Стужа - Василь Быков 12 стр.


Азевич не очень хотел, да и не имел сил долго разговаривать с теткой, он снова прикрыл глаза. А та, наверно, поняв его состояние, забеспокоилась.

- Так как же вы? Холодно же тут. Может, я кожух принесу? Все теплее будет.

- Принеси, да, - согласился он.

Пошуршав горохом, она исчезла. Скоро, однако, появилась снова, молча накинула на него кожух, заботливо подвернула полы, и ему сразу стало тепло и уютно. Он не раскрывал глаз, притворяясь, что спит, однако слушая, как она трудно вздохнула рядом, побыла еще недолго и вышла, старательно притворив за собой дверь. С кожухом пришел к нему странный, давно не испытанный покой и умиротворение. Как бывало в детстве, когда в остывшей к утру избе его укрывал кожухом отец. Кожух источал тепло и покой, и он засыпал сладким младенческим сном, который приходит в детстве, а потом уже никогда.

В тот день под вечер ему опять стало плохо, то и дело сотрясал озноб, сделалось дьявольски холодно даже под кожухом. Он снова начал терять ощущение реальности и не сразу узнал тетку, принесшую ему пить - чего-то горячего, но странно невкусного, почти противного. Она о чем-то спрашивала его, а он вроде бы отвечал, но все воспринимал, словно в тумане, в стылой сутеми, казалось, полной глухой вязкой ваты.

Он теперь жаждал одного - забытья и покоя. Забытье и покой теперь были для него спасением от его знобкой болезненной пытки. Но в этот раз полного забытья не наступило, он все-таки ощущал себя в стылом сарае и лихорадочно думал, что, наверно, умрет, что у него тиф или пневмония. Или еще какая-нибудь холера. И ему становилось жаль себя, и накатывала обида на судьбу, вынудившую его к такой нелепости - смерти вдали от войны. В этом вот мрачном сарае, под горохом. Разве он думал когда, что ему уготован такой конец... Разве предвидел такое, уходя из отцовского дома, казалось, на несколько часов, а получилось - на всю жизнь. Такую безрадостную, как оказалось, жизнь.

Кажется, пришло время подбивать бабки? Перед концом в самый раз было этим заняться. Все-таки, хоть он и прожил немного (вроде совсем и не жил, только собирался), он приобрел кое-какой опыт. Конечно, хорошего в жизни было мало, в хорошем он явно не преуспел. Плохого же, того, как не надо, было более чем достаточно. Но почему так? Или он не хотел по-хорошему, ловчил, зловредничал? Он готов был вылезти из кожи, чтобы выполнить любое задание, как это требовалось от большевика. И что же получалось в итоге, кому его усердие было на руку? Только не ему, это точно. Чужая воля правила свой дьявольский бал на человеческих жизнях, и что на том балу зависело лично от Егора Азевича? Очень немногое, если не сказать - ничего. Он жил чужой совестью, по чужим законам, пользовался чужими средствами. Жизнь и люди распоряжались им, как хотели, он был удобным инструментом в чужих руках, всегда безвольно готовым к применению. И как было в тех условиях поставить себя иначе? Или хотя бы устраниться, предоставив грязное дело другим? Как бы ему это удалось, он не понимал и сейчас. За малейшее отступничество его бы в несколько дней стерли в порошок. А то и лишили бы жизни, как лишили ее куда более достойных, чем он. Потому выкручивался, как мог, выполняя все приказанное, страдал и стыдился. Только кому было снисходить до его чувств, когда требовался лишь результат.

8

...Однажды в воскресенье после работы он забежал в нардом - нужно было почитать свежие газеты. Особенно внимательно - последние постановления по сельскому хозяйству. Да и речь товарища Сталина на Пленуме ЦК он прочитал всего один раз, а этого было мало, на понедельник планировалось заседание партбюро, где его должны были принимать в партию. Всю ту неделю Егор волновался, волнение его все возрастало по мере приближения понедельника. Но он напряженно готовился. В воскресенье он засиделся в нардоме до самого закрытия и ушел последним. Повернув с улицы в узенький проезд к бабкиной хате, увидел во дворе Воронка. Конь, по-видимому, тоже узнал своего давнего хозяина, тревожно вскинул голову от телеги, на которой лежала охапка сена, и у Егора что-то жалостно встрепенулось в груди. Рядом на завалинке, свесив между колен большие руки, понуро сидел отец.

Егор сдержанно поздоровался, отец как-то порывисто вскочил, пожал его руку, может, хотел обняться или поцеловаться с сыном, но не решился, сбивчиво заговорил. И Егор увидел, как постарел отец - перестал бриться, глаза слезились, низко сползшие брюки были не очень аккуратно залатаны на коленях. "А я тебя, сынок, жду. Давно уже жду. Хотел уезжать, да бабка говорит: придет. Вот ты и пришел..." - "Немного задержался. Если бы знал..." - "Да и я не собирался. Мать говорит: не едь, на Покрова съездишь. Но тут такое дело..."

Они присели на завалинку, рядом беспокойно перебирала белыми лапками ласковая кошечка - хотела пройти в сени и побаивалась незнакомого человека. Поодаль, из зарослей крапивы, пристально наблюдал за ними задиристый бабкин петух. "Тут такое дело, сынок. Мужики говорят: съезди, может, Егор поможет, все-таки начальник... Жить стало невозможно - гонят в колхоз. А Калинин же сказал, чтоб добровольно, чтоб без принуждения. Писали, и Сталин так говорил, потому что у всех головокружение от таких порядков. А эти как взялись..." - "Кто эти?" - переспросил Егор. Разговор ему не понравился с самого начала. "Ну эти, сельсоветские, Прокопчук со Свириденком да уполномоченный еще, - отбиться невозможно. Так, может, ты бы тут перед Дашевским заступился. Может бы, дали послабление". - "Не дадут, - сказал Егор. - И не просите. Поставлена задача: к годовщине Октября всех коллективизировать. На сто процентов", - сказал он, помрачнев. Не хватало ему таких разговоров накануне приема в партию. Отец после этих его слов как-то сразу обвял, высморкался, вытер ладонью нос. "Значит, нет правды? И у нас нет, и у вас нет. Может, в Минске будет?" - и вопросительно взглянул на сына. "И в Минске вашей правды не будет. И в Москве тоже. Ваша правда кончилась. Другая начинается", - стараясь говорить как можно решительнее, объяснил Егор. На это отец, подумав, заметил: "Если наша, крестьянская, правда кончилась, так никакая не начнется. Тогда всему конец. Кранты!"

Егор не хотел спорить, начал пространно объяснять политику партии в области сельского хозяйства. Но отец сидел унылый, безучастный и скоро стал собираться домой. Егор не отговаривал, проводил даже с облегчением. Присутствие отца его уже угнетало, один вид его сильно постаревшего, унылого лица вызывал в нем жалостливую досаду.

Отец уехал, а Егор остаток того дня просидел над "Правдой" и своими записями - готовился к приему в партию, это его занимало более всех отцовских забот. Очень боялся засыпаться в райкоме, ошибиться в ответе на какой-либо вопрос, чего-то не знать. Боялся, что экзамен ему устроят придирчивый, и все оглядывал в мыслях свою коротенькую биографию. Но вроде - нигде ничего. Работал, старался, взысканий не имел ни в исполкоме, ни в райкоме комсомола. Чего было бояться? И все равно боялся.

Боялся, однако, не того, чего действительно следовало бояться. Вопросов на том заседании было немного. Спросили о задачах молодежи в деле смычки города с деревней, потом въедливая Ида Шварцман задала вопрос об оппозиции на третьем съезде РСДРП. Все это он знал и ответил более-менее правильно. Но вот Дашевский, прежде молчавший за своим секретарским столом, спросил резко и строго: "Отец вступил в колхоз?" Пол под ногами у Азевича пошатнулся, он едва выдавил из себя: "Еще не вступил", и все вскинули головы, с тревогой уставясь в него. "Ну вот, видали? - зловеще произнес Дашевский. - Ему проводить коллективизацию! Агитировать за колхозы! А у самого отец - единоличник! Или, может, даже кулак, а?" - "Нет, не кулак. Середняк", - тихо сказал Азевич. "Середняк, а в колхоз не вступает. В чем дело?"

Выручил Азевича его комсомольский начальник Молодцов, которого Егор в общем-то недолюбливал за его чересчур суетливый характер. Вскочив со своего постоянного места возле порога, тот объяснил, что знает отца Азевича (и когда только узнал?), что тот убежденный сторонник колхозного строя, а не вступил в колхоз лишь по той причине, что в их деревне колхоз еще не организовался, и тут большая вина не старшего Азевича, а районной партийной организации, в чем-то не доработавшей, не дошедшей до каждого трудового крестьянина с разъяснением преимуществ коллективного хозяйства, как того требует постановление ЦК ВКП(б) и лично товарищ Сталин. Все согласно закивали головами, а Дашевский пристукнул по столу ладонью, давая понять, что вопрос решен. Азевича приняли кандидатом ВКП(б).

Казалось, можно было передохнуть с облегчением, одна гора упала с плеч, но тут же свалилась другая. На том же заседании в райкоме приняли решение: завтра утром всем членам бюро райкома и активу, разбившись на бригады, выехать в еще не охваченные коллективизацией деревни и любой ценой выбить план хлебозаготовок. В особенно упрямых, саботажнических деревнях побить все жернова, чтоб не мололи зерно - сдавали государству. Случайно или по чьей-то злой воле Азевич попал в бригаду, оказаться в которой больше всего не хотел, - в бригаду Дашевского. Туда же были распределены Войтешонок и милиционер. Еще двое должны были присоединиться в сельсовете - из числа местного актива.

Утром сошлись возле райкома, подогнали повозки. Денек выдался серый, осенний, временами начинал накрапывать дождик, но вскоре переставал. Егор чувствовал себя очень неловко в милицейской линейке, рядом с Дашевским. Не то что когда-то с Зарубой. Тот, хотя и враг народа, но был мягкий, обходительный. Этот же - сталь! И взгляд исподлобья, звероватый, и лицо худое, костлявое. Войтешонок, видимо, как хромой сел с Дашевским, Азевич поместился в передке с милиционером-возчиком. На боку у того болтался наган в желтой кобуре, что придавало ездокам важности и вызывало чувство защищенности. Куда поедут, никто из них не представлял, и, лишь после того, как расселись, Дашевский вынул из железнодорожного кителя сложенную вчетверо бумажку. "Значит, так, - объявил он. - Первая деревня Кан... Кандыбовичи..." - "Кандыбичи, - поправил Войтешонок. - Это десять километров". - "Вот, едем в Кандыбовичи! Айда!"

Приехали в Кандыбичи, остановились возле здания сельсовета с флажком над крышей. Там уже дожидались - председатель, крестьянского вида мужчина в кортовой, с поясом, толстовке, и двое, видно, из актива. Дашевский, не слезая с линейки, спросил: "У каво жорны?" - "Так много у каво", - сказал председатель и полез в портфель. "А ну, становись, показывай!" - скомандовал Дашевский. Сельсоветский председатель неловко примостился на подножке, и они поехали по деревне. Зашли в сени первой хатёнки, откуда председатель сразу повел в истопку, где в запаутиненном углу приткнулись старые жернова. "Так, - Дашевский оглянулся. - Ты! - указал он на Азевича. - Снимай камень!"

Преодолевая неловкость, Егор подошел, поднатужился, снял тяжелый верхний камень, поставил на ребро, не зная, что делать дальше. "Давай, давай! - продолжал командовать Дашевский. - Выноси во двор и бей вдребезги!" Егор выволок тяжелый камень во двор, но разбить его не было обо что, и он прислонил свой груз к грязному боку линейки. "Что, не хватает силы? - гремел Дашевский. - О фундамент бей. Вон, об угловой камень". Азевич неумело ударил камнем об угол фундамента, камень отскочил и плоско лег в грязь. "Ну ты, неумека, мать твою перемать! - вызверился Дашевский. - Бей сильней! Как врага революции, бей! Чтоб искры из него - в бога душу мать!" Второй удар оказался удачнее первого, кругляк развалился на две неравные части.

В этот момент из хаты выскочила женщина с растрепанными волосами, подняла крик на всю деревню. Она так ругала и проклинала их, что стало не по себе, даже страшно стало. Предсельсовета принялся ее уговаривать, но женщина все кричала, словно в припадке, рвала на себе кофту и плакала. Из низкого окошка с любопытством смотрели во двор несколько замурзанных детских личиков. Дашевский, однако, ничего вроде бы не замечал, знал лишь одно - командовать.

За каких-нибудь пару часов они разбили около десятка жерновов, вдоволь наслушались крика, проклятий и ругани. В одном дворе, куда они вошли, хозяин, наверно, уже знал зачем. Это был плечистый молодой мужик, он спокойно снял верхний жерновой камень и ловко ударил им об угол. "Вот, сполнено. Будьте спокойны", - бросил несколько озадаченному этой добровольной исполнительностью Дашевскому и вытер о штаны руки. В крайней от выгона избе верхнего камня на жерновах не оказалось, не было и хозяина. Хозяйка же, какая-то дурноватая босая баба, ничего не хотела понять. На все вопросы председателя сельсовета и Дашевского отвечала: "Ничего не знаю, ничего не ведаю". - "Врет, сука, - сказал Дашевский. - Припрятали".

Когда они в полдень приехали в следующую деревню, Азевич не на шутку встревожился. Это была Ольховица, а недалеко, через поле, лежала его родная Липовка. "Неужто и туда? Неужто и туда?" - запульсировал в его голове пугающий вопрос. Но он не решался спросить о том Дашевского и молчал. В Ольховице они также побили немало круглых, новых и старых, толстых и стертых камней, снова над деревней несся плач и проклятия. Некоторые женщины просили, указывали на малых ребят, которых надо было кормить, клялись, что сдали все до последнего зернышка, больше ничего нет. "Ах, нет! - кричал Дашевский. - Так какого же черта рыдаете, если молоть нечего? Бей, Азевич!" И Азевич бил. Бил милиционер, бил хромой Войтешонок. В одной избе, правда, не побили. Вышла молодая женщина, спокойно улыбнулась и сообщила: "А мой в армии служит и командир, не имеете права". И показала фото курносого парня с двумя треугольниками в петлицах. Дашевский метнул взгляд на фото, на председателя сельсовета и молча повернул со двора. Тут не разбили.

Наконец и в Ольховице все было кончено. Оставили неразбитыми двое жерновов - в красноармейской семье и еще в одной хате, на двери которой висел амбарный замок. Дашевский приказал председателю сельсовета разбить, как появится хозяин.

Они все уже притомились без обеда, но первый секретарь, видно, не имел намерения давать им, да и себе отдыха. Он снова вынул из нагрудного кармана свой список, и Азевич обмер: что дальше? "Так, едем в Липовку! Где Липовка?" Войтешонок тревожно взглянул на Азевича, но тот не нашел в себе силы ответить. Вместо него вперед вышел ольховицкий председатель: "А вон, через поле! Вот этой дорожкой, товарищ первый секретарь..."

Пока они ехали хорошо знакомой Егору дорогой через поле, тот со страхом переживал предстоящее. И как было не переживать? Разве он думал когда-нибудь, что его приезд в родную деревню будет по такой надобности? Разве его тут ждали в такой его нынешней роли? Отец говорил, что некоторые сельчане ему завидовали: сын выбился в люди, хотя небольшой, но все же начальник в районе. И вот он едет, этот начальник. Как он посмотрит односельчанам в глаза, когда будет уничтожать их добро? Что они о нем скажут? Не какие-нибудь там незнакомые, чужие крестьяне, а свои, с детства знакомые мужики и бабы?

На липовской околице их встретил председатель Прокопчук и деревенская активистка Матруна Бабич. Они уже были в курсе, Дашевский только спросил: "Сколько дворов?" - "Одиннадцать", - с готовностью ответил председатель. "Так. Разбиваемся на две группы. Ты и ты, - указал он на Войтешонка и милиционера, - на ту сторону. А ты и женщина - на эту. Как твоя фамилия?" - спросил он Матруну. "Да Бабич я. Матруна". - "Так, Матруна, веди нас, показывай. А тем председатель укажет".

Все складывалось так, что хуже некуда, беда подступала все ближе. Правда, Дашевский, видимо, не знал, что Азевич из Липовки. Хоть бы Матруна не проговорилась, вдруг подумал он. Но что радости, что не проговорится, - они шли как раз по той стороне улицы, где через шесть дворов была и его изба. А в избе жернова. На которых и он немало помолол в свое время - на хлеб, на затирку, блины. Что тут будешь делать?..

Ошеломленный и подавленный, будто в нехорошем сне, он ходил с этими людьми по знакомым дворам, сухо, чужим голосом здоровался с соседями и молча направлялся в сени, тристен или истопку (с детства помнил, где что в каждой семье), снимал верхний камень и выносил на улицу. Он молчал. Бабы кричали и плакали, но их грозно осаживал Дашевский, а еще больше старалась активистка Матруна - сварливо, с поистине женской страстью и нетерпимостью. Иногда, накричавшись, она снижала тон и пускалась в рассуждения. "Надобно больше, бабы, о государстве заботиться, а не о себе, рабочий класс каждый кусок хлеба считает, не на буржуев отдаем, отдаем на оборону, на индустриализацию, бабы, мы уж как-нибудь перебьемся, лишь бы наш рабочий класс, который кует социализм, был сыт-доволен..."

Так они дошли и до подворья Азевичей.

Егор очень не хотел идти первым, невольно пытаясь укрыться за широкой спиной Дашевского; впереди по-мужски вразвалку шагала широкозадая Матруна. Но разве тут укроешься? Они уже входили в сени, растворилась дверь из горницы, и раздался испуганный вскрик сестры Нины: "Мама!" Показалась и мать, с побледневшим лицом, задрожавшими губами, она, похоже, хотела что-то сказать им, но словно потеряла голос. Егор рванулся к жерновам, обеими руками ухватил знакомый, давно уже не толстый и не очень тяжелый камень. Он ничего не хотел ни объяснять им, ни даже задерживаться тут. Бегом вынес камень на огород, где из бурьяна под тыном выглядывал крутой бок валуна, изо всех сил ударил по нему. Жерновой камень высек искру и развалился на три куска; Егор, пошатываясь, вернулся во двор. Дашевский на огород не пошел - наблюдал издали. Матруна стояла на крыльце, а из избы доносился глухой плач матери. Нина, слышно было, ее успокаивала. Хорошо еще, что дома не оказалось отца...

Остальное Егора уже не слишком тревожило, самое скверное он пережил. Что-то в его душе сломалось, и он явственно ощущал, что стал другим, чем прежде.

Они разбили еще два камня, и их дело в Липовке на том было кончено.

Возвращались в район молча, усталые, подавленные и голодные. Никто нигде не пригласил их перекусить, да и им было не до угощений. Дашевский всю дорогу угрюмо молчал. В районе, в деревнях его не любили, в местечке тоже. Он знал об этом и не пытался завоевать чье-либо расположение.

Азевич помнил, что все социальные передряги в районе крестьяне обычно относили на счет местного руководства. Считали, что именно местное начальство, вопреки мудрым указаниям Сталина, безжалостно загоняет мужиков в колхозы, облагает непомерным налогом, раскулачивает и ссылает, что на него надо жаловаться, писать Червякову или даже Калинину. И писали, собирали коллективные подписи под письмами - всей деревней или даже несколькими деревнями. Но все напрасно, послабления не наступало. Тогда думали: опять вмешались местные - милиция или ГПУ, перехватили письма, или они не туда послали, не так объяснили. Надо ехать самим, послать ходоков.

Назад Дальше