Добердо - Матэ Залка


В "Добердо" нет ни громких деклараций, ни опрощения человека, ни попыток (столь частых в наше время) изобразить многоцветный, яркий мир двумя красками - черной и белой.

Книга о подвиге человека, который, ненавидя войну, идет в бой, уезжает в далекую Испанию и умирает там, потому что того требует совесть.

Содержание:

  • Писатель и человек 1

  • Добердо 1

    • Снова воинский эшелон 1

    • Монте-Клара 5

    • Камни, пушки, господа офицеры и солдаты 11

    • Дyx войны 22

    • Популярный трактат о Латрине № 7 31

    • Разрез Добердо 42

    • Рубикон 47

  • Примечания 54

Матэ Залка
Добердо

Писатель и человек

Судьба венгерского писателя Матэ Залки трагична и прекрасна. Она трагична потому, что он любил детей, зеленые луга, человеческое счастье, а должен был писать о крови, о битвах, о войне. Она трагична потому, что он осознал себя и стал настоящим писателем в стране, ласково его принявшей и духовно ему близкой, но все же не родной: он не слышал вокруг себя тех слов, которые вынашивал, а это для писателя большое испытание. Она трагична и потому, что он погиб до того, как написал самое важное - книгу, о которой мечтал.

Судьба Матэ Залки прекрасна потому, что писатель и человек в ней слиты, потому, что она - путь смелого художника и достойного сына нашего грозного века.

Есть писатели большого размаха, большого стиля, большого мастерства. Матэ Залка - писатель большого сердца. Он знал, что мало отрицать войну, нужно ее ненавидеть, и вот всю свою жизнь он провоевал. Юношей он воевал в армии Австро-Венгерской империи. Поняв ложь войны, он отбросил винтовку и вскоре снова взял ее в руки: в рядах Красной Армии он воевал за мир и за братство. Он успел написать роман "Добердо", честную и хорошую книгу о горе обманутых, о смерти простых людей, о восстании совести. Как и в небольших новеллах Матэ Залки, в "Добердо" нет ни громких деклараций, ни опрощения человека, ни попыток (столь частых в наше время) изобразить многоцветный, яркий мир двумя красками - черной и белой. Матэ Залка в своих книгах не кривил душой, он был отважным гражданином, он доблестно сражался с врагами, - именно поэтому, описывая людей враждебного ему лагеря, он сохранял спокойствие и зоркость художника; не доказывал, а показывал, зная, что читатель сам доскажет то, о чем неуместно говорить автору.

В романе "Добердо" нет конца, вернее - Матэ Залка закончил эту книгу не так, как он ее писал: конец романа напоминает статью. Это не случайно: он уже видел другой конец - подвиг человека, который, ненавидя войну, идет в бой, уезжает в далекую Испанию и умирает там, потому что того требует совесть.

Книги многих писателей можно читать и перечитывать, не интересуясь биографией автора, не помня, в каком году он родился, когда стал знаменитым, когда скончался. Нельзя отделить книги Мата Залки от жизненного пути этого замечательного человека, нельзя отделить роман "Добердо", картины боев с итальянцами у Монте-Клары от судьбы писателя. Через несколько недель после того, как был закончен роман "Добердо", Матэ Залка отправился добровольцем в Испанию и под именем Лукача стал командиром Двенадцатой интернациональной бригады; он участвовал в боях у Харамы, защищал Мадрид, гнал итальянских фашистов в Гвадалахарской битве и погиб от вражеского снаряда в июне 1937 года.

Профессия писателя отлична от профессии кадрового военного, но, думается, писательский талант Матэ Залки, его глубокое знание самых сокровенных человеческих чувств помогли генералу Лукачу стать любимым командиром, сплотить разноязычных бойцов Двенадцатой бригады и сделать их бесстрашными. Под его командованием сражались разные люди: польские горняки, итальянские каменщики, венгры, рабочие красных предместий Парижа, виленские евреи, бельгийские студенты, ветераны первой мировой войны и подростки, выпрыгнувшие из ребяческих снов на жесткие камни Кастильской сьерры.

Между двумя боями в испанской деревне Фуэнтос Матэ Залка думал о новой, ненаписанной книге. Он сказал мне тогда (эти слова были мною, к счастью, записаны): "Если меня не убьют, напишу лет через пять… "Добердо" - это все еще доказательства. А теперь и доказывать не к чему - каждый камень доказывает. Надо только суметь показать человека, какой он на войне. И не сорвать голоса… Я не люблю крика…"

Веселый, общительный человек, революционер и солдат, он любил тишину, умел ее слушать, умел понимать невысказанные чувствования людей.

Он погиб в знойный летний день среди каменной пустыни Арагона, где нет ни дерева, ни былинки. Деревня Игриес, возле которой скончался генерал Лукач, напоминает раскаленный аул. Вдалеке среди рыжего марева виднеется угрюмый город Уэска. В Испании Матэ Залка часто вспоминал свою родину, ласково говорил: "Венгрия - зеленая…" Он умер далеко от родной пусты. Его проводили в последний путь сотни тысяч испанцев. Они никогда не читали книг Матэ Залки, но они преклонили свои головы перед подвигом, перед большим сердцем.

В сборник избранных произведений Матэ Залки кроме "Добердо" входят его рассказы. Читатель, однако, знает, что Матэ Залка, помимо своих книг, оставил нечто ненаписанное: память о генерале Лукаче, который погиб за свободу чужого народа.

Матэ Залка не дожил до освобождения Венгрии. Теперь его имя хорошо известно венгерцам, его книги издаются и переиздаются. Настанет день, когда прах Матэ Залки перевезут на родину, и с гордостью будут взирать юноши Венгрии на могилу их доблестного соотечественника.

Много лет Матэ Залка прожил в нашей стране. Он сражался вместе с русскими людьми, знал хорошо наш язык, любил и понимал нас. Да, он родился в Венгрии и умер в Испании, но чужестранец он для советского читателя: он выбрал нашу страну, защищал ее с оружием в руках, по-русски говорил он со своей дочерью, наша страна была воистину ему второй родиной. С гордостью мы думаем об этом, перечитывая "Добердо" и вспоминая генерала Лукача. Для нашего века, трудного и взыскательного, Матэ Залка остается примером художника, который не изменил народу ради искусства и который не изменил искусству ради легкого успеха, громких фраз и готовых формул. Матэ Залка умел громко жить и тихо говорить, это большой и очень редкий дар.

Илья Эренбург

Добердо

Снова воинский эшелон

Я возвращался в действующую армию. Надвигался уже третий год войны. Длинный смешанный поезд из двадцати шести теплушек и двух потрепанных классных вагонов вез меня на фронт.

Весна одела зеленью всходов венгерские равнины.

Когда у Чактория наш поезд, оставив венгерскую землю, повернул к Нольстрау, сердце сжалось, и я почувствовал странное беспокойство. Это было новое ощущение. В первый день войны я ехал на сербский фронт, исполненный строгой решимости и наивного возмущения. Прошлой весной в Карпатах я защищал от вторгшихся русских войск выходы к венгерским равнинам. На Волыни я испытывал спокойствие победителя - ведь мы находились на завоеванной земле. И вот снова на фронт, теперь на итальянский фронт, на мрачное Добердо.

Грустная ассоциация: по этой дороге я уже ехал однажды, ехал с друзьями в Италию. Когда это было? Да всего три года назад. И все же как это было давно! Да, тогда был мир, а теперь…

Добердо! Странное слово… В нем слышится грохот барабана и мрачная угроза.

Добердо - это небольшое словенское село на Карзо к северо-западу от полуострова Истрия. Когда я прибыл на фронт, село уже было разрушено дотла и казалось вымершим, как и вся прилегающая к нему местность. Но для нас Добердо было названием не только села, но и всего плоского плато, на котором было расположено село и все окрестности на двенадцать - пятнадцать километров к югу. Это унылое каменистое плато со скудной растительностью было одним из самых кровавых участков итальянского фронта, так называемого Ишонзовского плацдарма.

Правда, кровь лилась не только под селом Добердо, она лилась и под Вермежлиано, Полазо, Монте-дей-Сэй-Бузи, не менее кровавыми были Сан-Мартино и Сан-Михеле, и все же весь этот печальный участок фронта имел для венгерских солдат общее название Добердо. "Добердо" напоминает венгерское слово "доболо", то есть "барабанящий", и это слово невольно ассоциировалось с неумолкаемым ураганным огнем и кровопролитными боями. Уже в конце 1915 года Добердо пользовалось в армии печальной славой, а в 1916 году оно означало поле смерти.

Итак, я снова на фронте. С залихватским пеньем промаршировали мы через Лайбах, но в Сан-Петере нас на неделю задержали, чтобы дать привыкнуть к местности Крайны.

Наши войска только что выдержали четвертый ишонзовский бой. На позициях мы нашли наполовину уничтоженные роты, измученные штабы, битком набитые госпитальные бараки и свежие, невиданные по размерам братские могилы. Целые отряды, усердно работая кирками и лопатами, засыпали хлорной известью эти гигантские "королевско-кесарские консервы", и каменщики тут же наглухо замуровывали их бетонными крышками. А рядом подрывники уже рвали каменистую почву, с казенной предусмотрительностью готовя новые могилы.

Я был назначен во вторую ишонзовскую армию начальником саперно-подрывного отряда десятого батальона гонведской горной бригады. Сапер! Какой мог быть из меня сапер? Правда, в сутолоке и хаосе войны прошел я и краткосрочные курсы саперно-подрывной службы. А здесь, на Добердо, эта специальность считалась одной из самых важных.

На третий день в бараках опачиосельского лагеря, куда прибыл на очередной отдых смененный с фронта мой батальон, я встретился со своим отрядом. Отряд состоял из полутора взводов. Большинство солдат было из мастеровых: плотники, каменщики, электромонтеры - народ сообразительный, ловкий и серьезный. Люди только что вернулись из бани, чистые, выбритые, и внешний вид отряда произвел на меня благоприятное впечатление, хотя у многих одежда была сильно потрепана. В особенности пострадали брюки на коленях, у всех они были заштопаны и залатаны самым фантастическим образом, но на это не обращали внимания.

Мой помощник прапорщик Шпиц - розовый, пухлый, очень подвижной юноша. Совсем зеленый реалист выпуска военного времени. На шутливом фронтовом жаргоне он охарактеризовал моих подчиненных:

- Вот унтер Гаал. Да разве это унтер? Это ж отец родной! Мы все так и называем его "папаша Гаал". Так звал его и бедный лейтенант Тушаи.

- Мой предшественник?

- Да, господин лейтенант. Он погиб две недели тому назад от взрыва фугаса. Очень уж любил лейтенант Тушаи лично закладывать фугасы. А что касается Гаала, то он у нас в бригаде первый специалист по этой части. Он шалготарьянский шахтер и с камнями обращается, как баба с тестом. В его руках все хозяйство отряда.

Шпиц представил мне худощавого пожилого солдата, предназначавшегося мне в денщики. Прапорщик назвал его дядей Андрашем. Мне понравилась хорошо налаженная жизнь отряда и почти семейные взаимоотношения. Солдаты рассматривали меня с любопытством, пытаясь определить, что я за птица. Хитрые, испытующие взгляды скользили по моему лицу, подстриженным по-английски усам, золотой лейтенантской звезде и ленточке орденов - результату двухлетнего скитания по фронтам.

Я старался произвести впечатление спокойного, опытного фронтового командира. Расспрашивал о хозяйстве, о техническом вооружении отряда, но при этом не пытался казаться умнее своих подчиненных. Мы беседовали просто и дружески.

Потом в обществе своего подвижного помощника я направился к офицерскому собранию, где фронтовое офицерство готовило товарищеский прием прибывшему пополнению. В столовой собрания, просторном бараке, заставленном столами с белоснежными скатертями, меня ждал приятный сюрприз. У крайнего окна, углубившись в чтение только что полученной почты, сидел обер-лейтенант, профиль которого показался мне знакомым. Пораженный и взволнованный, я приблизился.

- Шестой месяц, - сдержанно ответил обер-лейтенант Шик, подавая мне руку, но не отрываясь от письма. - Сервус! Я знал о твоем прибытии: видел твою фамилию в приказе по штабу батальона.

Я был вне себя от радости.

Арнольд, мой дорогой профессор. Опытный наставник, руководивший мною при вступлении в жизнь, любимый старый друг, с которым я расстался в первый же месяц войны.

- Какая встреча! Это замечательно! Арнольд, неужели это ты?

- Да, к сожалению, это я. Но, право, я с удовольствием уступил бы кому-нибудь честь пребывания здесь, - сказал Арнольд со сдержанной иронией.

Я не выпускал его руку, хотя знал, что он не повернет ко мне головы, пока не прочтет письма. Его оригинальные привычки были мне хорошо известны. Я знал Арнольда, знал особенности его характера. И знал, что он не меньше меня рад встрече. Таков уж Арнольд, снисходительный философ-скептик, демократ и ученый социолог. Он даже здесь безукоризненно выбрит и внешне спокоен, но сейчас его руки влажны и слегка дрожат. Мне стало не по себе, и я с тревогой смотрел на него. Наконец он прочитал письмо и поднял на меня глаза. В этих всегда спокойных, умных глазах я увидел усталость и еще какое-то новое, незнакомое мне выражение. Да, взгляд Арнольда стал другим, изменилось и лицо, подернутое нездоровой желтизной, и у рта залегли две глубокие, тяжелые складки.

"Как после большого кутежа, - подумал я, но тут же отбросил эту мысль. - Ну да, фронт".

Арнольд снисходительно и горько улыбнулся.

- Что, очень изменился?

- Да, немного, - сказал я, пытаясь отогнать закравшееся подозрение, но оно упрямо возвращалось и мешало мне. - Фронт, видно, потрепал тебя, Арнольд. Но как удивительно, что мы встретились! Я так рад!

- Конечно. Я тоже очень рад, - сказал Арнольд расхолаживающим тоном и вскрыл следующее письмо. - Я тоже очень рад, дорогой Тиби, - повторил он, пробегая глазами строки. - Хотя не знаю, есть ли у нас основание радоваться. Радоваться нечему, мой маленький друг.

- Маленький друг! Ты еще не забыл, как называл меня? - Но вдруг мой взгляд упал на письмо, которое держал Арнольд, и в сердце остро кольнуло. Я узнал округленный почерк Эллы Шик, жены полковника польского легиона Окулычевского. Сестра Арнольда была моей первой любовью.

Обер-лейтенант взглянул на меня удивленно и неодобрительно.

- Ты все еще, мой друг? - заметил он, покачивая головой.

- Да, - покраснел я. - Понимаешь, Арнольд, это выше моих сил.

- Можешь прочесть, - сказал Арнольд, протягивая письмо.

Краска бросилась мне в лицо, я растерянно отстранил письмо. Арнольд спокойно сложил его и сунул в конверт.

- Мог бы смело прочесть, многое бы узнал. Казимир Окулычевский все еще дерется за польскую свободу в ужгородском штабе. Элла во многом разочаровалась. Военная романтика, дорогой Тиби, сомнительная вещь! Казимир оказался сладеньким Мефистофелем, теперь это ясно. Впрочем, я в их дела не вмешиваюсь, как ты знаешь. Но, если хочешь, можешь все-таки прочесть письмо и ковать железо, пока горячо, вернее, пока оно холодно: Элла несчастна.

Раздалось щелканье подкованных каблуков, офицеры вытянулись: вошел командир полка, за ним свита штабных и адъютантов.

- Смирно!

Полковник выжидательно остановился в дверях. Мелькнул широкий лампас, заблестело золото воротников, и в зал хлынула новая стая штабных.

- Бригадный генерал!

- Прошу занимать места, господа.

За столом я оказался почти визави с Арнольдом. Когда был провозглашен первый тост, мы подняли бокалы и мысленно чокнулись. Подавались венгерские вина, коньяк. На правой половине стола, где сидело начальство, мелькали бутылки со звездочками, а на левой преобладали бутылки с улыбающимися неграми - ямайский ром. Прапорщики получили дешевые густые ликеры и наливки.

Бригадный был лихой кавалерийский генерал, небольшого роста, с коротко подстриженными седыми усами, настоящий венгерский офицер, непосредственный, брызжущий юмором и непринужденным весельем. Штабные задавали тон. Пили за здоровье командующего фронтовым участком его королевского высочества эрцгерцога Иосифа, который безусловно приведет войска к блестящей победе. Пили за молодежь, за боевой дух армии. При этом тосте генерал приветствовал наполненным стаканом левый фланг стола. Обрадованная молодежь подняла невообразимый шум. Прапорщики и фенрихи кричали "ура", "давай", чокались с лейтенантами, а наиболее смелые побежали на правый фланг стола и чокались со всеми без разбора. В зале царило искреннее веселье.

Офицерское собрание помещалось в длинном бараке у подножия Опачиосельской скалы, на самом северном участке лагеря, за ним уже шли хорошо замаскированные виллы штабных и врубленные в скалу штабные прикрытия - бомбоубежища. Отсюда на север к Констаньевицкому лагерю бежала лента прекрасной шоссейной дороги, идущей от фронта к Набрезине, Сан-Петеру и Лайбаху. Прибывшие с фронта на отдых войска размещались в плоских, врытых в землю и замаскированных камнями длинных бараках. Здесь отдыхала, мылась, чистилась и приводила себя в порядок солдатская масса, готовясь к новому двухнедельному аду на передовых линиях. Этот ад не требовал ни героизма, ни боевого темперамента; там нужны были только животная выносливость, фаталистическое равнодушие к смерти и крепкие нервы.

Я много слышал о Добердо и раньше, да и сам уже перенес кое-что на войне. Сербская кампания 1914 года, Галиция, Карпаты… Но последние два месяца перед отправкой на фронт я провел на саперно-подрывных курсах в Винер-Нейштадте и еще чувствовал запах разлагающегося тыла, тыла, потерявшего моральные устои. Вена военного времени представлялась мне сосудом, с взбаламученного дна которого поднялась вся муть и грязь мирового города. Тыловая жизнь навязла у меня в зубах, оставив чувство горечи и тошноты.

Я подошел к окну. Жара в столовой становилась нестерпимой. С потолка, как от раскаленной печи, струились волны размаривающего тепла. Бутылки на столе беспрестанно сменялись, и молодежь совсем разошлась, хотя золотые воротники начальства сияли от нее в нескольких шагах. На лагерной площади слонялись группами и одиночками гонведы. На шоссе прогрохотал грузовик, набитый стрелками. В резко очерченной тени зданий и жидких деревьев, сбившись в кучу, играли в карты томящиеся от бездействия солдаты. Все кругом было монотонного серого цвета: камни, дорожная пыль, мундиры солдат и даже листья деревьев. Только глубокое небо поражало своей синевой.

Дальше