- Из тюрьмы в Ваце заключённых переводили в лагеря. Ночью нас загнали в товарный вагон. Набили туда больше сотни человек. Вижу, Рущак и Микулец - тут же. Поддерживают под руки друг друга. Протиснулся к ним, чувствую - задыхаюсь. Те, что послабее, погибали, пока шёл эшелон. Через неделю заключённых начали сортировать. Рущака и Микульца, которые вовсе обессилели, отправили в Дахау, меня вместе с другими, кто ещё мог стоять на ногах, повезли в рабочий лагерь. Оттуда попал я в концлагерь Алтхаузен - это было в Австрии… Чудом остался жить…
Мы слушали молча.
- Вот какое поле здесь теперь, -Грицюк нас вывел на долину, засаженную яблонями. - То самое. Я ведь тогда, когда шёл к границе, о нём и не ведал… На суде Микола все на это напирал: в последний момент думал, как выручить друзей. О себе не заботился…
Здесь же, в Буштине, в доме № 525 на улице Борканюка, живёт жена Петра Микульца - Юлия Юрьевна. Работала она в местном садсовхозе, где многие годы была звеньевой.
- После ареста Петра, - рассказала женщина, - фашисты все забрали из хаты - и вещи, и книги, и даже семейные фотографии. Оставили одни голые стены. Били и меня, пытались что-то выведать. А я о Петровых делах, откровенно говоря, ничего и не знала…
Живут в Буштине братья Миколы Рущака: старший, Юрко, - пенсионер, младший, Иван - медик. Они сохранили единственную фотографию Миколы - прятали её во время оккупации.
А в Хусте, в том же доме на бывшей улице Сечени, ныне улице Ивана Франко, проживает Христипа Ивановна - жена Рущака. Только не во флигеле, а в хозяйской квартире. У неё осталось несколько скупых Миколиных писем, доставленных друзьями из Ваца: каждая строка, написанная Миколой, - свидетельство его твёрдости, его мужества…
Долго пришлось разыскивать Рысь - Михаила Томаша. Всё объяснилось просто: Томаш - была фамилия его матери. Теперь Михаил Михайлович Томаш-Дуйчак па пенсии. Он коммунист, окончил вуз и много лет руководил крупным закарпатским лесокомбинатом…
В последние годы мукачевцы часто видели на улице старого человека с неизменной спутницей - палкой. В любую погоду он приходил в центр, усаживался в сквере на скамейке, вёл неторопливый разговор с одногодками. Улица Мира была любимой улицей Федора Борисовича Ингбера. Встретились мы здесь же, среди цветущих роз. Затем старый коммунист пригласил к себе домой, и мы убедились, как свежа и точна была память профессионального революционера. Дома он показывал различные листовки, вырезки из газет. И рассказывал…
Просидел в сырых застенках Ваца целых 17 месяцев. Затем попал в лагерь близ Секешфехервара. Здесь томились пленные советские солдаты и венгерские коммунисты, партизаны из Сербии и подпольщики из Словакии. Группа освобождения, в которую входил и он, Ингбер, организовала побег, а потом в Будапеште создала подпольный интернациональный отряд. Как и Канюк, Ингбер после освобождения стал советским воином, подбил два гитлеровских танка, был тяжело ранен.
…Кажется, так же молодо бурлит горная Теребля, как и десятки лет назад. Чем выше - тем быстрее, яростнее воды этой речки. Неподалёку от Синевирского озера, где она берет своё начало, - десятки новых троп - не тех, по которым ходили разведчики. Туристские тропинки пролегли от озера в древние леса. Бродят по ним молодые люди из Прибалтики и Сибири, Молдавии и Казахстана… На пути одного из известных туристских маршрутов, в минутах ходьбы от озера, стоит домик Василия Яцко.
Время, испытания, кажется, не коснулись этого человека - живо блестят глаза. Когда говорит, кажется, минуты не усидит на месте. И впрямь - Быстрый…
Василий Яковлевич рассказывает больше о боевых друзьях, о себе - неохотно:
- А что тут такого - по горам ходить! Кто тут вырос, тот знает все тропы. Говорите, рисковал? Ну, а как же воевать без риска. Без риска нельзя… Боялся, конечно. Особенно переживал тогда, в мае сорок первого, когда нёс через границу Гусеву последние сведения. Да…
После войны Василий Яцко работал начальником местного лесопункта. Вырастил трёх сыновей.
- Дедом уже стал, - улыбается человек из легенды, - внуки вот пошли. Жизнь начинается сначала…
ТАЙНА СИНИХ БЕСКИД
Пожалуй, ничем не примечателен тот Бескид - маленькая станция в Карпатах. Разве что своим поэтическим именем, полученным станцией от синеющих горных великанов. Их так и называют синими Бескидами. Поезд здесь обычно замедляет ход - впереди длинные тоннели. Потом легко спускается вниз, к Воловцу - известному в Карпатах туристскому центру.
Справа по ходу поезда во зворе-ущелье теперь едва заметишь несколько сельских хат. Нет даже почерневшей от времени церквушки. Это - село Канора, которое слилось с районным центром. Что ж, старое село исчезает. Уже забывается даже его имя. Но события, о которых пойдёт речь, возвратили нас в старую Канору, где родилась тайна синих Бескид…
Очерк "Операция "Теребля"" уже был написан, когда помогавшие нам в поисках товарищи вышли на след ещё одной горсточки смельчаков, действовавших в Карпатах. Так стало известно о военно-разведывательной группе в синих Бескидах, которую возглавлял Данило. И уж вовсе неожиданным было наше знакомство с этим руководителем: оказалось, знакомились заново. Ибо один из нас, писавший в первую послевоенную осень очерк о бывшем графском замке, превращённом в рабочую здравницу, и не подозревал, что, беседуя с директором этого дома отдыха Фомой Ивановичем Россохой - в прошлом Канорским священником, - разговаривает с человеком, ставшим по зову сердца бойцом невидимого фронта.
Сразу вспомнилась эта, такая тёплая, первая мирная осень. И оживлённое шоссе, ведущее в горы. И красные стрельчатые башни, выглядывавшие из-за роскошной шапки парка. И первые новые обитатели дворца, немного робевшие от торжественной красоты аллей. Вот что писалось в опубликованной тогда первой корреспонденции о встрече с новыми хозяевами замка:
" …Удирая, граф забыл на письменном столе альбом. В нём много фотографий, даже чересчур много. Дюри Шенборн, последний отпрыск плутократического рода военного времени, был тщеславен и в этой славе многословен: любил разыгрывать либерала и спортсмена. Вот он сидит в роскошной машине явно спортивного типа, разговаривая с "народом". Этот снимок сделан в Каноре. Крестьяне стоят поодаль, в дырявых гунях, сжимая в руках потрёпанные шляпы и принуждённо улыбаясь.
Замок считался охотничьим. Магнаты приезжали сюда позабавиться, пострелять серн и медведей. Однажды сутки отдыхал Риббентроп. Их снимки - тоже в альбоме, на первых страницах. Веселились на особый манер. На одной из фотографий - ковёр, расстеленный на поляне. Пьяные бессмысленные рожи эсэсовцев, пирующих под сенью старой липы. Графиня в весьма легкомысленном платье, стоя на коленях, протягивает рюмку высокопоставленному гостю. Чина его не разобрать - он развалился на ковре в подтяжках. На заднем плане - клетка. Изнутри прижалось к прутьям лицо человека.
- Там, сзади, медведь, - объяснил директор Фома Иванович, - А это пастух графа: его в наказание посадили в клетку."
И вот спустя четверть века мы встретились с Россохой опять. Уже в самом Ужгороде, где он проживает до сих пор. В библиотеке редакции нашли старую газетную подшивку. Она была тяжёлой - бумаги не хватало, и первое время газета печаталась на трофейной обёрточной бумаге - красноватого цвета, плотных вощёных рулонах. Сетка морщин на лице Россохи легонько разгладилась:
- Да, я так говорил, а вы так писали.
Вспомнил про снимок с клеткой:
- Я в кадр не попал…
- Но вы даже не упоминали, что были где-то рядом. Фома Иванович спокойно улыбнулся:
Не только про это - про многое другое тогда не говорил. Как видите, всему своё время.
И мы узнали подробности удивительной судьбы бывшего священника, снова и снова убедившись в том, что скромность бойцов невидимого фронта - органическое свойство их характера, что героизм - естественное движение души человека, отдающего себя всего, без остатка, служению людям, то высокое вдохновенное состояние, которое даже смиренного служителя церкви заставило бороться с фашистами.
Воспоминая разведчика Данило дополнили нам сведения, справки и документы из архивов, записи бесед с живыми свидетелями событий тех дней…
* * *
Сонная одурь придавила монастырскую крышу. И приземистые сливы вокруг монастыря. И самих монахов, склонившихся над верстаками. День только начинался, а работу архимандрит Матфей задал такую, чтобы до вечера никто спины не разогнул: строить сарай… настилать полы… пилить дрова.
Любил согнутые спины настоятель монастыря в Изе. Впрочем, и сам, выпив красного винца, выходил не раз во двор, хватал топор - и разлетались в щепки самые треклятые буковые колоды. Намахавшись, усаживался на дрова. Послушник снова подносил хмельного. Настоятель блаженно тянул терпко-сладкое питьё и шёл почивать в сонную.
Трудно было понять: то ли так силён, то ли просто гневен настоятель. И когда он вызвал в просторную приёмную монаха Феодосия, ченцы переглянулись: гляди, рассол заставит таскать, а Феодосий - он упрям, как-никак самый старший из молодых монахов.
Но Россоха вышел от архимандрита какой-то взволнованный. Возвратившись к братьям, рассеянно взглянул на свой верстак и зашагал через глухой двор. Окликнули: хоть и боязливые, а всё же любопытные были юные ченцы. Он ответил:
- Учиться посылают в богословскую школу. В Югославию…
-
Из воспоминаний Ф. И. Россохи:
"Когда ты на склоне лет и, словно с вершины, озираешь прожитую жизнь, - видится она как на ладони, и закоулки все в ней открываются, и повороты разные, - осознаешь, что тобою двигало в детстве или юности. Было у меня время в фашистских застенках перебирать свою жизнь по листочкам, и вот теперь яснее могу и себе, и другим ответить, как я, сын бедняцкий да и внук бедняцкий, пошёл служить в монахи, затем стал священником. Нижний Быстрый на Хустщине, где я родился в 1903 году, - из всех убогих сел был, пожалуй, самым что ни на есть "Заплатовым, Дырявиным, Неёловым, Неурожайкой тож". Видится мне мой дедусь Иван, согнутый старик, который все бондарил, делал деревянные коновки, цебрики и другую крестьянскую утварь - мастерил из дерева. В лес уже не мог ходить. А моего отца тоже Иваном звали, он был лесоруб, только видел я его все меньше и меньше - он ходил по заработкам. Мы с дедом Иваном спали на соломе, рядышком с коровой - в красивых белых пятнах была та корова, и звали её Красей. Я помогал деду делать бочки, держал ему обручи и, конечно, тоже мечтал стать в жизни бондарем. Но когда однажды отец принёс домой календарь и показал в заголовке буквы, мне не надо было больше объяснять. Отец с дедом тут поговорили и решили отдать меня в школу. Не сразу я понял, почему дед сидел зимой босым - сапоги ведь продали, чтобы заплатить учителю Пукану: "певцоучитель" был страшный пьяница и все пропивал. Учил, конечно, больше молитвы читать…
Ещё один листочек вспомнился мне в лагере. На нём дата - 1913 год. Пришёл я из школы, а в хате отец с матерью сидят и ничего не делают - руки на столе. Вижу, у печи - мадьярский жандарм, а на столе перед отцом и матерью - книги из России. Одна из них, помню, называлась "Киевопечерский патерик"- по нынешним временам, если рассудить, ну, что в ней могло быть крамольного, бунтарского, противного австро-венгерскому режиму? Разве что стремление наших закарпатцев к единокровным братьям за Карпатами настолько пугало ревностных блюстителей монархического строя, что даже в появлении подобных изданий в забитых, тёмных семьях верховинцев усматривали политическое преступление…
На столе, рядом с книгами, лежали снятые со стен старые иконы - их тоже, оказалось, привезли из Киева. Кто и когда - конечно, я не ведал. Забрали жандармы отца и мать в Хуст вместе с книгами да иконами, а я с четырьмя меньшими братьями и сёстрами да стареньким дедом остался за старшего - и как будто сразу повзрослел. А через неделю пришли и за дедом. Он пас корову в поле, слабенький был дед и совсем глухой - восемьдесят пятый год, не шутка. Жандармы пытались тянуть его с собой, но он идти не мог. Тогда начали бить -там же, на поле, бедняжку и убили. Два дня ещё дед пролежал на зелёной полянке Подине - боялись мы к нему подходить, потом вдвоём с братом Василием всё-таки решились: взяли санки и перевезли труп старика в хату. Жандармы доставили из тюрьмы отца, чтобы похоронил, и увезли назад. Узнали мы после, что в Мараморош-Сигете был большой процесс. Отцу дали два года тюрьмы да ещё накинули сто серебряных штрафа.
Это уже рассказала мать - её отпустили, так как была беременна…
Только много лет спустя я понял, почему меня взяли в Изянскую обитель: монастырь этот был основан где-то в самом начале двадцатых годов, и его наставники брали к себе прежде всего тех, чьи родители подвергались гонениям за православную ориентацию. Конечно, вдалбливали мне в голову смирение и послушание, да деда Ивана я забыть не мог: окровавленное тело старика не раз по ночам снилось и в монастырских стенах, гнев и ненависть душили мне грудь. Однако учился. Помнил наказ отца: "Выбьешься, Фома, в люди. Если всю грамоту постигнешь - многое поймёшь, чего нам, неграмотным, понять умом трудно, хотя своим сердцем и постигли…"
И когда после учёбы рукоположили меня в сан священника - помнил отцовские слова. И когда мне дали парафию в Ребрине - в восточной Словакии. И когда возвратился в родные края…
Помню, как взволновался, когда предложили церквушку в Кошелеве - на нашей Верховине. Знал, что Кошелево - это дыра в горах. Голод, зоб, трахома, все болячки, какие есть на свете, все туда свалились. Но там - свои люди… как отец, как мать. И показалось - далеко, на голом, запылённом выгоне, стоит дед Иван, стоит и беспомощно протягивает мне навстречу руки.
Шёл 1931 год…"
* * *
События в Каноре напугали местного священника Деяка. Зачастил к епископу:
- Не могу я больше в том селе: даже старостой избрали коммуниста.
И владыка вызвал к себе архимандрита.
- Отец Матфей, в конорский приход подыщите другого священника. Там - одни бунтовщики, а у отца Ивана - восемь детей да мал мала меньше. Надо его понять…
- Направим несемейного? - уточнил архимандрит.
- Почему же?.. Можно и с семьёй. Просто надо подобрать такого, чтобы сумел найти подход к бунтовщикам.
- Есть такой. В Кошелеве. Отец Феодосий.
- Вот и поменяем их…
С тем благочинный наведался к Россохе в Кошелево. За столом сказал:
- А я к тебе, отец Феодосий, с одним предложеньицем. Даём тебе сразу два прихода - Воловец и Канору.
- По какой же милости?
- Трудно Деяку ужиться с тамошним народом.
- А мне будет легко?
- У тебя же - голос! Ты как скажешь - отодвинуть некуда.
- Ну-ну…
Была поздняя осень. Телега вязла в липкой глине и, казалось, как-то неохотно вползала в потемневшее верховинское село. Вёз отец Феодосий не только молитвенник, но и чешский медицинский справочник, и новый "Рецептарь", и даже мешок высушенных трав. Только в его книгах и лекарствах не было средства от болезни, царившей в Каноре, - это он поймёт уже потом. А пока что, въезжая в село, первым поднимал шляпу, здороваясь со встречными, и смотрел вокруг. По берегам потока, сбегавшего в Вичу, горбились соломенные крыши. Среди села издали виднелась деревянная церквушка. Рядом стояла звонница - крытая дранкой башенка с тремя колоколами. Знал, что по соседству - церковная школа с пустующей комнатой учителя…
Шагая через грязь, отец Феодосии направился к школе. Первое, что увидел, - дрожат у калитки двое полуголых малышей. Протягивают руки и жалобно щерят беззубые рты:
- Отец швятой… Дайте кушок хлеба…
Но от корчмы услышал и суровый голос:
- Куда вы, панотче? Гостей ждут только здесь.
Россоха вспомнил, что извозчик дорогой рассказывал, будто жена Деяка днями родила. Спокойно ответил:
- У отца Ивана буду крестить младенца, тогда и пригощусь.
По тяжёлым взглядам всё же понял: эти люди уже никому и ничему не верят. Видать, их тут от роду только унижали, обманывали. И решил сказать как есть - с чем приехал он сюда, в Канору:
- Думаю, что лучше начинать с крестин, нежели с похорон. Хорошая примета.
- Значит, к нам надолго?
- Поживём - увидим…
Деяк поспешно выехал. А к новому попу в тот же вечер наведались жандармы. Принесли винтовку.
- Это ещё зачем? - удивился отец Феодосии. - Я же - не охотник.
- Положите в кровать. Спокойнее будет…
- Ну нет, такой подруги мне в постель не надо.
- Не делайте глупости! Здесь звери, а не люди!
- Не думаю…
Ночью на дверь отцу Феодосию крестьяне повесили дохлую собаку. Рядом сделали надпись: "Вот он, новый чернокнижник: сам кушает мясо, а нам велит поститься".
Россоха понимал этих людей и спокойно попросил уборщицу:
- Настунька, закопайте собаку подальше.
Он направился в село обходить прихожан. Сгибаясь в три погибели, зашёл в хату Луки Трепака. Дети, накрывшись с головой лохмотьем, дрожат на холодной, нетопленой печи. А мать лежит на лавке в лихорадке. Россоха оставил для больной таблетки и поспешил попросить Настуню, чтобы хоть затопила в этой убогой хате. Сам почувствовал себя каким-то обессиленным.
Пришли из Воловца - позвали исповедовать больную Марию Баганич. Мужик совсем отчаялся:
- Был доктор Литвинов, приписал лечение, но не помогло. Истекает кровью…
Отец Феодосии пришёл, посмотрел.
- Что с вами, Мария?
- Хочу умереть…
Эти слова потрясли священника, и всё-таки начал распрашивать её о болезни, а не о грехах. Потом принялся лечить…
За две недели все лекарства кончились.
Россоха постучался в местный "нотарский уряд" - надо что-то делать, как-то помогать… И нотарь Ришавий, и поднотарь Раба посмотрели на него, как на чудака: