- Возможно, - согласился пленный, - мы в разном положении и разные люди.
- Все это чепуха, - махнул рукою комиссар, - как бы ни были разны понятия у людей и сами люди, только круглый дурак будет делать дело, видя, что оно напрасно. А вы человек неглупый. Так что позвольте и мне не поверить вам.
- Как хотите.
- Но ведь одно с другим никак не вяжется. Воевать так зло, как вы, и не верить в победу, по-моему, нельзя.
- Я солдат, вот и все. А солдат должен безупречно делать свое дело. Что это будет за армия, если каждый начнет делать, как вздумается и что захочется? Вы в своей армии позволите это?
Этот аргумент, видимо, был неопровержимым для полковника, и он, выложив его, явно надеялся, что крыть будет нечем и разговор прекратится.
- Удобную вы нашли для себя норку, господин полковник, - насмешливо проговорил комиссар, - мне велят- я делаю, а остальное не мое дело. Только в этой норке от людей не спрячешься. Подите, объясните матери нашего солдата, которого вы убили, что сделали это оттого, что вам так велели, - поймет она это и простит вас? Ну, как вы думаете? Молчите. И то ладно… По-нашему, полковник, это преступная философия, - спокойно продолжал комиссар. - Мне велят, я и делаю. Эго самооправдание не убедительно. Вы лично тоже причастны к тем страданиям и смерти, что принесли нам, и с вас никто не снимет вины за это, если вы сами не снимете ее с себя, не оправдаете себя действиями, искупающими эту вину. Комиссар продолжал горячо, убежденно: - Неужели ваш долг перед собой не велит вам поступить так, как говорят вам ваши убеждения? Если, конечно, вы искренни. Вы же говорите, что война с нами - напрасное дело для вас, так надо делать все, чтобы она кончилась, Это ведь только на пользу вам и желанно нам.
- Долг перед Родиной, долг перед народом, долг перед присягой, долг солдата, долг перед семьей и детьми, долг перед товарищами - все это истины, и все очень путано, но на войне не только это на тебе висит. Вам, комиссар, меня не понять, нечего и говорить.
- Почему же. Я, например, знаю, что удержаться от драки трудней, чем драться. Ума и мужества больше надо. Понимаю я, что и в жизни все не так просто, но я отказываюсь понимать оправдания в убийствах и преступлениях. А вы, значит, другого мнения?
- Давайте проще. Ведь вы все это говорите неспроста.
- Конечно. Если вы убеждены, что война с нами - ошибка для вас, то ваш долг делать так, чтобы с этим скорее было покончено, а значит, помогать нам. Другого ведь выхода нет. Мы будем воевать, пока не разгромим вас. Уступать мы просто не можем. Кто же согласится потерять Родину? Для нас ведь вопрос стоит так. Вы, наверное, знаете, что драться мы умеем, и на зло у нас хватит силы, и на добро всегда найдется добрый отзыв. Вспомните, кто дал свободу вашей родине, полковник? Зачем же за добро платить злом?
- Я не политик, не от меня это зависит.
- Опять вы за свое. Но ведь вы же лично с ожесточением воюете против нас.
- Война имеет свои законы. На войне кто кого. Не ты, так тебя.
- Так сказать, инстинкт самосохранения, - покачал головой комиссар. - Но это же смешно. Вы убиваете, чтобы не убили вас. Ну, а кто первый начал убивать? Допустим, вы в этом не виноваты, допустим. Вы оправдываете себя высокими понятиями. Надо же самому себе казаться благородным. Но вы делаете подлое дело, и его ничем не оправдать. Если, конечно, решительно не отказаться от него.
- Что вы мне ни говорите, своих солдат я не предам, - с раздражением выкрикнул пленный, замолчал и чуть погодя как-то устало добавил: - Как у вас говорят: чужую беду руками разведу, а над своей плакать буду. Так вроде?
- Да, так.
- Ну вот. И давайте кончим разговор. Я ведь все понимаю. Вы хотите получить сведения, чтобы отличиться перед своим командованием. Или вам приказано предварительно допросить меня, чтобы вашим старшим командирам было легче на чем-то поймать меня. Пустое дело. Вам просто надо скорее отправлять меня к старшему командиру, а то время идет попусту, и вам за это может влететь.
- К какому еще старшему командиру? - поняв, что добиться от пленного действительно ничего не удастся, раздраженно спросил Тарасов.
Изумление на лице пленного не вдруг сменилось недоверием.
Уж не хотите ли вы меня уверить, что здесь находится всего батальон? - усмехнулся он.
- Мы ни в чем больше не будем вас уверять, - отмахнулся от него комбат.
Надо было думать, что же делать. Тарасов отошел в сторону, отвернулся к стене, чтобы ничто не отвлекало от размышлений, и вдруг самое простое решение пришло ему в голову. Даже удивился, почему раньше не додумался до этого.
"Так не выходит - попробуем по-другому", - решил он.
- Лейтенант, узнайте, что слышно в ротах! - распорядился он.
- Есть! - отвечал начальник штаба, по голосу поняв, что комбат нашел какой-то выход из положения. Облегченно передохнули, зашевелились молчавшие до сих пор, точно их и не было тут, ординарцы. Комиссар встал и подошел к нему. Тарасов шепнул ему на ухо, что задумал. Комиссар ободряюще кивнул. Один только пленный теперь настороженно замер, выжидая, что будет.
- Перепелка! Перепелка! Слышишь? Ну что у тебя? - кричал лейтенант в трубку. - Тихо, говоришь? Хорошо, ладно, ладно, знаем. Все, говорю, знаем. Жди, Все пока. Все!
- Сова, Сова. Ну что у тебя? Тихо? Так-так. Как умерли, говоришь? Хорошо. Жди.
Хоть все слышали, что говорилось, лейтенант, кончив разговаривать, подошел к комбату, доложил:
- Все тихо, товарищ старший лейтенант.
- Хорошо, - коротко ответил ему Тарасов и, повернувшись, приказал пленному:
- Пойдемте со мной!
Пока накидывал полушубок и надевал шапку, ординарец встал за спиной полковника с автоматом наизготовку. Так и вышли - Тарасов впереди, потом полковник и за ним Миша, держа пленного на прицеле.
Ветер все еще нес снег и был резок, но уже не выл в деревьях, не взметывался у домов снежными косами, шум у него был спокойный, ровный. Отойдя немного, Тарасов остановился, послушал, потом спросил:
- Ну, что слышите, господин полковник?
- Я не глухой, слышу то же, что и вы.
- Тихо, не правда ли?
Полковник промолчал. Тарасов повернулся идти назад, но было темно, и Миша не сразу понял, чего он хочет, и стоял на месте.
- Назад давай, назад! - крикнул ему Тарасов.
Войдя в подвал и стряхивая снег, Тарасов заметил:
- Фу ты, холодина какая!
Он не притворялся. Ему действительно было радостно, что нашел, как был убежден, верный выход из положения.
- Не понимаю, чему вы радуетесь? - не выдержав, заметил пленный.
- Тому и радуюсь, что бой кончился не теперь вот, а все тихо, - спокойно и уверенно ответил Тарасов и, подойдя к пленному вплотную и прямо глядя ему в лицо, продолжал: - Все требует проверки, господин полков: ник, не так ли? Я и выжидал пока. Ну, конечно, не скрою, надеялся получить и у вас сведения. Но это не самое главное. За ночь все может измениться, и то, что вы бы сказали мне, по сути дела, к утру было бы уже неверно. Мне было важно знать - в каком состоянии находятся ваши части, что они могут сейчас? А для этого достаточно и того, что вы находитесь у нас. Судите сами: в плен попадает такой большой командир, как вы, и никаких признаков беспокойства - тихо. Время идет, и все так же тихо. Что это значит? В части, которая находится в более или менее нормальном состоянии, такая утрата тотчас будет известна. Тотчас будут приняты меры розыска. Если вас ценят и любят - это уж само собой. Но если и не ценят, то, боясь, что вы можете выдать кое-что нам, - постарались бы вас как-то выручить. Так ведь? Но тихо! Значит, мы вас потрепали настолько, что дальше некуда. Чего еще скажешь, если, теряя больших командиров, и не замечают этого? А можно и так судить, что и знают все, и рады бы помочь вам, да сил нет. Это главное, что надо было знать. Вы в этом помогли. Верней, не вы, а разведчики наши. Вон они умаялись как, труженики наши. - Он с любовью поглядел на спящих разведчиков. - Вы же помогли нам в другом. Вы проговорились, господин полковник, требуя отправки к командиру выше. Значит, у вас считают там, что нас больше, чем есть на самом деле, и боятся. Свежих сил у вас нет. Это тоже ясно. Ведь мы костью в горле у вас сидим, и, если бы у вас были свежие силы, теперь ударить по нам выгодней всего. Нетрудно сообразить, что и для нас этот день был нелегким и измотал нас. У вас теперь делают только то, что и могут делать в таком положении, - собирают остатки растрепанных частей, думают, как бы отдохнуть спокойно, боясь нас. Не до боя вам теперь, а как бы только уцелеть.
- Вы напрасно торжествуете, и вам не до боя. Положение ваше хуже бы надо, да некуда. У нас хоть еды вдоволь, а ваши разведчики, как вели меня, так один начал отставать, и командир спросил его: "Ты что, Петров?" "Пожевать бы, - отвечает, - старшина, и опять жить можно". Вот ваше положение. Да вот поглядите еще, если забыли, каковы ваши солдаты, - показал полковник на спавших разведчиков.
- Я ничего не забыл, - отрезал Тарасов. - Я знаю, что у нас и что нам важней всего теперь. Для этого вы и были мне нужны. Ночь теперь наша. Отдохнем, выспимся, а там еще поглядим, кто на что способен! Сил у нас еще хватит. Вы, наверное, слышали, как у нас говорят, - не хлебом единым сыт человек. Вы очень упираете на чувство долга - так, наверное, можете понять, что чувство исполненного долга крепит силы человека сильнее, чем все другое на свете.
Теперь он хотел узнать самое важное, и весь напрягся, стараясь ничем не выдать своего состояния.
- А свой долг мы выполнили. Ваше наступление сорвано, и мы, согласитесь, сыграли в этом не последнюю роль. Вот так, господин полковник. - Тарасов нашел в себе силы произнести это спокойно. Так спокойно, словно говорил просто для подтверждения мысли о том, что хорошее душевное состояние человека дает больше сил, чем сытость.
Все напряженно замерли, все пристально вглядывались в лицо пленного, все хотели знать, подтвердится ли то, что заявил их командир.
Полковник молчал. Но главное было в том, что выразит его лицо после слов комбата. Ни усмешки, ни удивления лицо пленного не выражало, и все поняли - наступление врага действительно сорвано. И еще больше уверились в этом, когда в ответ на общую радость, выплеснувшуюся и во взглядах, и в движениях, и в общем оживлении, полковник стал удивленно глядеть те на одного, то на другого из находившихся в подвале людей. Он явно не догадывался, что у батальона не было связи с полком, и думал, что комбат так уверенно говорил о провале их наступления оттого, что точно знал это. Теперь и мы знали то, что знать было важнее всего, - наши стоят твердо!
18
Комбат приказал отходить к поселку, не вызывая подозрений врага. Но измученные люди шли, как шлось, - им было не до осторожности и маскировки, а только бы дотащиться до места, где можно ткнуться и уснуть. Батальон можно было взять голыми руками, и Тарасов, зная это, не находил себе места. Он то брался за смолкавшие один за одним телефоны, то выбегал на улицу послушать, не вспыхнет ли где стрельба, то садился к столу и сидел, не видя перед собой ничего.
Но все обошлось. Убедившись, что враг обессилен на сегодня, Тарасов успокоился. Надо было связаться со своими непременно. Теперь он предполагал, что они где-то не так далеко и можно послать на связь людей. Попросил позвать капитана-танкиста.
Капитан, в сверкавшем блестками шлемофоне, сдернул с рук перчатки и, бросив их на стол, сказал:
- Все, комбат, прилипли.
- И так здорово помогли, спасибо.
- Два БК с собой приволокли, почти все израсходовали.
- А надо бы пробиться к своим, знаешь, они не так и далеко.
- Знаю. Слышал уже.
- Может, наскребешь на одну машину?
- Попробуем.
Капитан ушел, а Тарасов сел готовить донесение. Он как раз успел дописать, когда капитан вернулся с молоденьким лейтенантом. Это был командир того самого танка, который спас комбата от явной гибели в бою у поселка вчера утром.
- Знаешь, зачем позвал?
- Знаю.
- Я вот тут изложил все, прочитай, запомни на всякий случай. Врагу эта бумага не должна попасть ни в коем случае.
- Да что уж я… - обиделся лейтенант.
- Извини… - смутился Тарасов.
Лейтенант пристально, с знакомою комбату грустью, поглядел на капитана, потом на него и, козырнув, спросил:
- Разрешите идти?
- Ну что же, до свиданья, - проговорил Тарасов, протягивая ему руку.
Такие вот "до свиданья" сколько раз оборачивались прощаньем навсегда, и они понимали это слово, как прощанье на всякий случай… Молча пожали друг другу руки, и танкисты вышли.
Тарасов подумал и почувствовал, как быстро льнет сердце к тем, кто, может быть, и был с тобою в бою минуту всего, но эта минута решила твою участь.
В подвал вошла Полечка - военфельдшер батальона. Полечка была русоволосая, молоденькая, румяная девушка, с такими жизнерадостными, озорными и в то же время наивно-доверчивыми голубыми глазами, что, глядя на нее, невольно хотелось улыбнуться. На бесчисленных ухажеров она поглядывала то усмешливо, то сожалеюще, то осуждающе, и все поняли, что в вопросах любви она человек серьезный. Она была единственным в батальоне человеком из того милого домашнего мира, по которому тосковали все. Одна среди мужчин. Ее баловали, и она пользовалась такими правами и привилегиями, не предусмотренными никакими уставами, положениями и званиями, какими не пользовался в батальоне никто.
Сейчас Полечка осунулась, лицо было измято усталостью и отчаянием.
- Я не могу больше, что хотите делайте… не могу… - глуша рыдания, заговорила она. - Они умирают, а у меня бинтов нет, ваты нет, иоду и того нет, ничего нет… Я не могу больше…
- Слушайте, военфельдшер, - недовольно заговорил Тарасов, - для чего вы здесь? Для того, чтобы лечить раненых, или для того, чтобы устраивать истерики? Ничего нет? Это с вас надо спросить, почему нет.
- Все кончилось… Их ведь вон сколько… Я не могу больше, не могу… - прижав к груди руки, простонала она и бросилась вон.
Нервы Тарасова были взвинчены до предела, и он, глядя ей вслед, подумал только: "Лекарь мне называется! Поди-ка, раненым с ней еще тошней. Надо сходить к ним непременно, теперь время есть".
Прямо в дверях Полечка столкнулась с комиссаром.
- Ну что ты, что с тобой? - и удивленно, и обеспокоенно, и ласково проговорил комиссар, загородив ей дорогу. - Ну успокойся, успокойся, ну что ты?..
- Да-а-а, а чего он… - обернув к Тарасову точно вымаканное в слезах лицо, смогла наконец выговорить Полечка. И эти слова, произнесенные прямо-таки с девчоночьим горючим горем, и устыдили, и тронули Тарасова.
- Не могу терпеть нытья, - проговорил Тарасов, объясняя комиссару, что случилось.
- Но она девчонка еще, - возразил комиссар. Тарасов, от неловкости перед комиссаром, отвернулся туда, где висели шуба и шапка. Одеваясь, проговорил:
- Младший лейтенант…
Полечка вздрогнула и, оторвав от шинели комиссара заплаканное лицо, выпрямилась перед ним.
- Танкисты идут к нашим, передайте им, чтобы медикаментов обязательно привезли. Напомните им еще об этом. Вы знаете, что особенно нужно, объясните.
Она с минуту, наверное, смотрела на него все в том же состоянии женской обиды и горя, и только тогда, видно, поняв, что ей говорят и что значит сказанное, обрадованно бросилась вон, чисто по-женски не думая, что у командира нужно спросить разрешения.
- Схожу погляжу, как люди.
- Сходи.
Окна в тех домах, что не сгорели и не были сильно разбиты, заколотили досками, затыкали тряпьем. В домах поубрали мусор и топили печи. Правда, было дымновато: боясь искрами из труб выдать себя, дали выход дыму на чердаки. Отдых налаживался, и кое-где в печки ставились котелки с водой "для сугреву", как говорили бойцы. Но это была забота дневальных - все остальные спали, приткнувшись где попало и как попало на этом холодном полу.
Тарасов глядел на своих скрючившихся, в порванной одежде, с поцарапанными лицами, многих в бинтах, грязных бойцов и думал: "Золотые вы мои ребята…". Он оглядывал каждого и, заметив, что кто-то спит неловко, то поправлял руку, то, приподняв осторожно голову, подсовывал что-нибудь под нее, а то поворачивал все тело, чтобы было удобней лежать. Дневальные вскакивали, когда он входил, и садились снова, потому что он махал им рукой: "Сиди, сиди!" Смущенные тем, что были невнимательны к товарищам, вставали опять, подходили и виновато говорили:
- Разрешите, я сам сделаю…
- Ничего, ничего. Тоже ведь досталось, отдыхай.
Потом он пошел к раненым.
Просторный подвал двухэтажного деревянного дома, занятый под лазарет, был заполнен ранеными. Здесь не было, как говорят, "ходячих". Все, кто мог держаться на ногах, не уходили из своих рот. Рядами лежали беспомощные люди - на шинелях, на досках, на фанере - на всем, чем удалось прикрыть земляной пол.
По проходам, меж этих сплошных рядов неподвижных людей, вяло двигались измученные санитары, чтобы подать воду, положить удобнее кого-нибудь или бросить дров в железные, красные от огня бочки, оборудованные вместо печек. Скупо светили две лампы под бревенчатым накатом подвала.
Кто-то бормотал в бреду: "Мама, мамочка…", кто-то шептал: "Я ведь не вру, ей-богу люблю тебя… ей-богу…", кто-то кричал с тяжелою бредовою настойчивостью: "Гляди! Гляди… твою!.. Справа обходят! Гляди!" Кто-то жутко, именно своей веселостью в этой обстановке, смеялся в беспамятстве.
Никто не обратил внимания на комбата. Измученные своею болью, люди казались безразличными ко всему. Даже санитары, занятые своим делом, не поглядели, кто вошел.
Одна Полечка, бинтовавшая лентами, настриженными из белья, окончив перевязку, взглянула устало, думая, наверное, что еще кого-то принесли и опять надо бинтовать. Но, увидев комбата, поднялась и сказала:
- Ну вот, поглядите, как у нас…
Она бодрилась и полагала, что этим бодрит других. Фактически же все было не так, как она думала. И комбат тотчас понял это. Люди крепились не только потому, что она своим словом или помощью делала это, а потому, что она находилась тут, с ними. Просто оттого, что она была такой вот беспомощной, юной и терпеливой. Молодым бойцам было не к лицу показывать перед нею свою боль стонами и капризами, им хотелось, чтобы она видела в них настоящих мужчин. Пожилые же, видя, как ей тяжело, жалели ее просто по-отцовски и ободряли, стараясь показать, что они довольны всем, что она делает, и что им хорошо и тревожиться нечего. Тарасов понял все это.
Полечка пошла к одному из бойцов и по пути остановилась укрыть еще одного, потом другого. Первый пожилой боец улыбнулся, и, подавляя, видать, тяжкую боль, проговорил ласково:
- Спасибо, доченька…
Второй же, молодой, запротестовал:
- Не надо, я сам…
По доброму теплому взгляду комбата Полечка уже чувствовала, что он вовсе не такой сухарь и злюка, как она считала прежде, и в ней шевельнулось к нему то же чувство женской озабоченной ласковости, которое было у нее к раненым. Она знала теперь, что ему тяжело, может быть, больше.
- Да вы не беспокойтесь… - виновато и как бы извиняясь проговорила она. - Теперь и перевязывать есть чем, а как танкисты вернутся, все будет хорошо.