Два мира (сборник) - Зазубрин Владимир Яковлевич 15 стр.


К горлу партизана что-то подкатилось, не своим, глухим голосом он спросил добровольца:

– Это в Широком-то?

– Да.

– Какая?

– Совсем, знаешь ли, молоденькая, лет пятнадцати-четырнадцати, не больше. Невинненькая еще была. Как ее звали? – Жестиков задумался на минуту. – Да, Маша, Маша. – Мы ее с Пестиковым в курятнике прижали. Она там пряталась. Потеха!

Жестиков тихо засмеялся, схватился за рану.

– Ох, нельзя смеяться-то, больно.

Партизан размахнулся и тяжело стукнул раненого по зубам.

– Заткни свою глотку, погань!

– Ты чего это?

Жестиков еще не понимал, в чем дело.

– На каком основании?

Партизан плюнул ему в глаза, бросил вожжи.

– Вот тебе, гаду, основания! Вот тебе основания!

– Партизаны, а-а-а, карау-у-ул!

Жестиков подавился обломками своих зубов.

– На вот тебе, сволочь!

Чубуков остановил лошадь. Летягин, черный от гнева, топтал Жестикова ногами.

– Ты чего это, Иван?

– Тятя, он ведь Маньку-то нашу изнасильничал!

– Ну?

– Сам расхвастался, гад.

Иван, тяжело дыша, соскочил с саней.

– Никак околел? Айда, Иван. Время неча терять.

– Айда!

Партизаны погнали лошадей.

Глава 24 ЭТО

В Рождественский сочельник, перед рассветом, от Медвежьего к тайге, по чистому полю поскрипывая лыжами, быстро скользили двое. Среднего роста, крепкий, широкоплечий, с длинной серебряной бородой, в малахае и белодохе – Федор Федорович Черняков, и высокий, костлявый, бритый, с короткими, обкусанными, торчащими щетиной усами, в рыжем телячьем пиджаке и таком же картузе – Никифор Семенович Карапузов. Старики гнулись под тяжестью больших мешков, привязанных за спиной. Они везли партизанам медикаменты, купленные в городе. Лыжи глубоко уходили в снег, нападавший за ночь. Идти было трудно. Под теплыми мехами на спине и на груди у лыжников рубахи отсырели от пота.

– Закурить бы надо, Федор Федорыч, – остановился Карапузов.

– Оно бы, конешно, хорошо, Никифор Семеныч, да как бы не заметили нас?

– Ну, в этаку темень да рань. Поди, спят все без задних ног.

Карапузов вытащил из-за пазухи короткую самодельную трубку. Черняков достал кисет. Сбоку в темноте фыркнула лошадь. Старики вздрогнули, насторожились. На дороге отчетливо хрустели конские копыта, едва слышно брякало оружие. Несколько красных точек, покачиваясь, плыло в тайге.

– Смотри, курят. Ведь это орловские молодцы в разведку поехали, – шептал Черняков.

Разъезд гусар шагом шел по дороге на Пчелино. Корнет Завистовский – безусый восемнадцатилетний мальчик – опустил голову и, развалясь в седле, мурлыкал под нос:

Свое мы дело совершили -

Сибирь Советов лишена…

Молодой офицер перед выездом из села выпил немного спирта, был весел. Новенькая, мягкая, длиннополая баранулка грела хорошо. Косматая папаха закрывала оба уха.

– Так и есть, они.

– Давай дернем в сторону с версту и прямо Пчелинским логом ударимся на спаленную сосну.

Старики спрятали табак, повернули влево. Лыжи хрустнули, тихо взвизгивая, заскользили по белому пушистому ковру. В сумерках долго, осторожно шли по тайге. Задевая за сучья, роняли вниз чистые, белые хлопья. У разбитой, опаленной молнией сосны остановились, сняли с плеч мешки, закурили. Между деревьями медленно светало.

– Ну, однако, пора стучать.

Черняков выдернул из-за пояса топор, стал редко с силой бить им по сухому стволу. Ударив десять раз, остановился. В тайге шумело эхо. Затрещал бурелом.

– Что это, медведь, что ли? – спросил Карапузов.

– Какой теперя медведь. Медведь лежит.

Карапузов сконфуженно махнул рукой.

– Фу, смолол. Хотя, мож, его спугнули? Иль, мож, это зюбрь?

– Нет, зюбрь не так ходит. Зюбря не услышишь. Он идет – только хруп-хруп. Шагов пяток сделает да и встанет, послушает и опять хруп-хруп. А этот вон как трещит. Сохатый, окромя некому.

Черняков опять застучал. Треск стал глуше, затихая, удалился.

– Тяп-шшш! Тяп-шшш! Тяп-шшш!

Тайга просыпалась. Где-то далеко слабо отозвались:

– Тяп! Тяп!

Старик перестал стучать.

– Ага, десяток тоже, – сосчитал он удары.

– Наши. Сейчас будут.

Черняков засунул топор опять за пояс, сел на сваленное дерево. Карапузов вытирал рукавом вспотевший лоб.

– Здорово мы с тобой, Федор Федорыч, отмахали.

– Да, подходя.

В чаще замелькали пестрые лохматые дохи. Несколько партизан бесшумно на лыжах подбежали к старикам.

– Здорово, товарищи!

– Здравствуйте!

– Ну, чего принесли, старички?

– Лекарства кое-какого, товарищи. Бинтов маленько.

– Дело хорошее.

Ватюков разглаживал свои длинные усы. Быстров нагнулся, стал ощупывать мешки. Доха у партизана распахнулась, среди меха сверкнула золотом гимнастерка, расшитая выпуклыми крестами.

– Это что у тебя, Петра?

Черняков смотрел на необыкновенный костюм. Быстров засмеялся.

– Риза отца Кипарисова. Мы его на позапрошлой неделе уконтрамили. Ну, добру не пропадать же. Крепкая штука, долго проносится.

Парень, улыбаясь, оправлял пояс, показывал старикам свою обновку.

– Чего банды поговаривают насчет войны? – спросил Ватюков.

Карапузов оживленно заговорил:

– Мне Пашка сказывал (вы знаете его, сын-то мой), что мобилизованные ждут только удобного случая, чтобы перебежать. Дела бандитов совсем плохи. Красная Армия близко. Гибель свою они уже чуют. Куируются здорово. В городу ихних беженцев полно. Офицерье свои семьи за границу, на восток отправляют.

Гусары возвращались из разведки. Дорогой красильниковцы часто грелись из фляг со спиртом, ехали с песней:

Марш вперед, в поход,

Штурмовые роты.

Впереди вас слава ждет,

Сзади пулеметы.

Партизаны услышали, примолкли.

– Надо щелкнуть петушков красноголовых [5] .

Ватюков стал распоряжаться:

– Черемных и Панкратов, вы берите мешки – и в Пчелино. А мы на них. С двух сторон надо охватить. Вали, Быстров, заходи сзаду. Я спереду. Возьми себе четверых. Остальные за мной.

Небольшой отряд разорвался надвое, лавой брызнул в разные стороны, с легким скрипом скрылся за высокой желтой стеной тайги. Черемных и Панкратов навалили себе мешки на плечи.

– Вы, товарищи, передайте там от нас Жаркову-то с Мотыгиным, чтобы не сумневались, наступали бы на Медвежье, мы поддержим. Силешки у белых почти уже, можно сказать, и не осталось. Видимость одна только, – говорил Черняков.

– Обязательно! Уже это беспременно будет передано. Конечно, наступать надо, кончать гадов.

Партизаны повернули лыжи назад, к Пчелину, на старый след.

– Ну, прощайте, товарищи. Счастливо вам!

Черняков и Карапузов постояли немного на месте, проводили взглядами две фигуры с мешками на спинах.

– Пойдем восвояси, Федор Федорыч.

– Пойдем.

Старики тихо пошли домой.

Обходя кучи бурелома, оглядывались в сторону дороги, останавливаясь, прислушивались, затаив дыхание.

– Трах! Трах! Тарарах!

Лыжники свалили лошадь у гусар, ранили одного и одного убили. Путь был отрезан. Красильниковцы метнулись обратно. Корнет Завистовский едва владел собой. Страх, холодный, тяжелый, задавил офицера. Быстрое с четырьмя вылетел из чащи, перегородил дорогу.

– Трах! Трах!

И спереди, и сзади. И в затылок, и в лоб.

– Пиу! Пиу!

Лыжников была небольшая кучка. Но казалось, что их страшно много, что вся тайга кишит ими. Гусары остановили лошадей. Завистовский уронил повод.

– Сдавайся! Сдавайся!

Партизаны легко и быстро двигали лыжами, винтовки держали наготове.

– Слезай с коней! Бросай оружие!

Высокая черная лука казачьего седла мелькнула в последний раз перед глазами офицера. Соскочив с лошади, он стал отстегивать портупею, солдаты снимали из-за плеч винтовки, клали их на дорогу. Лыжники схватили лошадей под уздцы, отвели в сторону. Гусары, скучившись, встали нерешительно, опустив руки.

– Добровольцы есть?

Пестрые дохи угрожающе стали рядом, вплотную. Красильниковцы молчали. Сухо щелкнули затворы.

– Ну?

– Мы все мобилизованные. Один корнет доброволец.

– Ага!

Партизаны переглянулись.

– Солдаты, отойди к сторонке.

Гусары отошли вправо. Завистовский стоял с трудом. Ноги ныли, дрожали. Корнет не мог понять – от страха это или от усталости.

– Раздевайся! Будет, погулял в погонах!

Сердце провалилось куда-то, перестало биться. Мохнатые дохи растопырились, заслонили собой солнце, дорогу и тайгу.

– Я замерзну, братцы. Холодно, не надо.

Дохи ощетинились, зашевелились.

– Черт с тобой, замерзай. Нам ты не нужен, нам шуба да обмундирование твое нужны.

Завистовский с трудом понял наивность своей просьбы. Но умирать не хотелось.

– Товарищи, у меня мама. У нее больше никого нет. Пощадите.

Офицер говорил глухим, задушевным, срывающимся голосом, с усилием поворачивая во рту сухой язык. Злая усмешка тронула лица партизан.

– Ты когда ставил к стенке моего отца, не спрашивал, однако, сколько у него сыновей?

Завистовский готов был расплакаться. Твердость и спокойная ненависть красных давили его.

– Нечего лясы точить, раздевайся!

Корнет не двигался с места, лицо у него стало темно-синим. Ватюков раздраженно теребил свои усы.

– Ну, долго тебя, золотопогонника, просить? Раздевайся, а то сами начнем сдирать, хуже будет.

– В последний раз, товарищи, дайте покурить.

– Кури.

Ноги больше не могли стоять. Офицер тяжело, всем задом сел на снег. Вытащил портсигар. Лошади лизали снег. От них шел легкий пар с острым запахом конского навоза и пота.

– Только поскорей поворачивайся.

– Еще секунда, и все кончено.

– Мамочка! Ма-ма-моч…

– Пли!

Черная баранулка покраснела. Колени поднялись кверху, дергались. Раздевать не стали.

– Как надоело это.

– Скорее бы кончилась война.

Опротивело. Ватюков морщился, плевал в сторону, тряс головой.

Глава 25 ОРГИЯ

Окна медвежьинской школы были ярко освещены. На улицу пробивались сквозь двойные рамы глухие звуки пианино. В светлых четырехугольных пятнах мелькали силуэты танцующих. У полковника Орлова были гости. Сегодня к нему приехали из города несколько офицеров в обществе двух сильно накрашенных дам. Обе были вдовы офицеров одного из сибирских полков. Фамилий их никто как следует не знал. Все звали их по имени и отчеству. Одну, курносоватую блондинку среднего роста, с большим ртом и узкими глазами, в зеленом платье – Людмилой Николаевной. Другую – высокую, полную, с пунцовыми губами, правильным носом, подкрашенными карими глазами и пышной прической завитых каштановых волос – Верой Владимировной. Легкое светлое бальное платье открывало у нее наполовину грудь и руки до плеч. В большом классе было тесно. Адъютант играл на пианино. Подвыпивший полковник развязно шутил с дамами, танцевал, преувеличенно громко стуча каблуками и звеня шпорами. Нетанцующие офицеры разделились на две группы. Бритый белобрысый ротмистр Шварц старался перекричать пианино, стук и шмыганье ног танцующих:

Эх вы, братцы, смело вперед!

В нас начальники дух воспитали,

И Совдеп нам теперь нипочем.

Офицеры вторили нестройно, вразброд, пьяными голосами:

Уж не раз мы его побивали

И опять в пух и прах разобьем.

Полковник закричал с другого конца комнаты:

– Господа офицеры, к черту патриотические песни и политику. Сегодня мы будем жить только для себя. Довольно, надо когда-нибудь и отдохнуть! Корнет, матчиш!

Скачущие звуки вырвались из-под клавишей. Орлов схватил Веру Владимировну, канканируя, понесся с ней по комнате. Вера Владимировна вертела задом, трясла грудью, откидывалась всем телом назад, прыгала на носках, наклонялась вперед, высоко поднимала ноги, извивалась в руках офицера.

Офицеры перестали петь, разговаривать; блестящими сузившимися глазами ощупывали тонкие ноги женщины в ажурных чулках, ловили взглядами белые кружева ее белья. Совершенно пьяный сотник Раннев вытащил из кобуры револьвер. Ему надоела смуглая физиономия Пушкина в темной массивной раме. Пуля попала в угол портрета, разбила стекло. Офицеры подняли стрелявшего на смех.

– Попал пальцем в небо! Ковыряй дальше!

Безусый юнец, хорунжий Брызгалов, бросил презрительный взгляд в сторону Раннева, выхватил свой маленький браунинг, всадил пулю поэту между бровей. Брызгалову аплодировали, пили за его здоровье. Осмеянный сотник, наморщив лоб, встал, подошел к пианино, медленно вытянул из ножен шашку, со злобой рубанул по крышке инструмента. Полозов толкнул в бок офицера:

– Ты чего это, черт, с ума спятил? Пошел отсюда.

Патруль, встревоженный выстрелами в школе, пришел узнать, в чем дело. Шарафутдин в передней успокоил солдат:

– Нищаво, это гаспадын афицера мал-мала шутка давал.

Патруль ушел. Адъютант играл без отдыха. Людмила Николаевна и Вера Владимировна с легкостью бабочек порхали из рук одного офицера к другому. Отдыхать во время небольших перерывов дамам на стульях не давали, мужчины бесцеремонно сажали их к себе на колени. Они не сопротивлялись, смеясь, трепали офицерам прически, усы и бороды. Ротмистр Шварц, покачиваясь, волоча за собой блестящую никелированную саблю, подошел к полковнику.

– Какого черта, полковник, у вас так мало дам? Две какие-то пигалицы, и только. Нельзя ли…

– Ладно, ладно, – перебил Орлов. – Сейчас будут.

– Адъютант, корнет, женщин нам, женщин!

Адъютант закричал:

– Шарафутдин, киль мында! [6]

– Я, гаспадын карнет.

– Ханым бар? [7]

Шарафутдин плутовато улыбнулся. Острые черные глаза татарина заблестели в узких жирных щелочках. Толстые масленые губы раздвинулись.

– Бар [8] , гаспадын карнет.

– Бираля [9] .

Группа более трезвых офицеров в левом углу класса играла в железку. Среди них был один невоенный, Верев-кин Сидор Поликарпович, заводчик, приехал в отряд Орлова со всем имуществом, погруженным на восьми возах. Играл Сидор Поликарпович не торопясь, спокойно, с сожалением вздыхая, говорил об убытках, причиненных ему войной, удивлялся, почему погибло в Сибири дело Колчака.

Пристальным, спрашивающим взглядом обводил партнеров, разглаживая широкую русую бороду, поправляя на правой стороне груди университетский значок.

– Неужели уж нет больше надежды на то, что власть останется в наших руках? Неужели все вы, господа, все наше многострадальное офицерство, должны будете до конца жизни влачить жалкое существование изгнанников? А Красильников, ведь это историческая фигура, неужели и он?

Глыбин неопределенно протянул в ответ:

– Да, Красильников – личность.

Веревкин оживился. Вокруг мясистого носа Сидора Поликарповича засветились ласковые складочки, коричневатые мешочки дряблой кожи под выцветшими голубыми глазами стали меньше, наморщились.

– По-моему, господа, Красильников является наиболее яркой, красочной фигурой, наиболее видным представителем вашей славной офицерской семьи, – говорил Веревкин. Офицеры молча брали и бросали карты и двигали кучки бумажек. – Простите, господа, я не хочу преуменьшать достоинств каждого из вас и умалять ваши заслуги перед Родиной, по-моему, все вы в большей или меньшей степени являетесь его подобием, так сказать, его разновидностью.

– Черт знает, опять бита!

Глыбин швырнул пачку кредиток.

– Сколько?

– Ваша.

Игра шла. Слушали Веревкина рассеянно. Сидор Поликарпович любил поговорить.

– Атаман – художник своего дела. Он не чинит просто суд и расправу, а рисует картину Страшного суда здесь, на земле, над всеми непокорными, бунтующимися. Возьмите его публичные казни, его танец повешенных, когда десятки людей сразу, по одной команде, взвиваются высоко над крышами домов и начинают, вися на журавцах, выделывать ногами всевозможные па, а тут рядом согнано все село, стоит коленопреклоненное и смотрит. Жены, матери, отцы, дети повешенных – все тут. Атаман сам ходит в толпе, приказывает всем смотреть на казнь. Тех же, кто проявляет недостаточно внимательности или, по его мнению, нуждается во вразумлении, растягивают, порют шомполами и нагайками.

Лицо Веревкина сияло восхищенной улыбкой, точно кровавый атаман стоял сейчас здесь и он любовался им.

Шарафутдин появился в дверях и, подмигивая корнету, манил его пальцем. Корнет подошел к нему.

– Гаспадын карнет, есть три баб, только ревит бульна. Ристованный баб. Красноармейский баб, – зашептал денщик.

– Ни черта, Шарафутдинушка, тащи их сюда, мы их живо утешим.

Шарафутдин с другим денщиком, Мустафиным, стали тащить за руки и подталкивать в спину трех молодых женщин.

– Ходы, ходы, гаспадын афицера мал-мала играть будут. Вудка вам дадут. Бульна ревить не нады. Якши [10] будет.

Женщины плакали, закрывали лица концами головных платков. Ротмистр Шварц вскочил со стула.

– Ага, красноармеечки, женушки партизанские, добро пожаловать. Вот мы вас сейчас обратим в христианскую веру. Вы у нас живо белогвардейками станете.

В соседней комнате что-то трещало, звенели разбитые стекла, шуршала бумага. Мрачный сотник Раннев рубил шкафы школьной библиотеки и рвал книжки.

Несколько офицеров подошли к арестованным женщинам.

– Ну, чего вы, молодухи, расхныкались… Ведь не страшнее же мы ваших волков красных?

– Чего с ними долго разговаривать! – заорал Орлов. – Господа офицеры, не будьте бабами! Энергичней, господа! Жизни больше! Не стесняйтесь! Сегодня здесь нет начальства! Сегодня все равны! Да здравствует свобода!

– Раздевать их!

Женщины визжали, отбивались.

– Матушки, позор какой! Матушки! Ой! Ой! Ой!

Орлов бросился к Вере Владимировне.

– Женщин!

– Здесь живут четыре учительки!

– К ним! Взять их! – Десяток ног затопало по коридору. Навалились на запертую дверь. Дверь упруго тряслась, трещала. С этажерки посыпались книги. Ольга Ивановна решительно схватила со стола подсвечник, выбила стекла в обеих рамах. Царапая и режа руки, учительницы вылезли на улицу. Дверь с дрожью рухнула на пол пустой комнаты. Из разбитого окна клубом валил холодный пар.

Назад Дальше