Глава седьмая
Не скоро еще мы выбираемся из кукурузы в чистое поле с разбросанными там скирдами, и я вслушиваюсь. Откуда-то доносятся голоса, но это далеко и не сразу определишь - свои или немцы. В сапоге хлюпает кровь, руки закоченели от мороза. Рукавица осталась только одна, и та мокрая от снега и не греет.
Немец плетется сзади, натыкаясь на кукурузные стебли, часто цепляется за них сапогом и падает. Без очков он совсем стал слепым, и я, сжимая от боли зубы, время от времени покрикиваю на него. Внутри у меня все горит от усталости и изнеможения, спина вся в холодном поту, сердце, того и гляди, выскочит из груди.
Что же это случилось, как же это? - не могу я понять. Как это в своем тылу мы угодили в такую ловушку, как нарвались на засаду? Бедный Кротов! Мне то жалко его, то я чувствую в себе жгучую злость на него. Впрочем, я ругаю себя, комбата, старшину Шашка, хотя руганью уже ничего не исправишь.
Танки! Откуда они взялись тут, и что мне, подстреленному, теперь делать? Надо как можно скорее доложить начальству. Надо принять какие-то меры, нельзя допустить, чтобы в тылах батальонов хозяйничали вражеские танки. Это - разгром и гибель.
Но кому скажешь? Как назло - нигде никого из своих. Хотя бы связисты, они помогли бы. Только связистов уже давно простыл и след. Кругом дремотно покоится широкая степь, залитая ярким светом высокого месяца. Пересыпается под ногами неглубокий снег. Поодаль толпятся заснеженные скирды.
Я не могу сдержать нетерпеливости и то и дело пытаюсь бежать. Только нога моя болит все сильнее, я хромаю, и немец начинает обгонять меня. Так мы добредаем до ближайших скирд, и тогда я вижу невдалеке повозки. Глухо стуча колесами, они неторопливо катятся куда-то в снежную даль.
- Эй! Эй! - кричу я, бросаясь бежать.
Нет, упустить их мы не можем. Это последняя наша возможность предотвратить беду, которая нависла над батальонами, а может, и над полками тоже.
- Эй! Стой! Стой!
Передняя повозка все катится, наверно, никто там меня не слышит, а задняя и в самом деле вдруг останавливается. Но это все же далеко, и я изо всех сил нестерпимо долго бегу, загребая сапогом рыхлый, рассыпчатый снег. Мне все кажется, что ездовой не дождется нас и повозка вот-вот тронется следом за первой. Но он все же терпеливо дожидается, и мы с немцем наконец добираемся до дороги. В подводе несколько человек. Все молча и не очень дружелюбно всматриваются в нас.
- Там танки!.. В кукурузе!.. - говорю я, сдерживая дыхание и стараясь выглядеть как можно спокойнее. Только это, видать, мне плохо удается.
На повозке молчат.
- Танки! Немецкие танки. Понимаете? Где командир? Давайте к командиру! - с запальчивой решимостью требую я.
И тогда на повозке отзывается недоверчивый женский голос:
- Видно, здорово тюкнуло? Может, и контузия, а?
Эта ничем не прикрытая ирония выбивает из меня остатки квелого моего самообладания.
- Какая контузия?! Пошли вы к черту! Танки! Понимаете, немецкие танки! В кукурузе!
На подводе зашевелились, кто-то, опершись на плечо ездового, соскакивает на снег. Оказывается, это девушка в полушубке и шапке. Но она мне незнакома, видно, подвода не нашего, а какого-либо другого полка.
- А ну покажи голову!
- Да не голова! Ты вот ногу перевяжи. В ногу ранило! - кричу я, теряя терпение от этой нелепой ее невозмутимости.
- Ногу?
- Да! Ногу! Не веришь?
Я опускаюсь на снег и, чтобы не завыть от боли, сжав зубы, стаскиваю с раненой ноги сапог. Там мокро, и я опрокидываю его голенищем вниз - на снегу появляется темное пятно крови.
Это убеждает. Девушка вскидывает голову и вдруг настораживается.
- Постой! А тот кто?
- Немец. Не бойся, не укусит: пленный! - раздраженно чуть не кричу я.
Нога дико болит, мокрые пальцы стынут на морозе, я уже готов возненавидеть эту "помощницу смерти" за ее недоверие и медлительность.
- Давай на подводу! - говорит она. Затем уверенно берет меня под руку и прикрикивает на немца: - А ну помоги! Что глядишь, как Гитлер?
Немец понимает и с неловкой деликатностью подхватывает меня под локоть.
- Ладно, идите вы! Я сам…
На одной ноге я допрыгиваю до повозки. Там, оказывается, лежат на соломе еще двое раненых. Один тихо стонет, запрокинув голову, второй, приподнявшись, запавшими глазами на исхудалом лице смотрит на меня.
- Вот тут, в уголок.
Девушка с ездовым устраивают меня на подводе. Затем она ловко и туго перевязывает бинтами мою простреленную стопу. Но тут обнаруживается новая беда - сапог на перевязанную ногу уже не налазит, да и боль такая, что нет сил вытерпеть это мучительное обувание. Напрасно помучившись с минуту, я бросаю сапог в солому. На снегу возле дороги остается окровавленная портянка.
- Повезло, - говорит девушка. - Еще бы на миллиметр, и - кость вдребезги.
"Кость, кость!" - меня раздражает теперь это ее неуместное сочувствие. Сам знаю - вдребезги. Кость - не железо.
- Давай быстрее! - кричу я. - И немца посади.
- Некуда! Пусть бежит. Протрясется.
- Протрясся уже. Последний остался. Второго ухлопали. И Кротова! - говорю я, почти физически ощущая, как в тревожной тоске сжимается сердце. Эх, Кротов, Кротов!..
В который уже раз я не могу примириться с такой внезапной и скорой гибелью человека. Просто это невозможно постичь. Ведь только же был с тобой рядом, шел, ел, ругался. И вот его нет. И никогда уже не будет.
Девушка, примащиваясь возле ездового, удивленно оглядывается:
- Кротов? А что Кротов?
- Убили, что!
- Кротова? Командира роты?
- Ну.
- А ты не треплешься, младшой?
Она впервые настораживается, кажется, только сейчас проникшись моей тревогой и моей бедой.
- Только мне и не хватало еще трепаться с вами! Гони в полк! Танки вон в километре! - кричу я. - Ты понимаешь или нет?
- А ты не кричи! Тоже командир нашелся! - злится девушка.
Я умоляюще гляжу на нее и думаю: "Не буду, не буду кричать, только давай же быстрее! Милая, хорошая или как там тебя назвать, гони же!" Девушка настороженно поглядывает в ночную степь, секунду вслушиваясь, потом толкает притихшего ездового:
- А ну погоняй!
И ездовой быстро гонит пару шустрых лошадок, от которых курит паром, и все оглядывается по сторонам. Повозка то дребезжит и подскакивает на кочковатых выступах ненаезженной полевой дороги, то стихает, увязая колесами в сыпучем снегу. Сидеть мне страшно неудобно. Коченеет нога, горячей болью жжет рана. Но и подвинуться нельзя ни на сантиметр. Я и так сижу чуть ли не на самых ногах раненого, который стонет, ругается и умоляет девушку:
- Катерина! Катя! Тише! Черт бы тебя побрал. Живодер ты, а не сестра, тише! Ух!.. Ох! Катюшенька!..
Катя наклоняется с передка, одной рукой придерживает его голову и просит с той непривычной на фронте нежностью, которая уместна только по отношению к тяжелораненым:
- Потерпи, миленький. Потерпи, родной! Сейчас уже. Скоро…
И тут же, повернув лицо к немцу, который, уморившись, бежит за подводой, кричит:
- Быстрей, немчура проклятая! Быстрей!
Я молчу, ничем не высказывая своего отношения к ее окрику, и, видно, потому она поясняет:
- Была бы моя власть, я бы его бегом прогнала на Северный полюс и обратно. На Колыму б его, собаку! За наши муки! Пусть бы померз, помучился, сколько русский народ мучается.
Затем с твердостью человека, привыкшего, чтоб его слушались, негромко приказывает ездовому:
- Погоняй!
И тут же наклоняется к раненому:
- Потерпи, потерпи, миленький!
Да, уж терпи как-нибудь: надо спешить. Я и сам едва держусь, нога мало того что болит, еще и мерзнет под полой шинели. Только надо терпеть до села. Там люди, штабы, командиры, они что-нибудь предпримут.
Глава восьмая
Село возникает неожиданно. На лунной белизне длинной, пологой балки появляется ряд белых мазанок с изгородями, плетнями, зарослями вишенника на межах. Местами мирно светятся окна, на улице - урчание машин и голоса. В селе свои. Правда, меня немного удивляет такая идиллия под носом у немцев. Но ведь это тылы. Полки наступают неплохо, впереди танки, артиллерия, чего им бояться?
Дорога катится вниз; дребезжит, грохочет повозка; Бога и всех чертей поминает бедолага раненый. Даже второй, что поспокойнее, и тот поднимается на локте под шинелью. На его белом, неестественно ощетинившемся лице отчетливо проступает гримаса страдания. Катя на передке заикающимся от тряски голосом успокаивает:
- Счас, счас, родненькие… Счас…
Мы быстро спускаемся по отлогому склону и, проехав короткую, обсаженную вербами греблю, сворачиваем в улицу. Но по улице не проедешь. Впереди, перегородив дорогу, урчит многосильный "студебекер". Из приоткрытой дверцы кабины высовывается шофер, привычным движением руля он помаленьку сдает назад. У плетня спиной к нам кто-то в полушубке командует нервным осипшим голосом:
- Лево руля! Лево! Еще лево! Давай, давай!..
"Студебекер" пролезает в непомерно узкие для него ворота, тяжелыми скатами вминает снег, и вдруг обмазанный глиной плетень с хрустом кладется на землю. Человек в полушубке вскидывает кулаки:
- Куда даешь?! Куда даешь, собачий ты сын? Где у тебя глаза? Где глаза у тебя, я спрашиваю?
Он почти в бешенстве подскакивает к кабине, кажется, вот-вот набросится на шофера. Но не набрасывается, и шофер неожиданно спокойно басит:
- Во лбу глаза, товарищ капитан.
- Во лбу? - удивляется капитан. - Разве они у тебя во лбу? В другом месте они у тебя! Давай вперед!
- Стой, - говорю я.
Ездовой придерживает коней. Катя соскакивает с передка.
- Товарищ капитан!
Капитан не слышит или не хочет слышать. Отступив на шаг, он снова кричит шоферу:
- Вперед и право руля! Еще, еще право! Давай, давай!
- Капитан! В степи танки! Кому доложить?
Катя вплотную подступает к командиру. Я слезаю с повозки и на одной ноге тоже скачу к нему.
- Товарищ капитан! Там немецкие танки! - надеюсь я удивить его этим сообщением. Но капитан будто не слышит.
- Право, еще право! Так, так! - Он приседает, заглядывая под кузов машины.
"Студебекер", урча, как рассерженный мамонт, начинает въезжать во двор.
- Что, танки? Много? - И сразу же к шоферу: - Давай, давай! Прошло! - с облегчением объявляет он и будто впервые замечает рядом меня с Катей. - Танки! Немецкие! Вы слышите? - кричит Катя. - Вот турнут, будет вам тогда "давай, давай".
- Что? - удивляется капитан, и осипший голос его снова становится сварливым. - А что вы на меня кричите? Что я - ИПТД? Идите в артполк и докладывайте. Мне приказано, я ДОП разгружаю.
Он разгружает ДОП! Эта его неуязвимость просто бесит. Я хочу разъяснить капитану, что нависло над его ДОПом, но Катя, меньше церемонясь в обращении, обрывает меня:
- Какой, к черту, ДОП! Вот стукнут по селу - будет тогда и ДОП и поп.
- Товарищ капитан!..
Катя машет рукой:
- Да ну его, младшой! Он чокнутый.
- Ага, чокнешься! Мне к двадцати четырем ноль-ноль надо шесть "студеров" разгрузить. Понимаете? Плевать мне на ваши танки.
- Ладно. Дурака кусок, - бросает Катя. - Давай дальше.
Она вскакивает в передок, я заваливаюсь в повозку. Ездовой огревает коней, и, объехав "студебекер", мы мчимся по улице. А в селе так по-вечернему уютно и мирно, что мне даже становится страшно. С все возрастающей тревогой я предчувствую, чем может кончиться такая идиллия. Нет, во что бы то ни стало надо найти какой-нибудь штаб, пусть что-нибудь сделают.
В одном дворе, аккуратно "притертый" к стене, стоит "виллис". Возле него молча копаются двое - кажется, выгружают имущество. Где "виллис", там, конечно, начальство, и Катя, завидев машину, сразу останавливает повозку.
- Сиди, младшой, я сама.
Я остаюсь на подводе, а она бежит во двор и что-то встревоженно там объясняет. Вскоре все вместе они выходят на улицу.
- Вот младшой лейтенант наткнулся. Командира роты убило, - говорит девушка и умолкает, с надеждой поглядывая на впереди стоящего человека.
Я также всматриваюсь в него. Это - высокий, поверх шинели затянутый ремнями мужчина, на его плечах широкие с двойным просветом погоны. Других знаков не видно. Но он в ушанке, и я определяю: майор или подполковник.
- Вы где видели танки? - спокойно обращается он ко мне.
- В степи, товарищ подполковник. (На всякий случай беру с запасом, за это не обидится.) Километрах в трех отсюда. Штук двенадцать стоят стволами сюда.
- Вы думаете, это немецкие?
- Немецкие, - говорю я. - Нас обстреляли. Командира роты убили. Мы вот едва выскочили с пленным.
Подполковник молча оглядывает меня, затем немца, который в терпеливом ожидании стоит возле подводы, подрагивая от стужи.
- Так. Хорошо. Можете ехать, - помедлив, говорит командир.
Мало что понимая из этого разрешения, я спрашиваю:
- А куда пленного сдать?
- Пленного в Ивановку. Согласно распоряжению командующего, сборный пункт для военнопленных в Ивановке.
- Да тут все ранены, - говорит Катя. - Возьмите вы немца.
- Нет. Отправляйте в Ивановку, - спокойно, с непоколебимой твердостью говорит командир. - И попутно сообщите там о танках. Скажите, подполковник Волох послал, - неожиданно приказывает он.
Вот тебе и раз. Мы - им, а они - нам. Договорились! Получили приказ! Подполковник с тем, что в телогрейке, отходят к хате и закуривают. Мы стоим на месте и удивленно переглядываемся. Слышно, как тот, второй, тихо предлагает начальнику:
- Видно, надо смываться… Ну их к дьяволу, эти танки…
Я не слышу, что отвечает подполковник, скоро они вдвоем скрываются во дворе, и что-то во мне надрывается. Выдержка моя на том кончилась, и я готов ругаться - что же это делается? На повозке стонут раненые.
Катя вспыхивает:
- Тыловики проклятые! Концентратов отъелись - не прошибешь! Хоть караул кричи!
- Гони! - кричу я ездовому. - Гони дальше!
Я целиком во власти нетерпения. Черт с ними, поедем в Ивановку. Только где она, эта Ивановка? Легко ли ее найти ночью, и сколько на это понадобится времени? А тут еще два человека на подводе!.. И немец, что трусит сзади. И моя мокрая от крови нога, которая уже омертвела и дико болит от раны и мороза…
На повороте улицы мы чуть не сбиваем нескольких бойцов. Спасаясь от коней, они с руганью вскакивают на завалинку хаты. Один прижимается к плетню, и по новой цигейковой шапке на голове, а скорее по сумке на боку я узнаю в нем командира. Неожиданная надежда вспыхивает во мне. Я хочу остановить подводу, но он останавливает ее сам - в ярости хватает за уздечки коней и заворачивает их поперек улицы.
- Стой!
Голос его злой, властно-нетерпеливый, пожалуй, некстати такая встреча. А впрочем, к черту этикет, если в тылы прорвались танки! Но прежде чем я успеваю раскрыть рот, чтобы сообщить ему об этом, человек строго спрашивает:
- Кто такие?
- Да раненые! Не видите разве? Из батальона Шаронина, - отвечает Катя.
- Товарищ командир, - говорю я. - Надо как-нибудь передать в штаб, в разведотдел… Комдиву. В степи недалеко отсюда танки. Немецкая засада.
Командир выслушивает это с мрачной затаенностью. Потом подходит к повозке, заглядывает в нее и, будто не слыша моих слов, тоном, исключающим возражения, приказывает:
- Слезть всем!
- Да вы что? - вскакивает на передке Катя. - Вы что: тут тяжелораненые.
- Санинструктор, да? Ко мне, санинструктор! Вы, раненый, тоже! - не принимая во внимание ее слов, кивает он мне.
Откуда-то возле него появляется автоматчик, теперь их уже двое. Командир стоит в двух шагах от нас, грозный и неумолимый, как генерал. Я всматриваюсь в его плечи, стараясь определить воинское звание, но там ничего не поймешь. Вверху сияет месяц, и мне не видно лица командира, затененного шапкой. Но я чувствую, что лицо это не предвещает добра.
- Повторяю: санинструктор, вы, с забинтованной головой, повозочный и вы, - кивает он в сторону немца, - следуйте за мной.
Ничего не поделаешь. Тихо выругавшись, Катя первая соскакивает с передка, неохотно покидает свое место ездовой. Держась за края повозки, слезаю и я. Командир ступает вперед.
- Марш в помещение.
Я думаю, что это - не более чем недоразумение. Куда он нас поведет, и что плохого мы ему сделали? И я хочу объяснить:
- Вы понимаете: танки. Мы спешили доложить. Через час-другой они могут быть тут.
Командир оглядывается:
- Попрошу помолчать. Пока вас не спрашивают.
- Ну пошли, подумаешь! - со злой решимостью говорит Катя и шагает во двор.
За ней идет ездовой, потом немец. Я, хватаясь за изгородь, на одной ноге прыгаю следом за ними. Возле повозки с двумя ранеными остается автоматчик.
Командир ведет всех через двор, затем в темные сени и открывает дверь в хату. На оконном косяке тускло горит коптилка, окна завешены каким-то тряпьем. Несколько малышей пугливо бросаются на печь, и вскоре из-за каминка появляются их любопытные личики.
- Прошу документы! - говорит начальник, подходя к коптилке, и оборачивается.
Я оглядываю его плечи - вот тебе и на. Всего лишь капитан, а держит себя как генерал, не меньше. Столько напускной строгости!
- Пожалуйста! - с готовностью, но и с подспудным вызовом говорит Катя и лезет за пазуху.
Сдерживая в себе неуместный тут гнев, я нащупываю под шинелью нагрудный карман и достаю удостоверение. Ездовой наш, довольно пожилой, с крестьянским лицом дядька, неторопливо распоясывается и долго копается в складках одежды, пока находит аккуратно завернутую в бумагу красноармейскую книжку. Минуту капитан молча изучает наши документы. На его чернявом лице непреклонная строгость службиста. Но вот наконец он поднимает лицо, обводит всех придирчивым взглядом и останавливается на четвертом - немце, который сутулится в полумраке у самого порога.
- А вы что?
- Это пленный, - говорю я. - На сборный пункт ведем. В Ивановку.
Я думаю, что он сразу прицепится ко мне и пленному, документов на которого у меня никаких нет, а его остались в батальоне. Видно, в том виноват я. Только кто предполагал, что мое конвоирование обернется таким образом! Но капитан, кажется, не намерен излишне придираться к пленному и складывает вместе наши документы.
- Где вы видели танки? - спрашивает он у меня, стоя под самой коптилкой.
- В кукурузе. Километра за три отсюда.
- Кому вы о том доложили?
- Кому тут доложишь! - запальчиво опережает меня Катя. - Тут у вас все как пыльным мешком побитые.
Она так вольно и независимо держит себя перед этим придирой капитаном, будто он и вовсе никакой не начальник. Я, к сожалению, так не могу и покорно стою, прислонясь к скамье и поджав свою простреленную ногу.
- Двум человекам докладывали, - говорю я. - Капитану из ДОПа и одному подполковнику.
- Так вот, зарубите себе на носу! - строго говорит капитан. - Чтоб больше ни слова. Поняли? А то панику мне развели! Как в сорок первом. Я вам покажу танки! - заканчивает он нелепой угрозой.
- При чем тут паника! - дерзко бросает Катя. - Мы докладываем. Что мы, на всю улицу кричим, что ли? Да тут у вас хоть голоси - никого не проймешь.
Капитан выслушивает ее слова и оставляет их без ответа. Обращается он ко мне одному: