Свидетельство - Лайош Мештерхази 48 стр.


Нилашисты действительно арестовали Понграца, обвинив его в ротозействе, благодаря которому сбежали Месарош и Киш в тот бомбообильный январский день. "Брат" Тоот, нилашист с развороченной ударом топора рожей, прямо заявил Понграцу, что предаст его суду военного трибунала. И Понграц очутился на чердаке, заняв место Месароша и его друга. Тем временем нилашистский штаб перебрался во Дворец почты, а здание штаба, глядевшее окнами на Дунай, заняли немецкие артиллеристы-наблюдатели. Они-то и нашли на чердаке раненого, потерявшего сознание парня, одетого в нилашистскую форму. Понграц угодил в подземный госпиталь под Крепостной горой. Ухаживала за ним прыщеватая немка с белокурыми, жирно поблескивающими волосами. Сестрица была полнотела, но выпиравшие из-под белого халата формы, призванные олицетворять сокрытые в ней материнские чувства, были, пожалуй, великоваты даже для пресловутой немецкой сентиментальности. Впрочем, у Понграца не было никаких оснований жаловаться на медсестру: она, со своей стороны, сделала все для того, чтобы он поправлялся не слишком быстро. А так как в госпитале не хватало обслуживающего персонала, то сестре не составило большого труда после излечения Понграца пристроить его в операционную, "врачом". Понемногу парень сменил и свой наряд: вместо нилашистской униформы и сапог он был одет теперь в штатские брюки, ботинки и старый, перепачканный кровью докторский халат. Понграц был старателен, прилежен и делал все, чтобы начальство заметило это. При его наивно-глуповатой внешности он был малый не дурак. Первые четыре года после окончания начальной школы он учился в гимназии, поэтому латинские словечки в устах врачей казались ему старыми добрыми знакомыми. Да и сама медицина заинтересовала его. Словом, очень скоро Понграц стал самым усердным и самым понятливым санитаром в госпитале. Освобождение Венгрии принесло Понграцу новые волнения. Начальник госпиталя, немецкий полковой врач, решив покинуть госпиталь и попытаться вместе с войсками пробиться сквозь окружение, оставил своим советским коллегам запечатанный пакет. В нем немец призывал их к гуманности и рыцарскому обращению с ранеными.

Затем в течение нескольких дней жизнь госпиталя текла, словно ничего и не изменилось. Только на часах у входа в госпиталь теперь стоял советский солдат. Потом приехала комиссия во главе с каким-то важным советским офицером в золотых погонах, к которому все его сопровождавшие относились с большим почтением. В комиссии были и венгры и русские переводчики. Понграц носом к носу столкнулся с ними у входа в палату, испугался, смутился, но бежать было поздно, и он прижался к гранитному простенку. На нем был злополучный халат с вышитой над карманом красной надписью: "Врач". В полусумраке коридора один из венгерских врачей, сопровождавших советских офицеров, буквально наткнулся на Понграца.

- Вы венгр, коллега?

- Да, - пробормотал тот.

- Штатский?

- Да.

Врач представился. Понграц тоже невнятно пробормотал что-то в ответ и назвался Балогом. (Балогом звали мужа его тетки в Пеште, и Понграц давно уже вынашивал план пробраться в Пешт, чтобы там спрятаться у тетки.) Врач повернулся к одному из своих товарищей, державшему в руках блокнот.

- Запиши господина доктора Балога в штат венгерской больницы. Эту часть убежища освободят, - пояснил он Понграцу, - и сюда придет советский персонал. Они откроют здесь госпиталь для военнопленных. А венгерских гражданских больных вместе с лечащим персоналом переведут отсюда в другое бомбоубежище.

Без сожаления расстался Понграц со своей первой в его жизни "любовью". И не только не попрощался, но попросту бежал, представив себе, какие реки слез станет лить по нему его толстушка.

Однако титулы "коллега" и "доктор Балог" уже к чему-то обязывали. Правда, поначалу на новом месте ему было не так уж трудно. Тем более что оказать первую помощь, перевязать раненого и даже сделать простейшую операцию - осколок вынуть, например, - в суматохе последних дней осады ему доводилось не раз. Рядом - старые, опытные операционные и медицинские сестры, умелые работники, - не дадут ошибиться, даже если хотел бы! Сами подадут тебе нужный инструмент: ланцет, пинцет, пеан, - только смотри им в глаза, на их руки и - догадаешься, что дальше делать. Впрочем, и другие "хирурги" были не лучше его: студенты-медики с последних курсов института, практиканты, врачи-терапевты и даже зубные техники. В хирургии они смыслили не больше Балога и могли только предположить, что их молодой коллега - одного с ними поля ягода. "Вообще-то я гинеколог, - признался он как-то раз, попав в трудное положение". (Почему именно гинеколог? Во-первых, думал он, среди больных госпиталя женщин почти не было, а во-вторых, если и придется принимать роды, то акушерки - народ еще более опытный, чем хирургические сестры.)

Балогу-Понграцу этой зимой исполнилось восемнадцать, но благодаря своему огромному росту и сильному телосложению, он уже несколько лет назад мог вполне выдавать себя за двадцатилетнего. Теперь же, обзаведясь бородой, - подавно. Поэтому, когда он говорил, что ему двадцать восемь, никто в этом и не сомневался.

Тучи над его головой начали сгущаться позднее, в начале марта. Госпиталь для военнопленных перевели, и вся подземная больница перешла в руки венгерских гражданских властей, некоторое время оставаясь, по сути дела, единственной действующей больницей во всей Буде. От военных действий она не пострадала, оснащена была хорошо, даже кое-что из медикаментов сохранилось. И в нее со всех сторон потекли больные. Начали вызывать врачей и к лежачим больным, на дом. Понграца даже сейчас, в кабинете Андришко, бросило в пот, когда он дошел в своем рассказе до этого момента.

А Мартон Андришко повернулся к нему от окна и не знал: хохотать или возмущаться.

- Роды я перепоручал акушеркам. Так все делали. Ну, было там много другого: гормональные расстройства, обследования беременных, несложные гинекологические операции. Я даже руку нарочно себе порезал, чтобы от операций увильнуть. Пока болел, смотрел, как другие работают, учился, ассистировал. Но потом рука все же зажила, больше ссылаться уже было не на что…

По разукрашенному синяками лицу катились крупные капли пота.

- Как назло, кто-то выдумал, будто у меня "легкая рука", - вздохнул он. - Все женщины обязательно хотели, чтобы их к главному врачу Балогу записали. Главным врачом меня именовали, поверите? Пришлось ходить на вызовы, по всему городу… ну и вот…

Словно вода сквозь брешь в плотине, хлынуло все, что накопилось у него на душе за долгие месяцы: и раскаяние за навязанную ему волей случая роль, которую он уже не играл, а жил в ней, и новая беда, собственно то, чего он страшился и в страхе перед которой шел на все это… Он зарыдал, упав на угол стола, содрогаясь плечами, спиной, всем телом. Это были рыдания ребенка - маленького, насмерть перепуганного ребенка, похожие скорее на коклюшный кашель - смесь хрипа, стонов и плача.

Андришко хотел хоть что-нибудь сказать Понграцу, да только руками развел и прошелся по комнате взад и вперед. "Пусть лучше выплачется", - подумал он и, сурово и недоверчиво сдвинув брови, остановился перед парнем. Рыдания мало-помалу стихли.

- Да как же этаа аани, черт паабери, не зааметили? - по-палоцски нажимая на "а", недоумевал Андришко.

Парень сопел, шмыгал носом.

- Не знаю, как… - простонал он и пожал плечами.

Потом, словно застеснявшись, вытащил носовой платок и стал вытирать глаза. - Я не знаю. Чаще всего это было просто. Людям ведь что надо? Чтобы с ними поговорили, осмотрели их, успокоили. Ну и потом - акушерки же были. А когда трудный случай встречался, советовался с кем-нибудь из коллег. Он так и сказал - "коллег".

- Платили вам пациенты?

Понграц протестующе потряс головой.

- Нет, нет, я не брал. Если только еду давали или еще что-нибудь такое. Так и то я всегда гонорар в госпиталь приносил, мы его на всех поровну делили. - И вдруг, страстно вскричав: - Господин комиссар, вы не думайте, что я какой-нибудь жулик! - Понграц зарыдал еще горше прежнего. - Все это из-за моего сочинения по финансам! Не будь я сам таким да дирекция школы не задумала бы прихвастнуть - сидел бы я сейчас дома, при родителях, а то, может быть, уже давно в университете учился бы!..

Андришко распахнул окно - от его резкого толчка дряхлые, казалось, навечно сросшиеся створки рамы разомкнулись. Еще светило солнце. Дома на противоположной стороне улицы, - без крыш, со щербатыми стенками, выстывшие, вымершие людские гнезда, купались в его бледно-желтом сиянии. Напротив - комната с тремя светло-зелеными стенами, открытая взорам с четвертой, словно на сцене. Широкая, заправленная супружеская кровать, над ней, на стене, - дева Мария. Одиноко раскачивается над пропастью в несколько этажей дверь, ведшая когда-то в ванную, хлопает и жалобно скрипит на ветру. Руины, копоть, талая снежная жижа… Ветер нес запах мокрой земли и едкую, дерущую горло пыль.

"В университете учился бы", - звучали в ушах Андришко слова Понграца. А вокруг руины, руины… Что-то будет из тебя, Понграц? Получится ли человек? Ведь тебе еще только восемнадцать?

- Что делали у нилашистов? Об этом вы еще ничего не сказали.

- Я? - испуганно вскинулся парень. - Ничего! - В голосе была мольба. - Истинное слово - ничего. Они говорили, что я не мужественный. И все время придирались: ты, мол, еще не доказал нам своей преданности. Поэтому мне и тех двоих пришлось бить… Но я же им еду носил! - тут же протестующе закричал он. - Каждый день из котла охраны для них воровал! Каждый день…

- В расстрелах, грабежах не участвовали?

- Нет, никогда. Только в тот раз, когда меня послали на склад за вином. За все время ни разу не выстрелил.

- А кто у тебя отец?

- Чиновник, в печской городской управе работал… А мамочка - воспитательница в детском саду.

"Мамочка!"

Андришко снова отвернулся к окну.

- Ну, вот что, - кашлянув, словно у него пересохло в горле, сказал Андришко. - Если я тебя в Печ к родителям твоим отправлю?.. Исправишься?

Ответа не последовало, - парень плакал, горько всхлипывая. Плакал - но не так, как вначале, а тихо и неудержимо.

- Дня через два в Печ пойдет полицейская машина. До тех пор будешь здесь. Я дам письмо - отвезешь начальнику печской полиции. Но предупреждаю. Чуть что!.. Я буду все время интересоваться твоим поведением. Малейшая пакость, и… А ну, встань! Что я тебе, икона, на коленях передо мной валяться? Встань! Ты же мужчина!.. Иди!

До начала апреля Лайошу Сечи так и не довелось побывать в Пеште. Связь с ЦК осуществлялась через Яноша Хасноша. Он приезжал раз, а то и два раза в неделю. Иногда заскакивал в комитет на минутку: поставив велосипед в подъезде и прыгая сразу через две ступеньки, взбегал на второй этаж, тяжело отдуваясь и сдвинув свою солдатскую ушанку на затылок, спрашивал: "Ну, какие у вас тут новости?"

Оставлял несколько брошюр, циркуляров и конспектов к очередному партсеминару и исчезал так же неожиданно, как и появлялся. А бывало, когда он целые дни проводил в комитете, участвовал в заседаниях, давал подробнейшие указания.

Сечи читал все, что оставлял Хаснош, - циркулярные письма, резолюции ЦК, брошюры, на некоторых документах была пометка: "Материалы для семинаров". Их Сечи передавал Поллаку. Однако Поллак, прочитав такую подборку, обычно швырял ее на стол Сечи: "Разве это материал для семинара? Ознакомьтесь, и в сторону его! Для семинарского кружка я материал в основном уже подобрал сам. Есть над чем голову поломать!"

Несколько раз Сечи наведывался в соседние районы. С одним из секретарей они частенько спорили на общегосударственные темы. Секретарь был молодым парнем, из рабочих-кожевенников. Интересовали его, как понял Сечи, отнюдь не проблемы собственного района. Он мечтал перейти в Пешт в ЦК или поехать на село, проводить там земельную реформу. "Туда, где жизнь бьет ключом".

В другом районе секретарем была женщина, с материнской назидательностью она сразу же пустилась поучать Сечи и пересказала ему слово в слово все, что Сечи уже знал от Хасноша. И только на самые жгучие вопросы, которые он даже и не умел еще как следует сформулировать, Сечи так и не получил ответа ни у кого.

Район Сечи прилегал к Дунаю, и он не раз наведывался на набережную. Здесь еще высились заграждения из проволочной сетки, увешанные увядшими уже ветвями маскировки. Вывороченные камни парапетов и лестничных ступеней громоздились друг на друга. У подножия горы Геллерта ржавели остовы разбитых железнодорожных вагонов, а дальше, вдоль берега, стояли, куда ни глянь, сожженные, мертвые дома. Будайская башня моста Эржебет неуклюже распласталась на набережной, огромные фермы и полотно проезжей части свисали в воду. У Цепного моста предмостье будайской стороны устояло, не обрушилось в реку, взрыв только искорежил его могучие фермы, согнул в некое подобие проволочной корзинки, а лопнувшие серые цепи, словно тронутые сухоткой руки, бессильно повисли над средним пролетом. Но от самого моста не осталось и следа.

Возвращался Сечи с таких прогулок всякий раз глубоко потрясенный и с каким-то беспокойным укором в душе. На площади Палфи, как всегда, толпились люди: ждали лодочников, случайных перевозчиков. Желтая, вздувшаяся в паводке река неслась на остовы рухнувших мостов, облепленных целыми горами мусора, ветвей и прочего наносного хлама. И дома на противоположном берегу маячили далеко, недосягаемо далеко…

В начале апреля в райком прибыло извещение: в понедельник в девять часов утра в здании ЦК на площади Кальмана Тисы состоится совещание секретарей райкомов. Утром чуть свет Сечи отправился в путь. По Кольцевому проспекту люди двигались разрозненными группками, молчаливые, сумрачные. Но уже начиная от Рудашского бассейна они сгрудились, пошли плотно и очень медленно: на площади Геллерта советские солдаты и венгерские полицейские проверяли документы. Разумеется, ни о какой общей проверке этого огромного людского моря, расплескавшегося во всю просторную площадь между руинами отеля, рухнувшей набережной и вывороченными трамвайными рельсами, не могло быть и речи. Патрульные просто выхватывали из толпы наугад одного-другого и отводили в сторону, к подножию горы-утеса; и все это - под гневное гудение грузовиков с прицепами, вереницей заворачивавших с моста на площадь, штабных "виллисов" и огромных, с железнодорожный вагон, автотягачей, тащивших за собою тяжелые орудия. Какой-то возница отчаянно понукал своих лошаденок, но они только с третьей или четвертой попытки осилили крутое предмостье и застучали копытами по его доскам. Тогда вдогонку им побежали и люди, понасели на плоскую ломовую телегу. Побежал и Сечи, и ему тоже удалось примоститься на краешке телеги.

Вполне хороший мосток проложили над обломками старого советские саперы всего за один месяц. Доски постелили не вдоль и не поперек моста, а "елочкой", с упором на крепкий становой хребет срединных балок. Мост открыли всего несколько дней назад, но движение по нему было настолько интенсивным, что некоторые доски уже успели стереться в труху. И теперь то там, то сям белело свежее дерево новых плах, заложенных ночью ремонтными бригадами. На набережных, по обе стороны моста, штабелями лежали толстые доски для непрерывного ремонта. По пешеходным дорожкам торопливо лилась людская толпа. Покоившийся на четырех тяжелых понтонах, прикрепленных к берегам стальными канатами, мост содрогался, покачивался на плаву под неимоверной тяжестью двух людских волн, катившихся друг другу навстречу.

На пештской стороне все было не такое, как в Буде, даже воздух. Разумеется, и здесь мостовые еще были усыпаны битым кирпичом, черепицей и штукатуркой, не обломки были мельче, легче. И сами улицы чем-то напоминали восточный базар: уже от самого моста в толпу, катившуюся на берег, начинали втискиваться, перемешиваясь с нею, торговцы кукурузой, блинчиками, пончиками, солеными рожками - с лотками, подвешенными на шею. По обе стороны Таможенного проспекта пристроились с небольшими столиками продавцы зажигалок, спичек, камешков, сахарина, муки, соли, масла, сушеных овощей. Они поспешили захватить все опустошенные огнем здания, залы без окон и дверей, даже подворотни, превратив их в магазины. Какой-то мужчина, расхаживая взад и вперед, предлагал купить у него сапоги - офицерские, хромовые. Высмотрев в толпе человека, кому, по его мнению, сапоги были бы впору, он следовал за ним, не отставая, до следующего угла. Попадались в толпе и дельцы покрупнее - они скупали золото, доллары, наполеондоры, старую одежду, продовольствие, И вся эта ринувшаяся в коммерцию улица горланила, орала, и каждый старался перекричать всех и вся. На углу площади Кальвина какой-то мужчина продавал готовое платье. Товар его висел над улицей на длинной, поставленной на колесики вешалке. Пока он сам в гуще снующей толпы помогал покупателю примерять пальто, жена его присматривала за вешалкой.

Толпа роилась на площади, на мостовой улиц, где люди сновали буквально под колесами автомашин. У каждого за спиной был рюкзак. Даже к портфелям приделали длинные ремни и вешали их на шею. Посередине площади стоял железнодорожный вагон, украшенный красным флагом. В раскрытых его дверях виднелись молодые парни и девушки с лопатами, которые отпускали картошку.

От всей этой суетни, шума и гама у Сечи рябило в глазах, кружилась голова. Он не узнавал знакомых улиц. На Музейном проспекте свернул в маленькую боковую улочку, думая, что так быстрее доберется до цели. Здесь действительно было немного тише, но зато куда больше хлама и мусора под ногами. Кое-где уже копошились строители, и тогда дорогу преграждали кучи песка, рассыпанная известь, доски - даже и на Большом кольце. Поделенные на множество мелких клеточек, но застекленные настоящим стеклом, манили прохожих витрины свежеоштукатуренных кафе, пивных и ресторанов с новыми, - иное сразу и не выговоришь, - названиями. Странно выглядели эти полуразбитые, изувеченные войной дома с новенькими, свежевыбеленными магазинами и "заведениями" в их первых этажах. Словно чумазые, по уши в грязи, люди взяли и отмыли себе добела одни только ноги. Рестораны, - кое-где штук по восемь - десять подряд, - были всякие: одни попроще, с единственным дежурным блюдом, другие - совсем роскошные, где на витрине красовались и жареные цыплята, и жирная рыба, и бокалы какао с шапками взбитых сливок. На площади перед Национальным театром мужчины и женщины, вооружившись кирками и лопатами, разбирали завалы мусора и бросали его в кузов грузовика, украшенный красным кумачовым лозунгом: "Сотрем следы фашистских разрушений! Венгерская коммунистическая партия".

Сечи загляделся по сторонам, отдавшись течению людской толпы.

Назад Дальше