ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА - Василий Росляков 3 стр.


Фергана, Фергана!

А вечером встреча со студентами - участниками ферганской стройки. Но об этом я ничего не могу рассказать. У меня и сейчас еще нет таких слов.

Я скажу только, что не было в мире людей прекраснее этих - загорелых и умных незнакомых наших товарищей, живущих с нами под одной крышей.

Один за другим проходили они в президиум, и шепот проносил над густыми рядами их имена: это Млечный, это Голосовский, Чернов, Бокишев, Леванчук... И среди них неуклюже прошаркал к столу башковитый наш гений Зиновий Блюмберг. Смущенные и очень скромные, они садились слева и справа от седой большевички, нашей ректорши...

Вечер закончился ночью. По Ростокинскому проезду, будя уснувших птиц, хлынула гулкая молодая толпа, разбудораженная романтикой далекой Ферганы.

Трамвай скрежетал в ночи, возвращая нас домой по аллее листопада. Чернели клены, тускло повторялись фонари в черном глянце асфальта. На площадке, под яркой лампой, мы сбились вокруг Блюмберга - сегодня совсем необычного для нас, совсем нового. Словно уличенный в чем-то таком, в чем ему никак не хотелось быть уличенным, еще не остывший от всего, что было, он чувствовал себя впервые перед нами неловко и изо всех сил старался войти в обычную свою роль. Уклоняясь от наших восторгов, он благодушно и чуть свысока усмехался, овладевал собой.

- Счастливчики,- говорил он с издевкой, в которую мы уже не верили.- Растете, как трава растет...- Он хрипло засмеялся.- А? Дрозд! Красив, подлец! Сын Лао-коона!..

Из-за плеча Юдина смотрит на Зиновия круглыми нетерпеливыми глазами Марьяна.

- Блюмберг!- вдруг говорит она из засады.- Почему тебя не любят? И девочки наши тоже.

Удивительное дело - Блюмберг густо краснеет, потом ухмыляется, потом говорит:

- Я мудр и прожорлив. И некрасив, И несчастлив. Женщины это знают.

Нет, разговор все же не тот. На уме у всех другое. И наконец-то вырвалось у Зиновия:

- Фергана, хлопцы,-это работа!-сказал он и на* чал мерить нас глазами, как бы взвешивая каждого.- Может, вам золотой век снится? Золотой век -это тоже работа. Но ведь это же здорово! Здорово, хлопцы...

Мы сходим с трамвая и вслед за шаркающим Зиновием спешим в метро.

- Столица!-шумит он, захватывая рукой мерцающую огнями площадь.- Цените!

В грохочущем вагоне Блюмберг кричит нам:

- А знаете, что сказал о золотом веке старик Гегель? Идеалист Георг Вильгельм Фридрих Гегель сказал: "Человек не имеет права жить в этой идиллической духовной нищете, он должен работать". Слыхали? Не имеет права!

...Уставшие, мы сразу же разбрелись по койкам, потушили свет и легли. Но день этот был слишком большим* чтобы можно было сразу забыться и уснуть. Ворочаемся. Вздыхаем. В голове еще стоят последние слова Блюмберга. Он заметил на синем квадрате окна в глубине коридора два силуэта.

- Целуются, подлецы! И с вами то будет.- Да. Толя тоже где-то отстал с Марьяной. Силуэты...

- Николай, не спишь?- скрипнув пружинной сеткой, шепчет Витя Ласточкин.- А что, если махнуть к чертовой бабушке в Фергану?

- Там все закончилось, - серьезно отвечает Коля*

-: В другое место?

- Мы должны учиться...

Тихо. Вздыхает Коля. У Вити, наверно, складочка сейчас резко пролегла по маленькому крепкому лбу. Тонкий, почти неуловимый всхлип, будто лопнула почка или упала капля. Это шевельнул влажными губами Лева Дрозд. А Толя сейчас целуется.

И все-таки мы уснули.

10

Отчетный доклад и не очень бурные прения закончились, и был объявлен перерыв. Народ заполнил коридоры, лестничные марши, подоконники. Всюду гудели, гомонили, смеялись, сбившись кучками, о чем-то спорили, пели.

Общие комсомольские собрания факультета случались не часто, и нам интересно было потереться среди старшекурсников, послушать, о чем они говорят. Мы с Колей пристроились возле ребят, куривших у лестницы. Они курили и вполголоса пели. Мы слушали и следили за их лицами.

- Зина!-крикнул кто-то из них.

И вот, разгребая снующую по коридору толпу, двинулся сюда Блюмберг. Он подошел к ребятам, неуклюже выставил вперед толстую ногу, ораторски произнес:

- В нашей стране даже камни поют! Эм. Горький.

Ребята грохнули, и песни не стало. Со ступеньки поднялся худущий парень с тонким лицом, тоже встал в позу и, сбиваясь на фальцет, воскликнул:

- Эх... испортил песню... дур-рак! Тоже Эм. Горький.

Опять грохнула лестница. Только Зина Блюмберг

пригнул тяжелую голову и уничтожающе сузил глаза на худущего парня.

- Панас-с-с-юк!-смачно выговорил он, когда наступила тишина. Подошел вплотную к этому худущему Па-насюку, навис над ним и процедил сквозь зубы:-Ну что это за фамилия - Па-на-с-с-сюк? Ссюк!-и отступил на шаг, с мрачной торжественностью сказал:-Вот фамилии: Шекспир!.. Гёте!.. Блюмберг!..

Лестница ответила ревом. Зиновий великодушно, с недосягаемых высот Шекспира и Гёге похлопал по плечу Панасюка.

Мы с Колей смеялись. Потому что не знали, что через какой-нибудь час Колю исключат из комсомола.

Как это все получилось?

После перерыва начали выдвигать кандидатов в новое комсомольское бюро. Кричали с мест, называли фамилии, паренек из президиума записывал эти фамилии на доске. Я видел, как в первых рядах вскакивал Юдин и кричал:

- Терентьев! Пиши Терентьева!

Паренек очумело посмотрел в сторону Юдина, махнул рукой и записал в столбик фамилий Терентьева. Коля показал кулак торжествовавшему Юдину.

Потом подвели черту и начали обсуждать кандидатов. Председательствующий называл записанные на доске имена и спрашивал, какие будут суждения.

- Оставить!-кричала аудитория.

- Будем слушать биографию?

- Знаем!-дружно орали с мест.

Конечно, старшие знали друг друга, им незачем было слушать биографии своих товарищей.

Иное дело Коля, первокурсник. Когда председатель назвал Колину фамилию, аудитория завертела головами, ища Терентьева. Коля, бледный от волнения, встал.

- Будем слушать?

- Будем!- нестройно ответило собрание.

- Знаем!-раздались одинокие голоса первокурсников.

Председатель попросил Колю к профессорской кафедре, которая служила нам трибуной. Коля прошел вниз, поднялся на подмостки и встал- между президиумом и кафедрой. Чистыми глазами взглянул в аудиторию,, набрал воздуху. Он стоял в своих вздутых на коленях, брючках, без пиджака, в застиранной, рубяшке, стоял бледный, и такой насквозь ясный, и чуть-чуть жалкий, и чуть-чуть, похожий на бессмертных ребят гражданской войны. Было в нем что-то пронизывающе понятное и еще. такое,, что вдруг, будто сговорившись, собрание взревело:.

- Оставить! Знаем!.

- Биографию!-спросил председатель.

- Знаем!..

Коля стоял все такой же бледный, только уши его пылали.

- Не надо! Знаем! - кричало собрание.

И Коля уже повернулся, чтобы уйти на место, когда в президиуме раздался голос, который остановил Колю и враз водворил тишину.

- Я ничего не знаю. Я хочу послушать биографию. Пусть Терентьев расскажет о родителях,- сказал этот голос. Сказал молодой человек, опрятный, тщательно причесанный и хорошо одетый. У него очень правильный голос и какое-то незапоминаюшееся лицо. Лицо незапоминающееся, а мы еп> хорошо* знаем. Efo хорошо знают все.

Мы сразу понядн: сейчас что-то будет. Всем стало ясно: этот знает о Терентьеве что-то серьезное. Он обо всех знал что-нибудь серьезное. Коля снова повернулся лицом к собранию и вместо биографии тихо сказал:

- Мои родители раскулачены и сосланы.

Он опустил голову и ждал вопросов. Тот человек снова поднялся и, глядя неопределенно в аудиторию, спросил, как относится Терентьев к своим родителям. Коля повернулся к тому и ответил вопросом:

- А как вы относитесь к своему отцу и к своей матери?

Тщательно причесанный человек опять послал свои слова в аудиторию, не взглянув на Колю.

- Мои родители члены ВКП(б),- сказал он.- Hv никто не раскулачивал. Но я не об этом, я хочу услы* шать ответ на свой вопрос.

Тогда Коля сказал:

- Мои родители неграмотные и темные, но они хорошие люди, и я хорошо к ним отношусь.- Он помолчал, поднял голову и добавил:-Раскулачены и сосланы они неправильно. За то, что отец пел в церковном хоре.

С места кто-то крикнул:

- А почему пел в церковном хоре?

Поднял руку Блюмберг. Встал.

- Я хочу ответить этому глупцу...- (Председатель взял стеклянную пробку и постучал по графину.) - Я хочу ответить ему,- повторил Зиновий.- Русский мужик потому пел в церкви, что до Большого театра ходить было далеко.

Председатель махнул на Зиновия рукой,- садись, мол, дело тут совсем в другом. Но слова Зиновия все же произвели свое действие. Прокатился смешок, аудитория загомонила, вроде пришла в себя, ожила. Тогда взял слово опять тот. Голос его снова водворил тишину.

Он начал с того, что напомнил собранию, чему учит нас ВКП(б).

- ВКП(б),- сказал он авторитетно,-учит нас бдительности, уменью видеть за пролетарской внешностью обличив врага. Конечно,- оговорился он,- я не имею в виду непосредственно Терентьева. Я не говорю, что Терентьев - враг народа. Терентьев пока - политически незрелый, скажу точнее, неустойчивый элемент. И я удивляюсь, как это он оказался в комсомоле.

Что он говорит? Как он смеет?! Меня душила обида, злость, все внутри бунтовало, но в этой холодной, разделяющей людей тишине я не знал, что же такое нужно сделать. Коля весь повернулся к этому выглаженному гаду и широко открытыми глазами смотрел на него, словно не понимал или не слышал его слов. А тот говорил уже о правом уклоне, о бухаринцах, о том, наконец, что Терентьев считает политику раскулачивания и уничтожения кулака как класса неправильной и, следовательно, выступает против политики партии, против самой партии. Оратор выразил надежду, что собрание не проявит полити* ческой беспечности и немедленно решит вопрос об исключении Терентьева из комсомола.

Кто-то с места выкрикнул:

- Неправильно!..

Председатель наклонил большую лысеющую голову над графином и вежливо спросил:

- Вы хотите возразить? Пожалуйста- сюда,-показал он рукой на кафедру, возле которой стоял Коля.

Но возражать никто не захотел. Я вдруг вспомнил, как на одном из собраний вот так же спрашивали одного парнишку, как он относится к своим арестованным родителям. Парнишка ответил, что к врагам народа он относится так же, как и все советские люди. Вспомнил еще книжку, которую прочитал уже в Москве. В этой книжке описывался враг народа, какой ложился спать насвежую подушку, как становился в очередь за газировкой и пил газированную воду с сиропом, потом покупал цветы и ехал на вокзал встречать жену. Было страшно. Оказывается, враги народа пьют газировку, покупают цветы и ездят на вокзалы встречать своих жен. Все это в одну минуту нахлынуло на меня, и мне тоже не захотелось возражать. Но я все равно встал и начал что-то говорить, начал говорить все, что думал о Коле и об этом выглаженном человеке. Только говорил я плохо, все время путался, даже как будто кричал, а потом все мысли вдруг пропали, и я закончил просто ни на чем. Еще выступали, еще говорили в защиту Коли. Лучше всех, едко и убедительно выступал Зиновий Блюмберг. Но у того типа тоже нашлась поддержка, и он добился, что председатель объявил голосование. А перед этим дали слово Коле, что он хочет сказать собранию. Коля посмотрел на всех нас полными слез глазами и сказал:

- Ребята... не надо меня исключать.

Но его исключили. Правда, за исключение проголосовало совсем незначительное большинство...

А за час до этого мы беззаботно смеялись над тяжелыми шутками Блюмберга.

Как же это понять?..

Странно все же устроен человек. Еще вчера эти таблички на каждом изгибе Богородского шоссе звучали как стихи. А вот сейчас, когда мы возвращаемся с Колей после собрания, когда мы сидим в ночном громыхающем трамвае, сидим и молча смотрим сквозь черные стекла, эти таблички, освещенные фонарями, совсем звучат по-другому: "Осторожно - юз!", "Осторожно - листопад!" Осторожно...

11

Вот и зима пришла. На белых улицах дворники скребут тротуары, посыпают их песком. Ростокинский проезд завалило сугробами. По утрам жители деревянных домиков заботливо раскапывают тропинку вдоль дощатых заборов. Когда над парковыми соснами поднимается мохнатое солнце, по голубому снежному насту, искрясь и мерцая, кочуют розовые отсветы, а склоны сугробов синеют. Над резными ростокинскими теремками, как лисьи хвосты, торчмя стоят дымы. По глубокой тропке пробиваются к институту черные фигурки студентов. От институтских ворот, огибая обледенелую водопроводную колонку, бежит лыжня к заваленному снегом Чертову мостику, через синюю впадину пруда, в медностволый сосняк.

Все идет так, как вроде и надо быть. Колина боль понемногу проходила. Он собрался было писать жалобу, но потом понял, что жаловаться на всю организацию неправильно и бесполезно. Комсомольский билет он не отдал, хранил при себе и все надеялся, что с ним разберутся еще и поправят эту обидную, допущенную целой организацией ошибку...

К ночным сидениям в читалке прибавились лыжи. К ним приохотила нас московская зима.

Витю Ласточкина выбрали в вузком комсомола, и он теперь частенько засиживался на заседаниях.

Юдин ввел нас в литературный кружок, которым руководил настоящий писатель первой величины. Коля боготворил этого человека с выпуклыми прозрачными глазами. Он даже купил трубку, почти такую же, как у писателя, но закуривал ее дома, в общежитии. Курил на своей продавленной кровати трубку и мечтал когда-нибудь прочитать этому писателю свою поэму о красном комиссаре.

Сегодня выступали поэты. Тут были и наши знаменитости и гости из другого института. Читали по кругу. Все поэты были какие-то особенные - каждый со своим жестом, со своей манерой читать стихи.

Вот сидит в черной кожаной куртке и с черными, чуть косящими глазами, совсем еще мальчишка, но с каким-то не мальчишеским взглядом. Он только что отчитал свои железные строчки и сидит еще не остывший от возбуждения. А вокруг уже повторяют его слова, написанные, может быть, этой ночью.

Но мы еще дойдем до Ганга!

Но мы еще умрем в боях!

Потом встает... Мы сразу, его узнали, хотя сейчас, зимой, он и одет был и выглядел по-другому. Михаил Га-ланза!

Красный шарф, как пламя, закинут за спину, на голове не то кепка,.не то шлем с кнопками и застежками. Мы видим его вполоборота, скошенный взгляд и выступающий вперед крепкий подбородок.

...Железные путы человек сшибает с земшара грудью!

Только советская нация будет!

И только советской расы люди!

Поэты читают по кругу. А мы вслед за ними повторяем слова, будто свои, будто нами самими сказанные.

Чуть брезжил свет в разбитых окнах,

Вставал заношенный до дыр.

Как сруб, глухой и душный мир,

Который был отцами проклят,

А нами перевернут был...

А вот большеглазый, смотрит на нас огромными своими глазами, не мигая.

Mwp яблоком, созревшим на оконце,

Казался нам".

Н* выпуклых боках -

Где Родина - там красный цвет от солнца,

А остальное - зелено пока.

Они все читают, читают уже по второму кругу. Опять этот черный бросает в аудиторию свои железные строчки:

Косым,

стремительным углом И ветром, режущим глаза,

Переломившейся ветлой на землю падает гроза.

После грозы в мире наступает снова тишина,

И люди вышли из квартир,

Устало высохла трава.

И снова тишь.

И снова мир.

Как равнодушье, как овал.

Я с детства не любил овал,

Я с детства угол рисовал1

Коля толкает меня локтем в бок, и я начинаю тоже повторять про себя: "Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал!"

Вот, оказывается, мы какие! Вот какие]

Потом поднимается в красноармейской гимнастерке...

Нет, пусть прервется на этом месте повесть, потому что я должен назвать их имена. Они смотрят на меня бессмертными своими глазами, смотрят сквозь далекие годы-ленинцы, святые ребята. Они смотрят на меня, и я не могу не назвать их имен.

"Но мы еще умрем в боях!.." Это тот, в черной кожанке,- Павел Коган.

А рядом - "сшибает с земшара грудью...". Никакой это не Галанза. Никакого Галанзы вообще не было. Это Михаил Кульчицкий.

Потом Всеволод Багрицкий - поэт и сын поэта, потом Николай Майоров и Коля Отрада.

Они не пришли с войны.

А жизнь все-таки баловала нас.

Недавно Юдин из Киева, от брата-музыканта, получил шубу. Тяжелая и старая, зато теплая, на обезьяньем меху и с железной цепью-вешалкой. В лютые морозы мы поочередно ходили в ней за провизией, все остальное время она безраздельно принадлежала счастливому своему владельцу. Немногим раньше Коля получил из Прикумска, от двоюродной сестры, заячью шапку-ушанку. Для Коли, одетого в ветхое пальтишко и доживавшие свой век ботинки с калошками, для него эта заячья благодать была настоящим спасением.

А в мире что-то происходило. Мир не хотел считаться с нами. Он сворачивал не на ту дорогу, которую мы выбрали для себя. Вчера еще Коля мечтательно курил писательскую трубку, и мысли его работали совсем в ином

направлении, чем сегодня. Сегодня началась война с Финляндией.

Почему война? Она совсем не входила в наши планы.

Витя поздно пришел с заседания, и мы долго, уже погасив свет, говорили о войне. Армия, которой мы не знали и которая жила своей отдельной, неизвестной нам жизнью, сражалась сейчас на снежном Севере с финнами. И нас не покидало тревожное предчувствие, ожидание чего-то.

Пошли разговоры о добровольцах.

Путь от Усачевки до Ростокинского проезда оставался прежним, По-прежнему могущественной латынью приветствовали мы Николая Альбертовича. Но по шумным институтским коридорам и лестницам словно бы гулял невидимый сквознячок. И даже в те минуты, когда мы, кажется, забывали о Севере, тревожное ощущение сквознячка не проходило.

Неожиданно исчез наш комитетчик Витя Ласточкин. То ли соревнования, то ли лыжные сборы под Москвой. Случилось это как-то внезапно и в полутайне. И от этого тревога наша еще больше усилилась...

12

Наступил Новый год.

Больше всех суетилась Марьяна. До этого у них с Юдиным что-то произошло. Как-то вечером открылась дверь и в комнату мрачный, со стопкой книг до подбородка, вошел Толя. Подтолкнув его в спину, Марьяна с сердитой насмешкой сказала:

- Возьмите своего Юдина,- и, не входя в комнату, захлопнула дверь.

Назад Дальше