Это был и упрек Тарасову, и просьба понять, чем была вызвана его давешняя беспощадность. И Тарасову стало неловко перед ним.
Васильев вытянулся снова и повторил:
- Разрешите, товарищ старший лейтенант!
- Нет, тебе нельзя, - покачав головой, выговорил Тарасов.
- Почему?
- Там надо не горе вымещать.
- Сделаю, поверьте… - Тарасов понял, как Васильеву будет тяжко остаться тут одному среди спящих товарищей, в своем горе, без дела.
- Ладно, иди, - согласился он.
- Чего же ты раньше ничего не сказал? - когда разведчики ушли, укоризненно спросил Тарасов Абрамова.
- Сам узнал, только когда насел на него после давешнего…
- Вы народ глазастый, не приметили ли где ломов и лопат? - спросил комбат Абрамова.
- У санитаров были, нашли где-то. Давеча видел: тамбур приспосабливали к подвалу, чтобы выход был настоящий. Пришлось и землю рыть.
- Похоронить бы, кого можно, надо, - не приказал, а просто высказал свое личное человеческое желание Тарасов. И все поняли, что он помнил об этом все время, и устыдились, что среди стольких смертей, виденных сегодня каждым и ожидавших каждого, забыли даже этот долг живых перед мертвыми.
Они не оправдывали себя ни усталостью, ни тем, что предстояло на завтра, нет! То, что высказал комбат, было важней, дороже, выше всего другого.
С подветренной стороны сопки, там, куда метель только зализывала порошливые снежные вихры, они топорами, ломами, лопатами стали вгрызаться в промерзшую до стеклянного звона землю.
Пришли все. У штаба остался только один ординарец-часовой. Они выкидывали землю лопатами и руками, не обращая внимания на секущие лицо брызги из-под топоров и ломов.
- Мерзлятину негоже на лица бросать… - выговорил русоусый боец, которого все разведчики называли Василием Николаевичем. Из переборок в пустых домах выдрали доски и покрыли ими своих погибших товарищей.
Когда глыбистый холм земли вырос над могилой, сняли шапки и стояли долго, опустив все гуще и гуще белеющие от снега головы.
15
Он все-таки рухнул в сон. За эти месяцы войны научился, отбросив все, быстро засыпать и мгновенно просыпаться, когда надо. Ответственность за сотни людей так въелась в его натуру, что жила в нем непрестанно. Он не мог потерять ни на секунду этой ответственности, теперь это была сама его жизнь. Сейчас он дал себе на сон три часа и встал точно вовремя. Первое, что почувствовал, была тишина. Все спали, как и он, на полу. Лишь комиссар сидел за столом к нему спиной и что-то писал.
На столе лежали красноармейские книжки, партийные и комсомольские билеты. На многих виднелись еще не побуревшие пятна крови. Комиссар брал их в руки, подолгу глядел на маленькие фотографии, откладывал в сторону, потом писал очередную фамилию на широкой доске.
Сверху этой доски крупно химическим карандашом было выведено: "Здесь покоятся наши дорогие товарищи…", и ниже столбиком длинный ряд имен и фамилий. Комиссар медленно выводил буквы, чтобы было красиво и разборчиво.
Комбат присел рядом с ним.
- Спал бы пока, я разбужу, - сказал комиссар.
- Тебе тоже поспать не грех.
- Так вот, видишь… Надо… Легче будет найти. Может, когда и родные найдут.
- А от твоих ничего?
- Откуда же… - и видно, желая уйти от этого бередящего его душу разговора, комиссар снова занялся своим делом.
Так же, как Тарасов после госпиталя, попал сюда и комиссар. Они рассказали друг другу о себе все, и Тарасов знал, что комиссар отступал почти от того же места, от границы, как и он, только шел севернее. Семья комиссара осталась на оккупированной врагом территории. Положив на плечо комиссара руку, постоял немного и сказал:
- Ладно, пиши…
Оделся и вышел. На улице вьюжило.
- Тихо? - спросил он ординарца комиссара, стоявшего на часах.
- Тихо пока, товарищ старший лейтенант.
- Начальника связи не видел?
- Сейчас был. Да вон, похоже, он.
Прорезая согнутой фигурой метель, рядом смутно обозначился человек.
- Кто идет? - окликнул часовой.
По отзыву комбат узнал старшину связистов, подошел. Старшина был с катушкой.
- Сейчас, товарищ старший лейтенант, - тяжело дыша, выговорил он.
Для всякого случая Тарасов изучил нехитрую телефонную связь и сейчас помог связистам. Скоро аппараты зазуммерили в штабе.
Слушая голоса ротных, он испытывал такое ощущение, словно свиделся с самыми родными ему людьми. Он не замечал, что комиссар глядел на его улыбавшееся лицо, когда из очередной роты звучал на вызов ответ.
- Ну вот и хорошо… - облегченно говорил он каждому. - Как у тебя?
- Метет.
- Метет?
- Метет.
Это был условный сигнал, что все идет как надо. Только из третьей и первой роты сообщили, что была отброшена вражеская разведка.
Когда оторвался от телефонов и обернулся, увидел, что комиссар о чем-то тихо говорит с пришедшим в штаб Абрамовым. По виноватому и какому-то подавленному лицу старшины понял, что разведка не удалась.
- Ну? - недовольно спросил он, точно в неудаче больше других был виноват старшина.
- С пустом пришли. Васильев цел, а Серегина ранили - притащил.
- Не надо было его посылать, - злой на себя, проговорил Тарасов.
- Васильев молчит, назад рвется, - стал рассказывать Абрамов. - Не покажусь, говорит, комбату на глаза без языка. Серегин рассказал, что напоролись на засаду. Тут его и ранили. Васильев потащил его, но наткнулись еще на одного, уже ближе к нам, - в секрете сидел. Потом Васильев ему сказал дорогой: "Хотел взять живым, да сил недостало - пришлось думать не о языке, а о себе".
- У убитых ничего не взяли?
- Вот.
Старшина подал исписанный с двух сторон листок бумаги. Написано было по-фински.
- Давай сюда Каролайнена и Васильева.
- Каролайнен знает - приводит себя в порядок, а Васильева сейчас приведу.
Комбата сердила и в то же время вызывала уважение непоколебимая привычка финна-добровольца являться в штаб по-солдатски в безупречном виде.
Не побитое и поцарапанное лицо, не порванная одежда, а выражение лица Васильева, когда он вошел и стал у двери, обращали на себя внимание. Он стоял не поднимая глаз, все его лицо как-то сползло книзу, и нижняя губа отвисла.
- Далеко ли они были друг от друга? - спросил Тарасов.
Васильев взглянул на комбата и понял, что его вызвали не для укоров.
- Метрах в трехстах.
- Та-ак… - Тарасов задумался, потом спросил опять. - Как тебе показалось, они сидят на месте или тоже двигаются к нам?
Вошел и козырнул подтянутый, причесанный, почищенный Каролайнен. Комбат кивнул ему на стол, где лежала бумага.
- Мы сначала наткнулись на троих, - ответил Васильев, - не двигаются, значит, не разведка. Но уши держат востро. Обошли их, углубились. Там, за сопкой, туда-сюда группами на лыжах шастают. Вчерашнее, видать, зализывают. Да у костров приплясывают, измерзлись. Караулятся по всем правилам.
- Тоже не спят, готовятся, - заметил комиссар.
- И хорошо, что не спят, - ответил Тарасов. - Выспались бы, так силы еще больше у них было.
Комбат взялся за телефоны.
- Сова?
- Я Сова.
- Ко мне птичка прилетела, говорит, сороки впереди. Гляди, не застрекотали бы раньше времени.
- Понял.
- Перепелка?
- Я Перепелка…
Обзванивая ротных, Тарасов думал: "Надо решать, что же предпринимать теперь?" Он хотел посоветоваться с начальником штаба и комиссаром и, закончив говорить с ротными, обернулся и удивленно поглядел на всех. И старшина, и Васильев, и комиссар, видимо, и не слышали его разговора с ротными - все глядели на Каролайнена. Лицо финна было мученическим. Он явно не видел и не слышал ничего вокруг себя, был наедине только со своим страданьем.
И комбат, невольно тоже пораженный, поддался общему чувству тревоги.
- Что с тобой? - наконец спросил комиссар.
Каролайнен вздрогнул и как-то смущенно и неловко выговорил:
- Нет-нет, ничего… - Но, увидев, что все встревожены за него, добавил: - Глупость… Просто частное письмо, а я раскис. Извините, что растревожил вас.
- Читай, - попросил Тарасов.
Каролайнен поглядел на него, точно спрашивая, стоит ли, и Тарасов повторил:
- Читай, читай.
Каролайнен взял принесенный Васильевым листок и глухо начал читать:
"Сын наш Эйно, здравствуй!
Извещаем, что твой старший брат Урхо убит под Новгородом, а твой второй брат убит под Ленинградом. Ты остался один у нас. Молим бога за тебя. А нам уж и в долг никто не верит…".
- У-у, черт! - вдруг сорвав с головы шапку и стукнув ею об стол, крикнул Васильев. - Знал бы, так лучше не трогал.
Все замерли. Никто не упрекнул его в этой жалости.
16
Этот день был особенно труден для комбата. Начавшись неудачной разведкой, он нескладно шел и дальше. Началось со второй роты.
Зуммер запищал так, что Тарасов невольно рванулся к телефону.
- Нас внезапно атаковали! - растерянно кричал новый ротный Пчелкин. - Ничего не вижу, впереди крики и стрельба!
- Спокойно! Выяснить обстановку! Посылаю к тебе танки! - прокричал Тарасов. Но выяснить, что произошло там, в долине, где встретил врага взвод Ивушкина, не удалось. Из тех бойцов, что ротный посылал туда, ни один не вернулся…
Помочь немедленно танками оказалось невозможно, потому что расстояние велико и танки быстро не заводились на морозе. А враг мог в любую минуту ворваться в тыл батальона, и тогда окруженным со всех сторон бойцам осталось бы одно - драться до последней возможности, чтобы не даром отдать жизнь.
И хотя комбат не отдал пока никаких приказаний на этот счет, в штабе приготовились и к такому исходу.
Оделись, были при полном оружии, и ординарцы выскочили на улицу и заняли там оборону.
Тарасов, держа в ожидании телефонную трубку, ждал, пока отзовется командир третьей роты.
- Я Перепелка, - наконец раздался в трубке с придыханием голос ротного.
- Почему не на месте? - гневно крикнул Тарасов.
- Пытался выяснить, что у соседа. Ничего не видать, но, кажется, обходят…
- Без паники! Всех, кто есть под рукой, к соседу. Быстро!
- Есть!
- Готовься отсиживаться в своем гнезде. Понял?
- Понял.
Тарасов послал Абрамова с разведчиками собрать идущую из третьей и первой роты помощь, чтобы не пустить фашистов в тыл батальона, распорядился ротному второй взять треть людей из других взводов и атаковать идущего на прорыв противника с флангов. Но это все было, скорей, для того, чтобы успокоить людей и занять себя делом, чем возможностью поправить положение. Все, что он приказывал, не могло быть исполнено с тою быстротой, которая теперь была необходима. Когда было сделано все, что только можно было сделать, Тарасов, сцепив зубы, молча стал ждать, что будет дальше. Молчали и комиссар, и начальник штаба. Да и о чем было говорить? Все знали, что пока есть связь хоть с одной из рот, уходить из подвала нельзя, что бы ни случилось. Штаб батальона должен был жить до тех пор, пока был жив хоть один из них.
А коли надо будет погибнуть, так что ж: как говорится, не мы первые, не мы последние…
Томительно ожидание… Щемило сердце от мысли, что вот сейчас, может быть, придется умереть. В эти секунды Тарасов невольно оглядывал подвал с белыми лишаями плесени по стенам и потолку, с гнилью в нижних бревнах, и ему хотелось выскочить вон отсюда, на простор. Ему стоило немалых усилий, чтобы сидеть и ждать. Усиливать и так уж невыносимое волнение товарищей своей суматошностью он не хотел и заставил себя сидеть и казаться спокойным. Необычайно громко в напряженной тишине заверещал зуммер.
- Взвод Ивушкина погиб… Все погибли… Противник откатился назад… - услышал он медленный, негромкий, дрожащий голос Пчелкина и, не отпуская телефонную трубку, другою рукой потащил с головы шапку.
Он не слышал, как вошел с докладом капитан, командир танкистов, не видел, как глядели на него и комиссар, и начальник штаба, и ординарцы, и телефонисты.
- Что? - не выдержав, спросил комиссар. Тарасов поднял голову, тихо ответил:
- Взвод Ивушкина погиб… весь… Противник отступил…
И сползли с голов шапки, и опустились видевшие виды головы с болью за своих товарищей - в поклоне их мужеству, спасшему батальон от гибели.
Все понимали, что жесток был бой, и страшны врагу наши бойцы, если, и убив их, он не пошел вперед, хотя дорога была открыта.
- Ну? - горящими глазами глянув на танкиста, спросил комбат.
- Машины на ходу.
- Линию обороны запомнил?
- Да.
- Пройдись вдоль ее и дави их… Дави везде!.. - сдавленным голосом проговорил Тарасов, сжав кулаки.
- Есть давить! - тоже негромко, сдерживая этим ярость, отвечал капитан, забыв, что шлемофон у него в руке, и прямо со шлемофоном вскинул руку к виску.
План - встретить врага на исходных позициях - был теперь опасен. Зная, что мы подошли к ним вплотную, фашисты могли одним броском смять наших бойцов.
Комбат приказал оставить на прежнем месте жиденькую цепь бойцов, для прикрытия, и отходить назад.
Ему было не по себе, когда отдавал этот приказ. Не по себе оттого, что все шло против его задумки, на которую он возлагал столько надежд. Не по себе от сознания, что целую ночь кравшиеся к врагу на морозе и в метель измученные бойцы делали все это впустую. Когда он сам был взводным, а потом ротным, случалось делать и казавшиеся ему бесполезными и бестолковыми переходы и переползания, но самому делать это было куда легче, чем то, что испытал теперь. Сейчас сослаться или отнести вину было не на кого, и не у кого было спросить разрешения или получить приказ. Это тревожное, порой давящее до растерянности ощущение единоличной ответственности за судьбы людей и дела было уже знакомо ему по тем дням, в которые выводил из окружения бойцов разных частей, собравшихся под его командой. Но привыкнуть к этому чувству постоянной заботы было невозможно.
Сегодня приходилось особенно трудно. Труден был бой, и он впервые не имел возможности непосредственным участием, в схватке, погасить свою горячность и должен был сидеть тут, в подвале, когда так и вскидывало то и дело выскочить на волю и по привычке хлестаться с фашистами лицом к лицу. Ему некогда было подумать, что на самом деле все шло как нельзя лучше. Батальон и сегодня не просто держался, а, обманув, изматывал противника, продолжая сдерживать немало вражеских сил. То есть делать то самое дело, которое и комбат, и все командиры рот задумали сделать. Сегодня он ни разу не выстрелил, ни разу не крикнул, как всегда в такие дни бывало прежде, но ни разу еще не пережил того, что пришлось пережить в этот день.
Когда враг жал и жал, не отступая (а было не раз и так), и наши бойцы ничего не могли поделать с ним, казалось, оборона вот-вот лопнет, и все будет кончено. Не распадется, не рассыплется, не будет, как обычно говорят, прорвана, а именно лопнет. При сильных натисках врага оборона наша вытягивалась вглубь так же примерно, как вытягивается зажатая с двух сторон резиновая полоска под нажатием пальца. Резинка эта все тянется и тянется, пока не наступает момент, когда она растянуться больше уже не может - еще усилие, и лопнет со звоном. Комбат всеми своими нервами, тоже натянувшимися настолько, что, казалось, еще немного, и они не выдержат, лопнут - чувствовал, что такой критический момент наступал. Он точно знал, что еще малюсенькое усилие врага - и все полетит к чертям. Но на этом пределе нечеловеческого напряжения у фашистов не хватало не сил, а крепости натуры, и они не могли сделать последнего, решающего усилия.
Еще при первом таком натиске Тарасов почувствовал, что ворот гимнастерки душит, и он рывком раздернул его. Но и потом во всякую, особенно трудную минуту ему становилось душно, трудно дышать, и, держа в руке телефонную трубку, он водил другой рукой около горла, и все в подвале знали по этому движению, что дело неважно.
Там, в ротах, были атаки, была драка лицом к лицу, но были и передышки. Для него передышек не было вовсе. Были лишь мгновенья, в которые становилось чуть легче. Отбивали атаку в одном месте, она начиналась в другом, а то и сразу по всей линии обороны. Он стремился к тому, чтобы увидеть всю картину боя, уловить, где же самое-то лихо, чтобы вовремя помочь своим бойцам. А туго было везде, и помочь было фактически нечем. Из всех бед и опасностей надо было точно найти самую бедовую беду и помочь только там.
- Танки давай, комбат, танки, а не то мне крышка! - кричал в трубку один ротный. И уже властно звал другой телефон, и другой ротный требовал:
- К моему КП подкатываются, к КП! Танки давай, комбат!
И хотя комбат знал, что это были не вопли трусов и паникеров, он отвечал:
- Не паникуй, не паникуй! Что паникуешь? Не будет танков, нет! Держись!
Он действительно не мог помочь танками всем. Во-первых, танков было всего шесть, во-вторых, у них все меньше оставалось горючего и боезапаса. И потом в сопках, среди валунов, болотистых низин, озер, танки не могли двигаться быстро. Случалось, они уходили в одну роту, делали свое дело и долго не возвращались назад.
Было за день всего. Случалось, Тарасов злился, кричал на людей, грозил, хлестал незаслуженными, обидными словами. Ему некогда было осадить себя, некогда обдумать свое слово.
Когда он разносил нового командира четвертой роты, а в ответ не услышал ничего, рассердился не на шутку и закричал в трубку:
- Ты что… оглох?! Отвечай!
В трубке раздался тихий, несдерживаемо-осуждающий голос:
- Не кричи, комбат, не на кого. Убит он… Только сейчас убит.
Ощущение того, что злился и кричал на мертвого своего товарища, морозом продрало все тело комбата. Он побелел, и не для кого, а для себя, для своей совести только прошептал:
- Прости ты меня… прости, Петя…
Больше он не кричал. И этот его совершенно новый голос и спокойные слова сначала удивили ротных, а потом успокоили их.
- Так-так, - говорил он, выслушивая очередной доклад. - Ты успокойся. Успокойся, говорю. Прикинь все хорошенько, оглядись получше. Танки ушли в третью роту, там еще похлестче твоего. Да, да… Держись, прошу тебя, держись. Как только танки вернутся, сейчас же к тебе, сейчас же! А пока держись во что бы то ни стало, понял?