И вот как-то в начале весны из райкома поступила команда провести обсуждение процесса перевоспитания нацдема. Как бы подбить итоги. Собрание проводили после работы в цеху. Собралось около полусотни человек, все в опилках, уставшие от работы, но со сдержанным любопытством на серых лицах - все-таки не каждый месяц у них собирались для перевоспитания нацдемов. Под тускло горевшей лампочкой за уставленным на штабелях досок столом уселось свое начальство, из райкома почему-то никого не было, и Азевич подумал, может, этак и лучше. Он выступил первым и рассказал, кто такой Дорошка и почему понадобилось это перевоспитание. Говорил негромко, старался спокойно, но уже с некоторым металлом в голосе, который успел приобрести на комсомольской работе. Потом с первого ряда внизу поднялся Дорошка и коротко рассказал о себе - что, в общем, никакая работа для него не в новость, что он сын крестьянина и всю молодость проработал у отца на хозяйстве, потом учился, и, чтобы съесть кусок хлеба, нередко приходилось разгружать вагоны на станции. Поэтому и на лесопилке ему не хуже, чем в любом другом месте, потому что работа везде работа. Потом Дорошке начали задавать вопросы: о недавно прошедшем съезде общества "Долой неграмотность", классовой борьбе в стране, вреде правого уклона и вредительстве в наркомземе республики. Дорошка отвечал легко и конкретно, вроде нигде не ошибаясь, как отметил Азевич, внимательно слушавший каждое его слово, будто тот был его учеником и сейчас держал нелегкий и ответственный экзамен. Все-таки он хотел, чтобы дело перевоспитания окончилось успешно.
Под конец кто-то из темных задних рядов спросил об отце: сколько земли тот имел и какое хозяйство. Люди притихли, посчитав, что именно в этом и таилась причина, по которой учитель попал в нацдемовскую западню. Иначе почему бы крестьянский сын и вдруг - нацдем. Но и тут неожиданности не произошло: у отца Дорошки было всего четыре десятины земли, одна лошадь, одна корова. И все. В обсуждении наступила заминка, о чем еще было спрашивать? И тогда из-за пилорамы вышел член ВКП(б) пильщик Коломашка. Как всегда, напустив на себя партийной важности, начал: "Это хорошо, что не кулацкий сын, хотя и не бедняк, как я понимаю, но ответь ты мне на такой вопрос: вот ты учитель и грамотный, а почему это ты по-белорусски разговариваешь?" И умолк. Стало тихо, люди снова насторожились, учуяв подвох. Дорошка спокойно ответил в том смысле, что белорусский язык - его родной язык, потому он на нем и разговаривает. Азевич подумал, что этот вопрос Коломашки, по-видимому, ни к чему, вряд ли он относится к повестке дня о перевоспитании, и сказал, не вставая: "У нас свобода, товарищи, каждый имеет право разговаривать, как пожелает". Кто-то его поддержал и бросил Коломашке: "Ты же сам по-белорусски говоришь", на что Коломашка невозмутимо заметил: "Потому что я малограмотный. А он учитель. Так почему же он избегает говорить по-русски?" В цеху опять все притихли, наверно, этот аргумент Коломашки был понят как неопровержимый, и Азевич не знал, как быть. Тем более что и Дорошка что-то промямлил и стоял, словно истукан.
Наверно, следовало переходить к принятию решения, которое было заготовлено на бумажке у Азевича, но в этот момент к нему наклонился Тетерук, заведующий лесопилкой, и сказал, что решение надо отложить. Почему отложить, Азевич не понял, но председатель собрания уже объявил, что решение о перевоспитании гражданина Дорошки откладывается на потом. И собрание перешло к следующему вопросу дня - сбору средств для заключенных в странах капитала по линии МОПРа.
Недовольный и злой, шел Азевич в вечерних сумерках домой. После собрания его ненадолго задержали Тетерук с Петраковым - сказали, что Дорошке не повредит еще пару месяцев поработать в трудовом коллективе, мол, не до конца перевоспитался. Почему не до конца, о том они не сказали, пожалуй, сами не знали. Азевич, который знал больше их, думал, что Дорошке и перевоспитываться нечего. Никаких вредных наклонностей или враждебных намерений у него не замечалось, а знания... Знаний оттого, что он еще два месяца поработает на погрузке или на трелевке, у него не прибавится. Если не наоборот. Но вот попробуй докажи это твердокаменному Коломашке. Или даже заведующему. На углу возле местечковой столовки, куда направился Азевич поужинать, он неожиданно столкнулся с Милованом. Похоже, тот поджидал его, потому что, поздоровавшись, сразу повернул в его сторону. "Что, в столовку?" - "В столовку", - подтвердил Азевич, поняв, что эта встреча далеко не случайна. "Так ужинай и зайди к нам. Дело есть", - сказал Милован. Не понравилась эта встреча Азевичу, который уже начал догадываться, какое у них к нему дело. Проголодавшийся за день, он второпях проглотил остывшую порцию гуляша в пустой столовой, запил стаканом теплого чая и вышел. Очень не хотелось ему идти в белый поповский домик под липами, но и как было не пойти? Недолго помедлив, торопливым шагом пошел - наверно, его там ждали.
И в самом деле ждали. За столом, накрытым все тем же красным, в пятнах, ситцем, сидел в зябко наброшенной на плечи шинели Милован, исподлобья холодно взглянул на Азевича и, не ответив на его "добрый вечер", упрекнул: "Ждать заставляете". Азевич промолчал, присел на табурет. Милован немного вывернул фитиль в висевшей под потолком лампе, стало светлей. "Ну как собрание? Перевоспитали нацдема?" Азевич скупо ответил, что собрание решило отложить этот вопрос на потом. "Почему на потом? Вы что, намерены его воспитывать до победы мировой революции? Кто вам даст столько времени?" Азевич помолчал, соображая, как лучше ответить гепеушнику, который, уставясь в него, ждал. "Или он не поддается перевоспитанию?" - "Нет, почему? - сказал Азевич. - Работает неплохо". - "Работает! Работать будет, куда денется. А вот что он говорит? О своей нацдемовщине что говорит?" - "О нацдемовщине не очень..." - "А ты хотел, чтоб очень? Связь с кем держит?" - "Связь? - удивился Азевич. - Какую связь?" О связи он ничего не слышал, но Милован тут же уточнил: "С Дударом встречался?" - "С Дударом? - не понял Азевич. - С каким Дударом?" - "С писателем Дударом. В начале февраля приезжал к нему. Или вы там вместе сговорились? Может, он и тебя втянул в эту банду?"
Медля с ответом, Азевич припомнил один недавний случай, действительно происшедший в начале февраля. Как-то в выходной он забежал к Дорошке, чтобы отдать журнал "Полымя рэвалюцыi", который брал накануне из интереса к нашумевшей статье Лукаша Бэнде, и на пороге столкнулся с незнакомым парнем в полушубке; уходя, тот уже прощался с хозяином. Он только и услышал одну фразу: "Так напишите, если что". Парень ушел, а Азевич, оставшись с Дорошкой, спросил: "Кто это?" Хозяин ответил уклончиво: "Да так, приезжий один". Наверно, это и был Дудар, писатель. Но что теперь мог Азевич? Соврать, что ни с кем не встречался, - на это у него не хватило решимости, а вдруг они обо всем знают? И он коротко рассказал о недавней встрече у Дорошки.
"Значит, сказал: напишите? А о чем написать?" - опять уставился в него Милован. "Вот этого не знаю", - простодушно пожал плечами Азевич. "Так мы знаем, - холодно сказал гепеушник. - Про нацдемовскую агитацию... Да, да... Агитацию на лесопилке. А ты думал! Вот что, бери ручку и пиши". Решительным жестом он пододвинул гостю чернильницу с ручкой на краешке, положил лист бумаги. "А что писать?" - "Что слышал, то и пиши. О сговоре вести националистическую агитацию". - "Так я же ничего не слышал", - растерялся Азевич. "Ах, не слышал! Или не хочешь сообщить? Так вспомни Зарубу!"
Азевич явственно ощутил, как по его телу пробежал легкий озноб - в самом деле сделалось страшно. И без намека он всегда помнил свою позорную подпись, судьба председателя исполкома черным пятном лежала на его совести. И он тихо, но твердо сказал: "Нет, писать ничего не буду. Я ничего не знаю". - "Не знаешь?" - "Не знаю". Милован вдруг вскочил из-за стола, стукнул кулаком и завопил, напрягшись всем своим тщедушным телом: "Да ты думаешь, что говоришь? Ты отказываешься помогать органам?! Выкорчевывать белорусских фашистов?! Ты их покрываешь! Ты сам давно в их организации! Ты выполняешь их задания!.." Азевич сидел молча, пораженный бешенством этого начальника, который странно дергал своей бритой головой на тощей жилистой шее. Но вскоре отошел от первого испуга и подумал: "Кричи, кричи, хоть посиней!" Но гепеушник не синел, а лишь на полуслове оборвал крик и закашлялся. Кашлял долго, словно при коклюше, ненадолго прерывался, харкал куда-то под стол, вытирал рот скомканным платком и начинал кашлять снова. "Уж не чахотка ли?" - в изумлении, без жалости подумал Азевич. Похоже, однако, у Милована пошла кровь, потому что, в очередной раз сплюнув под стол, он вытерся, взглянул в платок и махнул рукой - иди! На пороге Азевич услышал: "Еще вызову!" - и торопливо выскочил на крыльцо.
Усталый и совершенно разбитый, он едва добрался до своей халупы над речкой. Не раздеваясь, сел возле стола, сидел, думал. Потершись о его ноги, уселась подле на полу ласковая кошечка. А он все думал. Может, плохо сделал, ослушавшись Милована, может, теперь посадят самого? И не знал, как ему быть с Дорошкой. Пойти сейчас к нему и рассказать обо всем, что произошло? Но что подумает о нем Дорошка? Наконец, не выдержав одиночества, потащился к Войтешонку. Тот в кальсонах отворил ему дверь, впустил на кухню, и Азевич сдержанно рассказал о своем вечернем злоключении. Войтешонок долго молчал, будто немой (Азевичу даже стало неловко), не сводя с него озабоченного взгляда. И Азевич сказал, что, пожалуй, надо предупредить обо всем Дорошку. Услышав это, Войтешонок испуганно вскочил со стула. "Ни в коем случае! Ты что! Загубишь себя и Дорошке не поможешь. Поверь мне, уж я-то знаю". Азевич поверил: все-таки его сосед работал в райкоме, не то что он - на лесопилке.
На том они и разошлись, а назавтра, придя на работу, Азевич услышал, что ночью Дорошку взяли. Люди уже досконально знали за что. Будто бы готовил диверсию на лесопилке и, вообще, был польский шпион. Лишь притворялся белорусом. Азевич слушал, что шепотом рассказывали люди, и думал: насчет польского шпиона, конечно, дикая чушь. Он припомнил один разговор с Дорошкой, когда тот ругал поляков за их давние происки против белорусских земель. Не любил нацдем поляков, это уж точно. А вообще, Азевич не знал, как отнестись к Дорошке, из-за которого ему выпало столько передряг этой зимой. Иногда появлялось тихое удовлетворение, что все-таки удалось избежать участия в его посадке. В общем, Азевич отнесся к нацдему почти честно: если не защитил, то не подпихнул. Не то что с Зарубой. История с Зарубой явилась для него хорошим уроком, он не забудет ее до смерти. Но обещание Милована вызвать его снова отравляло ему жизнь. Он со страхом ожидал этого вызова каждый день на работе, идя домой, бывая в райкоме, на улице или даже ночью, в тихой хатенке над речкой. Это мучительное ожидание продолжалось долго, но Милован почему-то медлил. А потом, видно, пришла очередь и самого Милована. Рассказывали, что поехал на совещание в Минск и оттуда так и не вернулся. Ни через день, ни через месяц. Пропал без следа и звука.
7
На какое-то время Азевич будто выпал из реальной жизни, утратил всякое ощущение действительности, оказался во сне, в липком мире видений. А может, просто погрузился в прошлое, которое было не лучше кошмарного сна. Как когда-то в детстве, охватило тревожное ощущение одиночества, покинутости, накатывал беспричинный страх. Потом начинало казаться, что за окном избы кто-то страшный. Егор закрывал глаза, а раскрыв, видел за стеклом тусклую звериную морду, конечно, это был волк. Волк стриг ушами, по-воровски выжидательно заглядывал в окно, может, чтобы пробраться в избу. С испугу Егор вроде просыпался, но ощущение одиночества не проходило, хотя теперь он чувствовал себя уже не ребенком - нынешним, взрослым. Тем не менее им владел все тот же давний детский испуг. И снова появлялась тень за тусклым окном, кажется, снова начинались видения, он так и не проснулся - просто не имел для этого силы. И он терпел, пока звериная морда сама по себе не померкла, не превратилась во что-то другое, такое же тусклое, неопределенное, но по-прежнему пугающе-мучительное.
Удивительно, но он не мог совладать с собой, не мог собрать силы, чтобы прорвать пелену сна. Он будто застрял где-то на меже призрачного сна и яви, чувствуя только, что ему плохо. Даже очень плохо. Что и где болело, этого он понять не мог, просто его одолевало страдание - может, больше болела истерзанная душа, чем тело. Хотя и тело ощущалось как сплошная немощная боль. Очень хотелось пить, казалось, все внутри иссохло, было то жарко, то холодно, и он инстинктивно зарывался все глубже в груду гороха, чтобы согреться. Только вряд ли он отдавал себе в этом отчет, так как уже перестал понимать, что он есть и где очутился.
Шло время, и в призрачном бреду снова чудилось что-то из давнего, давно пережитого; мучительное, оно соединялось с физической, не менее мучительной, болью. И только на короткое время он начинал ощущать ноющим телом жесткий шуршащий горох, хаос привидений отступал, но тут же душу снова охватывал страх того, что он скоро умрет. Умрет, как умер Городилов.
Он не знал, сколько прошло времени с того момента, как он заполз сюда, он вообще потерял ощущение времени. Однажды вдруг раскрыл глаза и увидел, как резко блестит рядом щель между бревнами, из которой тугой струей бьет свет. Увидел спутанные стручки гороха возле лица, что-то подумал или, может, попытался подумать и снова впал в забытье.
Другой раз его разбудил голос, показалось, где-то рядом разговаривает покойница-мать. На секунду ощутив себя озябшим и измученным, он, однако, тут же и потерял ее голос и снова провалился в бездну мучительно-сонной немощи. Это чередование беспамятства и яви тянулось долго, почти бесконечно, и бесконечно продолжались его муки. Иной раз он ловил себя на том, что пытается крикнуть, сам пугался этого и каким-то подсознательным усилием вырывался из беспамятства. Щели уже не было перед глазами, наверно, в бреду он повернулся или отполз от стены. В сарае посветлело, стало видно соломенное подстрешье с тремя ласточкиными гнездами между стропил. Под ними на балке сидел серый, нахохлившийся воробушек, напряженно вглядывался вниз, аккурат в самое его лицо. Как только Егор шевельнулся, воробушек чирикнул, шустро перепорхнул с места на место по толстой почерневшей балке. Это было первое проявление живого и с ним хилой надежды - может, он как-нибудь выберется. Он приподнял руку, будто приветствуя воробушка, и тот, чирикнув, сорвался с балки, исчез за кучей соломы на другом конце сарая.
Ветреную тишину сарая нарушили какие-то новые звуки, вроде доносившиеся из-за стены, снаружи. Азевич широко раскрыл глаза - в щели между бревнами скользнула и замерла какая-то тень, будто остановился кто-то. Он скосил взгляд в сторону, и там в щели мелькнуло что-то, замерло, притихло, словно прислушалось, и исчезло. Похоже, это была собака. Хорошо, что не залаяла, подумал Азевич, но, пожалуй, учуяла его здесь. А может, и не учуяла, может, так себе бегает по гумнам. Азевич от слабости закрыл глаза, стало не до собаки. Его вдруг затрясло в ознобе, сделалось нестерпимо холодно. Он сжался, съежился и последним усилием зарылся поглубже в ворох гороха, едва сдерживая мелкий стук зубов. Долго он не мог сдержать этот стук, не мог согреться и снова впал в беспамятство.
Второй раз очнулся с ощущением близкой опасности. Не совсем еще придя в сознание, притих, задержал разгоряченное дыхание, вслушался... Где-то рядом шуршала солома, но не от ветра, дувшего из щелей, - шуршала настойчиво, явно, с небольшими промежутками тишины. Азевич отстранил от лица мятые стебли гороха. Ничего поблизости он не увидел, но вдруг почувствовал, что из-под вороха гороха высунулись и торчат его ноги. Попытался незаметно подтянуть их, но, по-видимому, опоздал это сделать.
- А божухна!.. - прозвучало тихо, с удивлением, почти испуганно. Поняв, что обнаружен, он, уже не таясь, шумно, со стоном выдохнул и сбросил с груди пласт жесткого гороха. Потом попытался подняться, но не смог. Напротив стояла тетка в телогрейке и темном платке, она испуганно перекрестилась.
- Не бойся, мамаша, - сказал он, не услышав собственного голоса, таким тот оказался слабым. Пришлось повторить, глухо и болезненно. По-видимому, эта его болезненность придала тетке решимости, она ступила ближе, к груде гороха, напряженно рассматривая его под стеной.
- Что это?.. Или ранетый?..
И замерла, ожидая ответа.
- Болен я, тетка. Пить хочу...
- Пить? Так я сейчас. Я скоренько...
"Ну вот и попался, - мелькнула пугающая мысль. - Сейчас кого-то приведет... Немцев или полицаев". Но что ему было делать? Он уже ничего не мог - ни убегать, ни защищаться. Разве застрелиться. Застрелиться еще, пожалуй, силы нашлись бы. Где только его наган?
Наган был в кармане, под правым бедром, о нагане он не забывал, казалось, даже в беспамятстве. Жаль только, что в беспамятстве наган - не спасение. Но, может быть, он еще стерпит... Ему бы только попить...
Кажется, женщина опять оказалась рядом, а он и не заметил, как она ушла и вернулась. Зашуршал горох, опустясь на колени, тетка подала ему белую кружку. Он сделал еще одну попытку подняться, но не смог и снова упал на спину. Одной рукой тетка приподняла его голову, а другой поднесла к губам кружку. Вода показалась невкусной, его едва не стошнило. Но истерзанный жаром и жаждой, он все-таки выпил полкружки. Очень закружилась голова, все вокруг поплыло, словно в тумане...
- Ну спасибо.
- Может, еще чего?
- Нет, ничего, - только и смог произнести он и закрыл глаза. Показалось, вот-вот снова потеряет сознание. Потом, раскрыв глаза, увидел, что тетка сидит на прежнем месте, пристально вглядываясь в него. Он тоже присмотрелся к ней. Была она еще не старая, с увядшим, измученным лицом, выражение которого было так привычно знакомо Азевичу. Горе и печаль наложили свою непреходящую печать на лицо этой деревенской женщины.
- Что это у вас? Или, может, простуда? - озабоченно спрашивала она.
- Может, и простуда...
- Теперь такая пора - простудная. Или... может, тиф?
"Еще чего не хватало! - испуганно подумал Азевич. - Хотя, кто знает? Городилов умер, может, и от тифа". Тетка повглядывалась в него и сказала:
- Надо бы доктора. Да где его сейчас взять, доктора...
- Не надо доктора.
- Не, все-таки надо бы...
- Ни в коем случае. Я поправлюсь, тетка.
- Хорошо, если поправитесь. В хату вас надо, ага?
Он промолчал. В хату, конечно, было бы хорошо. Но...
- А какая это деревня, тетка?
- Так это Забродье.
Забродье, Забродье... Какое это Забродье, напряженно вспоминал Азевич. Ах, да это, видно, Забродье, где когда-то они били жорны. Нет, не он, - тут ходила другая бригада. Кажется, во главе с Молодцовым. А немного дальше - и его Липовка. Значит, в ту вьюжную ночь его ноги вели... Сами вели в родную сторонку. Но почему так? На погибель, что ли?
- В хату не надо. Я тут...
- А кто же вы будете? Нездешний, наверно? - поинтересовалась тетка.
- Нет, нездешний.
- Издалека, наверно?
- Издалека, тетка...
Он врал с чистой совестью, потому что ему нельзя было оказаться узнанным.
Лучше так - неизвестно кто. Окруженец. Человек просто. Божий человек, как говорили прежде. Божьего человека всегда пожалеют, приютят, а то и защитят. А своего? Такого, как он?.. Нет, лучше, чтоб не узнали.