Живый в помощи. Часть вторая .А помнишь, майор - Виктор Николаев 6 стр.


Перерубленное лицо стреляющего перечеркнулось, как фломастером. Витька прикладом отобранного ружья расчищал площадку к походной санчасти, держа согнувшегося Тольку под мышкой. Тот закрыл лицо руками и не то подвывал, не то мычал. Славка залез на капот "Урала" и, топоча ногами и достреливая в воздух вторую обойму из ПМа, орал:

- Стоять!.. Разойдись!.. Стоять!.. Разойдись!..

На краю нечеловеческой стихии елозила одуревшая баба-молоканка, спасая упирающуюся корову, исходящую обильной слюной и ревущую взахлеб человеческим голосом. Женщина была в фуфайке, надетой почти на голое тело. От страха за свою корову ей было совсем не стыдно за себя. Страшно лаяли собаки. Плачущий по-бабьи старик, стоя на карачках, весь грязный, в крови собирал в кучу руки сына, которых было почему-то очень много. На другом краю адовой пляски обе стороны дружно били троих офицеров за то, что они мешали Алику и Ашоту убить друг друга. Сходившего от всего этого с ума солдата Славка усмирил, засунув ему пистолет в рот, рыча в ухо и тряся с силой за нижнюю челюсть:

- Заткнись, скотина, а то убью здесь же!..

Завалившегося набок и вибрирующего от лихорадочной тряски солдата запихнули под "Урал".

Час спустя в наступившей тишине было плохо всем. После беглого подсчета "на глаз" в селении стало меньше учителей, учеников, врачей, отцов, матерей и детей. И чего-то более главного. Ненависть, насытившись, на время залегла в свое логово. "Шторка" была подпалена и серьезно прожжена. От человеческой бойни выиграли только собаки, обалдев от продизбытка из перевернутого "КАМАЗа". Сидя мирно, рядышком, выли, запрокинувшись назад, разные матери, еще больше любившие отживших свое детей. Перебинтованные, пахнувшие гарью офицеры, уже организованно раздавали оставшиеся целыми продукты. Азербайджанцам - с 8.00 до 14.00, армянам - с 15.00 до 21.00. Людская струйка отоварившихся, хромая и постанывая, ползла от аварийного "сельпо" к русскому врачу старшему лейтенанту Диме, которого час назад так и не смогли забить камнями. Убивая друг друга на родном языке, все с удовольствием лечились и просили хлеба на русском.

На оторванных воротах лежал лейтенант Толик. Бинты, закрывшие толстым слоем его лицо, часто набухали от крови, и их меняли, как могли, стараясь не вглядываться в безглазые пещеры друга. Он чувствовал себя пугающе хорошо, даже не стонал. Просто смешно покряхтывал, от чего было еще страшнее. Через полчаса его, недопевшего, недолюбившего, недописавшего мамке последнее письмо, бегом, полусогнувшись, несли на плащ-палатке к прибывшему борту "восьмерки", которая по аварийному запросу "Шторки" прибыла за раненым. Перед самым вертолетом Тольку, замедляя шаг, осторожно опустили на землю, и мужики закрыли лица пилотками. По какой-то нелепой иронии ему забыли, а может, не осмелились закрыть несуществующие глаза. Кто-то горько вздохнул:

- Пусть хоть так перед землей насмотрится.

Его похоронили по месту службы. Без родных. Жена не приехала за ним, а родители давно умерли. М-да. Баб на Руси по-прежнему хватало, а офицерских жен становилось все меньше и меньше. Гарнизоном прослезились на похоронах, "горсовет" сказал речь. После "третьей" у могильной звезды и разбежавшихся по небу трассеров - разошлись. Да что те трассера? Все одно, без молитвы и креста - земля не пухом и могилка неухоженная.

ЦК держал руку на пульсе издерганного, бесхозного Карабахского тела. На эту минуту его давление, по мнению ведущих карабаховедов, было допустимое и плановое. Двенадцать на тридцать шесть. Двенадцать убитых на тридцать шесть изуродованных. Лейтенант Толька "удачно" вписался в штатные потери. Трое суток спустя мужики, вернувшись на место дислокации, с треском нахлестались. Через сутки "Шторку" планово сняли и пустили на ветошь. Пробитые в ней места тщательно вырезали и сунули в топку, ликвидировав сразу массу вопросов. На ее место вбили "Крюк". Очень удобное орудие: и воткнуть можно, куда попало, и что попало на него повесить.

Материнский зов

В ноябрьский день торопливый поезд уносил Виктора на подушке ночного сна, заставившего его по тревоге рвануть из Азербайджана в далекий Восточный Казахстан, на место родительского начала. Его голова и карманы были наспех напичканы массой всяких изменений. Вплоть до очередного звания майора и внезапного перевода на новое место службы - под Тбилиси. В центр всего житейского хаоса прочно прилип нехороший утренний сон, ставший причиной немедленного отъезда. Виктор будто видел сумеречный рассвет, свежевырытую могилу на деревенском кладбище и зависший над ней большой деревянный Крест. Первая мысль: что-то с болящей матерью, утянула его на вокзал.

Казенная купейная жилплощадь уюта в дороге не создала. Еще более престранным было присутствие Виктора, как свидетеля, при вечном споре двух таинственных и тем еще более привлекательных тварей перед самым отъездом. Он оказался на Гадовой дороге именно в ту секунду, когда гюрза не спала. Сегодняшний день был спокоен для нее, как никогда. Ее идеальный круг и узор на ее теле, мерцающая серебристая чешуя были вершиной изящества и природного творения. Виднелись только суженные зрачки, остальную часть головы она удобно скрыла в "яблочко" многокольцевой круговой мишени. Сегодня гюрзу никто не беспокоил уже несколько часов. Дети давно покинули ее. Мать дала им жизнь, сделав все, что было дано ей ее тысячелетней мудростью и инстинктом. Оберегая их от первого мгновения опасности при зачатии яйца до того, как она уже обучила их искусству выживания, позволяющего им сохранить себя от всех житейских невзгод этого непредсказуемого мира. У нее было все, и она обладала всем. И материнской плодовитостью, и необходимой властью на отвоеванном жизненном пространстве. На ее дорогу, зону добычи пищи и дом никто здесь не осмеливался посягнуть.

А она бы и не отдала. Гюрза никому первая не причиняла зла и в ответ желала того же. Она много повидала на своем веку. И жестокость своего мира, и беспощадность человеческого с нечастым добром с обеих сторон. У нее на глазах люди любили, рожали детей и тут же убивали друг друга. Строили свои жилища и уничтожали чужие. Взлетали в небо и падали вниз, разбиваясь насмерть. Неблагодарно и властно пользовались щедростью земли и плевали на нее. Но покой вековым не бывает. В последнее время ее стало беспокоить чье-то чужое вторжение на ее территорию. Кто-то стал самовольно и дерзко пользоваться ее владениями, включая дорогу и воду. Своим безошибочным наитием она определила, что это был чужестранец. Не человек, но и не тот, кто носит ядовитый зуб. Кто-то другой. Гюрза, бесшумно и грациозно стекая с аэродромной бетонной плиты, заскользила в сторону водной прохлады.

Сейчас Виктор неторопливо, с более чем привычной осторожностью завершал проход по особенной тропе. И вдруг он замер, задохнувшись на вздохе. В трех метрах от него в стойке друг против друга застыли неспособные тысячи лет разойтись в вечном споре за свою, гадову межу, гюрза и уж. Они, доселе долго не желающие встречаться, сейчас сошлись насмерть. Первая и главная владелица своей земли и невольный искатель, попавший сюда похожим на ее жизненным путем, такой же изгнанник. Друг против друга стояли две жизни, чтобы решить единственный вопрос - кто из двух будет здесь главным. Виктор не дышал. Ему довелось стать свидетелем редчайшего таинства и невольным судией смертного спора змей - кому жить. Вздутая от смертельного напряжения гюрза, шипя со свистом, с чудовищной скоростью сплеталась и расплеталась в едва улавливаемые глазом причудливые петли. Ее разведенная до линейного предела пасть, невидимый от жуткой частоты колебаний язычок, горящие рубиновым светом глаза и выведенный для главного удара на большую длину игольчатый золотой зуб, на конце которого вибрировала ядовитая капелька, держала Виктора в гипнотическом оцепенении. Уж, по телу которого перекатывались стремительные волны от золотокоронной треугольной головы до раздутого хвоста, грушевидный конец которого находился у его пасти в виде удлиненного крутящегося кончика, колдовал гюрзу монотонными маятниковыми раскачиваниями головы и вылетающим в ритм этому на непривычную длину своим раздвоенным язычком. Так продолжалось несколько минут. И когда в начальную, тысячную долю секунды, не выдержавшая гюрза атаковала первой своим золотым зубом, уж, опередив ее с невероятной, неуловимой для человеческого глаза скоростью, молниеносно чиркнул кончиком надутого хвоста под голову соперницы. Гюрза провисла, сморщиваясь и складываясь в вибрирующее кольцо. Уж, встав в торжествующий, чарующий столбик, несколько секунд гарцевал, убеждаясь в победе над ядом. Гюрза, часто сплетаясь и расплетаясь, вилась причудливыми кольцами с беспорядочно мотающейся подрезанной до шейной кожицы головой. Уж, оставляя за собой на влажной земле танцующий волнистый пунктир, уходил к воде новым хозяином гадовой межи. Несколько минут спустя уходил и Виктор, потрясенный и не способный осмыслить увиденное. Позже, когда он говорил о местах своей службы, этот гарнизон всегда вспоминался ему не иначе как: "А, это тот, где жила гюрза?..".

...Трое суток спустя у медленно подходящего поезда стояли уже давно ждущие сына старенькие родители. Вглядывающийся в каждое окно вагона, перекладывающий без конца из руки в руку кепку отец и капающая неостанавливаемой слезой мать. Дома.

Виктор приезжал сюда каждый раз, как в первый раз. Здесь все взрослело и менялось вместе с ним. От голопузой босоногости до новоиспеченного майорства. Крепенькая банька добросовестно отмечала древесными зарубками его жизненный рост. Ах, как его ждали все! И голосистая сучка Тоська, заливаясь и пофыркивая в собачьем восторге, носившаяся кругами по зеленой ограде, взрывая на разворотах круги земли. И смущенные близняшки-березки. Он помнил их девчушками, а сейчас у родительской калитки стояли неповторимые, повзрослевшие и оттого еще более похорошевшие русские красавицы. Каждый Витькин путь домой с войн был для родителей, как новое рождение. Здесь все было у него своим. Даже бесстыжие зенки у поросенка, зарывшегося по уши в грязь, были свои в доску. Он, уйдя отсюда еще в солдаты, будто не уходил никогда. В доме перестали скрипеть его звуком даже затосковавшие по нему половицы. Тот же одноглазый, горластый и ревнивый к кому попало петух-бабник, и крыжовник-ежик, тополь-щеголь, бабушка-черемуха и цыганка-роза радовались ему, как умели.

Даже раскисший на заборе и ожиревший от лени и бессовестной вальяжности кот по-прежнему, как десять лет назад, приоткрывал буквально из последних сил один глаз. Он безо всяких эмоций наблюдал за двумя зашедшимися в охриплом лае от столь очевидного кошачьего хамства псинами, которые, собирая последние усилия, старались в прыжке достичь его хвоста. Кот опускал его настолько, чтобы взлетающие дворняги не достигали кончика ровно на один сантиметр. Наконец, он, устав от собачьей бестолковости, с трудом перекинул не первой свежести хвост на другую сторону забора.

Дома... Вечером помолодевшие родители старались успеть за всеми у накрытого стола. Пришло полдеревни. Не каждый день такое событие. Парень приехал с войны, да еще целый. Виктор внимательно, с украдкой смотрел на мать, - приснится же такое, Господи помилуй! До сих пор передвигавшаяся с трудом, опираясь на костыль, сегодня она где-то забыла его. Эх, русское застолье, деревенская простодушность. Все деды враз стали генералами, а бабульки - невестами. Все учили Виктора жить и воевать. Ребятишки висели скопом на родительских коленях, чтобы все узнать и успеть что-то вкусное стырить со стола. Бабка Лукерья, ежедневно просыпающаяся со словами: "Слава Тебе, Господи, что я не в тюрьме и не в больнице", - все требовала от Виктора дополнительных доказательств, что война в их деревню не придет. А смешливый дед Федор, повеселевший от пятой фронтовой рюмки, все затягивал любимую песню: "...Мне б до Родины дотронуться рукой!..". Пел он ее очень серьезно, от сердца. Дедушка с войны пришел без обеих рук, но сидевшим за столом не приходило в голову даже усмехнуться. К середине мероприятия бабы все чаще осаживали разошедшихся вояк. Каждый третий мужик оказался законспирированным Стенькой Разиным, а их бабам всерьез начала угрожать судьба княжны. Самый загадочный тост в России: "Пьем за твое здоровье!". Двадцать человек - двадцать искренних желаний от души, от чистого сердца. Но пьяное сердце чистым не бывает. Дальше правил балом желудок. Перепуганный двадцатым стаканом ум куда-то делся.

- Даешь шашлык!

Из гурта, волоком, тащили самую лучшую овцу. Парализованная от страха, она только беззвучно блеяла, разведя широченные темные глаза, истекающие обильной слезой, да крупной дрожью колотились друг о дружку стянутые петлей копытца. Лучший скотобойщик стола, ловко завалив ее, невыносимо долго тянул время с выбором тесака.

Масса консультантов, толкаясь и мешая всему, ревниво следила за процессом забоя, без конца отпихивая путавшегося под ногами вырвавшегося за матерью ягненка. У овцы это был тот горький час, ради чего она жила, и ради чего человек с любовью, кропотливо растил ее, радуясь каждому рождению ее нового ребенка. Сегодня, в эту минуту, люди любили ее еще больше... С нетерпением ожидая пришедшей, наконец, возможности оценить плод своего труда.

...Какой же человеческой слезой плакала эта не признанная человеком мать, какими умными, все понимающими, были ее глаза. С каким немыслимым терпением она ожидала тот миг заклания, для которого была рождена. Мужик резко задрал овечью голову...

- Не дам!

В разом наступившей тишине все закрутили головами.

- Резать не дам!

Все застолье оторопело и, перешептываясь, смотрело на Виктора. Забойщик с раздутыми ноздрями и кровяными глазами, еще не уразумев до конца смысла и серьезности требования, какие-то секунды машинально продолжал выполнять свою обычную работу. Его руку с тесаком заклинило от мертвого перехвата на верхней точке изготовки.

- Овцу резать не дам, - едва успокаиваясь, внятно произнес Виктор. На удалении десяти сантиметров, глаза в глаза, опасно столкнулись две жизни из-за одной, грошовой, не стоящей того. Первой пришла в себя мать. За ней, в помощь, завелись бабы. Минуту спустя деревенское трапезное балагурство было восстановлено. Вновь зачокались стаканы, все опять возлюбили друг друга, и вдоволь хватало еды. В стороне стояла никому не нужная, забытая всеми, мелко подрагивающая овца, облизывающая свое игручее дитя. У овцы не было в жизни счастья. Несчастье помогло ей дожить до своего овечьего конца. Пусть без особых льгот, но со странным оберегающим ее именем - "Викторова овца", и отойти в мир иной своей, бараньей смертью.

К обеду следующего дня Господь все управил, внеся полный смысл в цель поездки. Сын, отвечая за отца, покрестил 60-летних некрещеных родителей. Тяжко болящая мать согласилась с радостью человека, сбросившего с души тяжелый груз. Вечером оба крещеных старика заметили, что день в доме прошел непривычно благостно. Оставшиеся три дня Виктор торопился использовать для решения всех накопившихся вопросов - от рубки дров и заготовки сена до возвращения долгов. Последнее было самым-пресамым тяжким. Долг, состоящий из сотен поклонов и мужских поминальных просьб, он, собравшись с духом, повез в райцентр родителям вертолетчика Димки. Расставаясь со всеми при выходе с Афгана, все старались попросить друг друга выполнить такие щепетильные нелегкие просьбы, как поклон у могильного креста боевых друзей. Возможность выполнить такое лично была не у каждого. Виктор вез этот полковой поклон уже несколько месяцев, и эта затяжка очень тяготила и угнетала его. По мере приближения к месту, где жили Димкины родители, он все больше и больше нервничал и волновался. Их дом стоял на улице имени их сына.

...В тот день в их хату ворвалась возбужденная соседка тетка Фрося и с порога начала орать:

- Анна, Анна! Семен! Бегите скорее, смотрите - про вашего Димку по телеку рассказывают... убитого.

Чуть позже "полевая почта", тяжко вздохнув, и перекрестившись, толкнула калитку.

Через минуту заголосила баба,аполчаса спустя вся улица. После Димкиных похорон в поселке на две тени стало больше. Если бы не сгоревший заживо в пилотской кабине сын...

Дима - командир "восьмерки", зажатый бронеплитой в завалившейся на левый борт сбитой вертушке, уже не чувствуя жарящихся ног, в охватившем всю пилотскую кабину огне приказывал отекающим от жара ртом всем покинуть машину. Его подгоняющая людей к спасению сиплая, рычащая матерщина стегала по всем замешкавшимся и рвущимся спасти его. Вот-вот рванут топливные баки.

В пытавшихся вытащить его правого пилота и бортача он просто начал стрелять. Отскочившие мужики, закрывая лицо от нестерпимого жара, видели, как командир сгорал на глазах, корчась и затихая в движениях от чудовищной температуры. Он не успел застрелиться, кисть с пистолетом обуглилась в момент нажатия курка. Секунду спустя восьмерка вытянулась до неба в огненный жгут. Если бы не спасительная гибель "за други своя", которая, может быть, и стала его высшим крещением, страна никогда не узнала бы его.

Вы правы, мужики, самый страшный выстрел - молчаливый взгляд отца на могиле сына...

В окне бесшумно тронувшегося поезда назад уплывали отец и мать. На душе было чувство большее, чем разлука. Материнские глаза прощались. 7 декабря, две недели спустя, мать умерла.

...С сокрушением и умилением сердца молю Тя, милостивый Судие, не наказуй вечным наказанием усопшего незабвенного для мене раба Твоего, родителя моего Любови, (назовите имена), но отпусти ему вся согрешения его вольная и невольная, словом и делом, ведением и неведением сотворенная им в житии его зде на земле, и по милосердию и человеколюбию Твоему, молитв ради Пречистыя Богородицы и всех святых, помилуй ее и вечныя муки избави... Аминь.

Армейский "авангард"

Внезапно пришла зима. Придворный авиационный гарнизон Закавказского ВО, с учетом этого, весь роился, суматошно имитируя наведение порядка. Сутки спустя здесь планировалось проведение итогового, годового военного совета. А сегодня весь личный состав старался успеть за четыре часа сделать то, что одиннадцать месяцев безнадежно ожидало своего часа. Стайки всех чинов и званий носились по своим секторам ответственности по принципу: пойди туда, не знаю куда, выполни то, не знаю что.

Назад Дальше