедь, делатьручками фокусы-покусы.

Сей агент, агент прекрасный,
Опрокинув свой бокал,
На груди ее атласной
Безмятежно засыпал.
Хо– хо

Витя со всем своим пузом вступает в пляс, повязав наволочкувместо косынки.

Алеха (подтанцовывает к Вите).

Ай-ай! Ох-ох!
Все готово. Бобик сдох.
Что с тобою приключилось,
Манечка?

Витя (не без кокетства).

Совершенно ничего,
Ровным счетом ничего,
Ничего не приключилось
С Манечкой.
Просто слишком завертелась
Просто слишком захотелось
Съездить в будущем году
В Пизу или Катманду!
Опля!!

Гуревич между тем с тревогой всматривается в полусонногоХохулю. Очень заметно, как тот, и выпив-то всего-навсегограммов сто пятнадцать, клонится к закату.

Назад Дальше