Глава двадцать вторая
- Ну, может, и по третьей? Раз не повезло с гостиницей, так хоть выпьем, - раскрасневшись с лица и заметно подобрев, говорит Горбатюк. - А ты почему не ешь?
- Я ем.
- Что это за еда? Вспомни, как, бывало, на фронте ели. Котелок пшенки на двоих и - как вылизанный. Ординарцу и мыть не надо.
- Котелок давали на четверых. По крайней мере, в пехоте.
- Ну, в пехоте я не был, - благодушно признается Горбатюк.
Перед нами еще что-то блестит в графине. Горбатюк наелся, полноватые его щеки сыто лоснятся, глаза щурятся в снисходительной доброте. Я также готов подобреть. В конце концов, черт с ним, с этим Сахно! Ошибся, так, может, и лучше. Зачем мне встречаться с ним?
Горбатюк откладывает нож и вилку и мнет в кулаке бумажную салфетку. Я облокачиваюсь на стол. Не терпится узнать о нем до конца. Чтоб уж без всяких сомнений.
- Скажите, вы не танкист?
- А как же! Танкист! - с горделивой радостью восклицает Горбатюк. - Три года в танковой армии. От Курска до Берлина. Все стежки-дорожки прошел. Что, может, тоже танкист?
- Нет, пехота, - отвечаю я.
Но мой ответ его не разочаровывает.
- Пехота - царица полей. Основной род войск.
Взрыв веселого смеха за соседним столом заставляет его оглянуться. Возле чернушки, положив ей на плечо широкую руку, улыбается плечистый блондин.
- А тише нельзя? - строго спрашивает Горбатюк.
- Можно, - отвечает крайний за столом, круглолицый и светлобровый, в темном костюме парень. - Эрна, просят на полтона ниже.
- На полтона ниже! - с озорной властностью приказывает Эрна соседу.
Тот, выждав, пока за столом уймется оживление, несколько тише, но все с тем же нарочитым пафосом продолжает:
- Ну скажите! Скажите, почему я ее люблю? Что в ней? Осанка? Грация? Красота? - наивно округляя глаза и жестикулируя широкими ладонями, спрашивает он. - Шпингалет! Кого она может родить, такая блоха? Разве что другую блоху! Это в биологическом, так сказать, плане. А в общественно-политическом?..
- Отставака! Хвост по политэкономии, - саморазоблачительно напоминает Эрна.
- Грубиянка! - подсказывает ближайшая к ней блондинка.
Остальные за столом кричат:
- Задира и насмешница!
- В стенгазете не зря продернули!
- Поспорила с ректором.
- Правильно! Все правильно! Спасибо за помощь. Сплошной пережиток прошлого. И частично будущего. А вот люблю. И все! Так объясните, почему? Вы! Философы! Моралисты! Комсорги! Почему, а?
Он притворно недоумевает. Ребята наперебой пробуют что-то объяснить. Одна Эрна лукаво улыбается. Она-то отлично понимает это его "почему".
- Ну так что? Взяли? - для приличия спрашивает Горбатюк и разливает остаток водки. - Как говорят, дай Бог не последнюю.
- Ну!
- А впрочем, куда спешить? Посидим до закрытия.
Он отставляет рюмку и закуривает. Жадно затягивается. Потом окидывает меня пристально-испытующим взглядом.
- Что-то невеселый, гляжу. Или характер такой?
- Характер.
- Откуда приехал?
- Да тут недалеко. Из-под Менска.
- Ага. Белорус, значит. А где работаешь?
- В клубе.
- Значит, по культурной линии?
Мне неприятен этот сухой допрос, и, чтобы прервать его, я, в свою очередь, спрашиваю:
- А вы по какой линии?
- Я? Юрисконсульт. На полставке. Больше не выгодно - пенсию режут.
- Понятно. Пенсионер?
- Вроде этого. Пятьдесят два года. Но у меня выслуга. Всего двадцать восемь. С льготными, конечно.
Ничего себе, как говорят, протрубил человек! Двадцать восемь лет солдатской лямки - не шуточки. У меня три - и то переживаний на всю жизнь.
- Эх, жаль, пивка не заказали. Духотища такая!
Он поворачивается к залу и зовет официантку:
- Девушка! Девушка! На минутку.
Но "девушка" не слышит или не хочет слышать и идет себе меж столов на кухню. Тогда он встает.
- Ты посиди. Я закажу все же…
За столом я остаюсь один.
Глава двадцать третья
В хате совсем темно (или, может, так кажется) и очень людно. Так людно, что я не знаю, куда ступить от порога. И я стою, вглядываясь сквозь сумрак в неясные пятна лиц, бинтов, темные фигуры людей на скамейках и на полу. В нос бьет острый запах лекарств. Это обнадеживает - значит, медик тут есть, будет на кого положиться.
- Вот еще один защитничек! - с легким юморком отзывается кто-то у стены. - Ну как там: турнули немецких захватчиков?
Я вовсе не расположен к разговорам, тем более в таком вот тоне. Но легкая игривость в его голосе дает понять, что где-то тут женщина, и я всматриваюсь в полумрак - не Катя ли? От черной круглой голландки, возле которой копошатся бойцы, оборачивается кто-то в полушубке. Действительно, под шапкой знакомое лицо Кати.
- А, младшой! А тут дружок твой совсем нос повесил. Думали, крышка тебе.
Катя встает, и тогда я, уже несколько привыкнув к темноте, вижу на разостланной шинели Юрку. Он лежит на спине, без гимнастерки, по груди туго перевитый бинтами; и еле заметно пытается улыбнуться мне уголками губ.
На кого-то наступив, не обращая внимания на брань, я бросаюсь к другу и неловко опускаюсь возле него на пол.
- Юра! Юр!.. Ну как тебе? Легче? А, Юрка?
Я всматриваюсь в его серое, без единой кровинки лицо с острым, каким-то не Юркиным носом. Не дождавшись ответа, чувствую: дела его плохи. Плохо Юрке, и еще как плохо!
- Так, ничего… Легче, - шепчет губами Юрка. В его запавших глазах на секунду вспыхивает радость, которая, однако, тут же и тускнеет.
Я все это вижу. Я понимаю и хочу его ободрить.
- Знаешь, отбились! Танки подошли. А то была бы хана всем. Теперь мы тебя, Юра, в госпиталь. В первую очередь, - говорю я, веря, что отправлю его. Теперь уж я этого добьюсь.
Но тут кто-то недоверчиво сопит рядом:
- Гляди, отправишь! На самолете разве?
Эта реплика меня настораживает. Я поворачиваю голову - у стены возле двери с винтовкой меж колен сидит и посасывает цигарку какой-то боец. И рядом (гляди ты, снова тут как тут) дремлет "мой" немец.
- Почему самолетом? - подозревая недоброе, спрашиваю я. - Машиной, подводой отправим. Видите, тяжелораненый?
- Гм!.. Мы-то видим. А вот ты?..
- А что? Чего я не вижу?
Я уже готов взорваться - не хватает выдержки, сдают нервы. Что тут еще произошло?
- Влопались, вот что. Промеж молотом и наковальней.
- Ну ты, там! - строго раздается из угла от стола знакомый голос. - Прекращай разговорчики!
Ну конечно же, тут и капитан Сахно. В темном углу. Его отсюда почти не видно, он же, наверное, видит всех. И что-то он чересчур уж начальственно покрикивает - наверно, тут старший по званию. Как от боли, сжавшись в недобром предчувствии, я поглядываю то в угол, то на бойца возле порога. Но тот, подмигнув мне одним глазом, тихо спрашивает:
- Понял?
Да, понял. Конечно, не хитрое дело снова попасть под удар, если в тылу черт знает что делается. Чего еще ждать, кроме как удара, окружения, разгрома? Но есть же и наши танки. Это не сорок первый год. Нет, паниковать все же рано. Еще посмотрим, кто попадет на наковальню.
- Ладно, хватит вешать носы, - говорит Катя, пробираясь от двери. Она несет котелок с горячей водой. Из-под крышки густо идет пар. - А ну, славяне, у кого полушубок лишний? - обращается девушка к раненым. - Тут тяжелого согреть надо.
- Бери мой, - слышится в темноте. - Все равно не надеть. Вот только рукав оторван.
Кто-то с забинтованным плечом подает ей полушубок. Катя заботливо укутывает им Юрку. Затем, проливая воду, поит его. Зубы Юрки тихо стучат по краю алюминиевого котелка. Напившись, он часто, тяжело дышит.
- Вот так… Теперь легче…
- Ну и хорошо, - говорит Катя. - Согрейся и усни. Сон лучше профессоров лечит.
- Ладно, спасибо… - шепчет Юрка, и его посиневшие веки устало смыкаются.
Катя поворачивается ко мне:
- А как нога, младшой? Ну-ка покажи. - Она решительно и бесцеремонно берет на колени мою беднягу ногу и ругается: - И это называется повязка? Погляди, что тут у тебя делается!
Я и без того знаю, что там делается. Бинты мои раскисли от снега, сползли, размотались. Все там в крови, мокро. Болезненно-чуткая к твердым Катиным рукам, нога вдобавок ко всему, кажется, еще и обморожена. Пальцы вовсе онемели. Чтоб не растравлять себя ее видом, я, сжав зубы, отворачиваюсь. Напротив у стены сидит "мой" немец. Держится он тихо, несколько даже пугливо, с покорным выражением на лице. На его плечах все та же шинелка, на голове - козыркастая шапка. Обхватив руками колени, он будто бы дремлет. Его конвоир, заросший щетиной дядька, сидя возле порога, докуривает цигарку.
- Сороковочку оставь, браток, - просит кто-то из сумрака.
Боец еще раза два торопливо затягивается и, ступив между ранеными на полу, тянется к выставленной навстречу руке. Мои глаза уже начинают кое-что видеть в этой темноте. Среди бойцов я различаю на скамейке под окном вывезенного нами летчика. Он неподвижно лежит, словно неживой, под бинтами и только время от времени сдержанно стонет. Но стонут кругом. Тихих стонов, вздохов и охов тут полна хата.
- А ну назад! - сразу же раздается из-за стола команда Сах-но. - Не забывайте, к кому приставлены!
Боец вяло оправдывается:
- Да не сбежит! Я же вижу.
- Плохо видите!..
В это время рядом со мной начинает шевелиться кто-то в полушубке с поднятым воротником. Кажется, он до сих пор дремал, прислонившись к стене, и теперь голосом, осипшим от сна, говорит:
- Не беспокойтесь. Я присмотрю.
Затем прокашливается и, будто самый настоящий немец, скороговоркой обращается к пленному. Это меня удивляет: гляди-ка, знает немецкий! На фронте не часто случается, чтобы красноармеец так складно говорил по-немецки. Пленный тихо что-то бормочет, и сосед, заметив мое любопытство, объясняет:
- Он говорит, что сам сдался в плен и обратно перебегать не собирается.
- Прижали, так сдался. А вообще я не спрашиваю, что он там говорит! - сухо обрывает его Сахно. - И вы бы лучше помолчали, лейтенант.
Лейтенант безобидно умолкает, а мою ногу вдруг пронзает острая боль. Невольно я вздрагиваю, и Катя незлобиво прикрикивает:
- А ну тихо! Что брыкаешься, как девочка?
- Ого! Так рванула!
- Ладно, выдержишь. А голова как? Ничего?
- Голова ничего, - говорю я, лишь бы не трогать раны.
Катя начинает туго забинтовывать стопу, и я снова поглядываю на лейтенанта, который не спеша свертывает цигарку. Он вызывает у меня интерес. То, что он так складно заговорил по-немецки, его тон и еще что-то, едва заметное в интонации голоса, выдают в нем интеллигента, командира, наверно, призванного из запаса. Эти люди всегда вызывают во мне уважение, так как есть в них что-то интересное и значительное, чего часто недостает кадровым. И хотя мне неловко теперь навязываться со знакомством, все же я спрашиваю:
- Вы не из сто одиннадцатой?
Лейтенант слюнявит цигарку и не очень сноровисто обрывает ее концы. Видно, что с самокрутками имеет дело недавно.
- Нет. Я из управления армии. Из газеты.
- Из редакции?
- Ну да. А что вас удивляет?
- Да так, ничего, - отвечаю я, несколько даже смутившись от такого знакомства.
Мне еще не приходилось встречать журналистов, тем более на фронте, и я уже не могу скрыть моего любопытства к этому человеку. А он, кажется, безразличен ко всему тут. Сосредоточенно прикуривает от спички и смачно затягивается. Щеки его, колючие от густой черной щетины, кажутся болезненно запавшими. Тонкое, почти изможденное лицо выглядит худым и некрасивым. Хотя по званию этот человек почти ровня нам, по возрасту он старше нас лет на пятнадцать. Во взгляде Юрки я также ловлю слабенький огонек любопытства. Понятно, конечно: я помню, как Юрка рассказывал когда-то о своем намерении стать после войны журналистом.
Но лейтенант молча курит, и разговор у нас не вяжется.
- Ну вот и все, - говорит Катя, наконец обрывая бинт. - Береги рану, а то столько грязи набилось.
Она поглядывает на Юрку, но глаза у того уже закрыты, и девушка тихо, только мне одному сообщает:
- Слаб он. Смотреть надо. Чтоб ненароком не…
Я вздыхаю. Кажется мне, Юркины веки тихонько вздрагивают в темноте. Наверно, он чувствует наше внимание к себе.
- Ничего, как-нибудь.
- Сестра! Мне вот перевязать надо! - зовет кто-то Катю.
- Сперва мне. Я уже давно жду.
- Сейчас, сейчас, родненькие. Не всем сразу.
Катя пробирается меж людей дальше, а Юрка, заметно напрягаясь, чтобы сдержать стон, спрашивает:
- Что, пехоты у немцев много?
- Знаешь, пехоты не было, Юра. Если б пехота, нам бы не удержаться. А так с дюжину танков. Два подожгли.
Юрка раскрывает глаза и неподвижным взглядом уставляется куда-то в невысокий сумеречный потолок.
- Знаешь, десант - это сила. Если придется участвовать, старайся как можно… ближе подъехать. Главное… не спешить соскакивать. Чем ближе к ним, тем… лучше. Я знаю…
- Ну конечно, - соглашаюсь я, хотя в танковом десанте еще не участвовал.
Но я вижу, как тяжело Юрке говорить, его запекшиеся губы едва шевелятся:
- Так… Дай воды… Жжет, холера…
Я приподнимаю его голову и наклоняю котелок. Юрка пьет маленькими частыми глотками.
- Плохо? Ты лежи. Молчи лучше.
Юрка страдальчески опускает веки и вздыхает:
- Теперь я не скоро. Кажись, долбануло как следует. Теперь поваляюсь. А когда будут машины?
- Машины? Будут, Юр… Ты потерпи немножко. Я слышал, там генерал обещал.
- Ну что ж… - терпеливо соглашается Юрка. - Что-то я хотел сказать?.. Будешь воевать… раздобудь "эм-га сорок два". Не смотри… что немецкие. Это пулеметы… классные. Научишь ребят… Лучше станкачей будут. Патронов… в наступлении хватит. У меня четыре было. Подобрал…
Смысл его последних слов наводит меня на некоторые подозрения. Похоже, что он уже лишается надежды использовать свой опыт и хочет передать его мне.
- Хорошо, Юрка. Еще повоюем. И "дегтярями", и "эм-га". Не унывай, Юра.
- Та-ак! И еще - надо стрелять. В наступлении, а то… они нас изничтожают, а мы… Слабый огонь у нас. Стрелковый. Понимаешь? Слабина…
Он умолкает, и я не отзываюсь. Сдается, он засыпает. Я только внимательно всматриваюсь в его похудевшее за этот день лицо, которое неподвижно сереет на помятом сукне шинели.
Мысль-сомнение точит меня: выберемся ли мы отсюда? Я-то кое-как креплюсь, а вот Юрка… Эх, Юрка, Юрка!..
Я начинаю прислушиваться к сдержанным разговорам в хате, к звукам снаружи. Теперь в таком нашем положении все осложняется. Я думаю, что раненых пора бы уже отправить в тыл, если бы была дорога. Но коли об этом пока никто не заботится, то, видно, действительно ходу отсюда нет. Тогда надо ждать. Только чего дождемся?
За окном как-то сразу светлеет - это восходит луна. Край ее ярко врезается в стекло, подернутое слабым морозным узорцем. В хате становится виднее. Только в углах и под потолком еще сохраняется мрак.
Лейтенант у стены все же разговаривает с немцем. Я прислушиваюсь, и корреспондент, заметив это, сообщает:
- Он говорит, что вы его в плен взяли.
- Не взял. Только вел. Да не довел.
- Это почему?
- На танки наскочили. Было трое, один вот остался.
Лейтенант обращается к немцу с какой-то длинной фразой.
Немец охотно и подробно отвечает. Из их разговора я понимаю только несколько слов: лерер, Бунцлау, ефрейтор. Лейтенант выслушивает и поворачивается ко мне:
- Его фамилия Энгель. Он сельский учитель из Силезии. А его камарад был нацист. Тот случайно попался в плен. Обычно такие не сдаются.
И они вполголоса переговариваются снова.
Я невольно затаиваю дыхание, надеясь услышать что-нибудь интересное. Правда, понимаю по-немецки не много, и мне трудно уловить смысл их быстрых, невыразительных фраз. Лейтенант при этом оживляется. Энгель отвечает коротко, нередко пожимая плечами.
Однако они упускают из вида Сахно, который немедля напоминает о себе.
- Лейтенант, подойдите сюда! - приказывает он из-за стола.
- Вы хотите мне что-то сообщить? - спрашивает лейтенант.
Но Сахно замолкает, и лейтенант, помедлив, неторопливо встает.
С минуту у стола происходит не очень приятное для обоих объяснение. И когда лейтенант возвращается на свое место, я догадываюсь по его виду, что разговора с немцем у него уже не будет. Лейтенант многозначительно вздыхает:
- Да, странная командировочка!.. Поехал за очерком о наступлении. Да вот так все обернулось, что сам на карандаш попал.
- А вы напишите и про это. Про все напишите.
Лейтенант двигает бровями:
- Про это не напишешь. Не тот материальчик.
Глава двадцать четвертая
В хате становится тихо…
Должно быть, я начинаю дремать, так как вдруг тревожно спохватываюсь, - кажется, что-то говорит Юрка. Действительно, он беспокойно мотает головой. Полушубок сбился с его груди, глаза закрыты. В тревоге я прикладываю ладонь к его лбу. Он сухой и пылает жаром. Юрка на мое прикосновение не реагирует.
В хате по-прежнему светло. Разговор, впрочем, утих, видно, раненые спят. Хоть вряд ли все спят - у порога шевелится конвоир. На неподвижном лице соседа-лейтенанта у стены напряженно раскрытые глаза, и в них знакомое мне беспокойство: чем все это обернется?
- Юр… Воды, а? На воды, Юра…
Юрка не отвечает, только мотает откинутой головой и лихорадочно дышит. В груди у него булькающий хрип, который слышится издали. На губах - отчаянно-тревожный шепот:
- Ну!.. Что ты? Мамочка!.. Не надо!.. Не надо… Ну что ты! Так!.. Иначе нельзя…
Я прислушиваюсь и понимаю: Юрка бредит. Это уже плохо, он без сознания.
- Почему ты не идешь?.. Оля!.. Оленька! Прости!.. Я все понимаю… Оленька!.. Мама!..
Конечно, это бред, но какое-то время я невольно стараюсь проникнуть в смысл бессвязных Юркиных слов. Только напрасно. Тогда я начинаю бояться, как бы с Юркой не случилось то самое худшее, что теперь так близко бродит возле него. И в это время отзвук новой беды доносится до нашей хаты.
Сначала кто-то будто спросонок, неуверенно замечает: "Гудят, а?" Занятый своей заботой, я не обращаю на то особенного внимания. Затем слух начинает различать знакомый высотный гул. Он быстро усиливается, и вот дощатый пол в хате вздрагивает от первых взрывов бомбежки. Правда, бомбят где-то далеко. Во всяком случае, не в этом селе. Но бомбят, слышно по всему, немцы. Кто-то, напустив в помещение холоду, выходит на улицу. За ним к двери пробирается второй. Сонное спокойствие в хате нарушается. По углам начинаются разговоры, кашель.
- Налетели коршуны проклятые. Теперь дадут прикурить.
- Хоть бы не сюда. Чтоб их черт!.. Страх не люблю бомбежек.
Кто их любит!..
И вдруг гул вверху прорывается близким обвальным грохотом. Где-то уже совсем близко (не на окраине ли села?) раскатисто громыхают несколько бомбовых взрывов. Наш дом вздрагивает всеми четырьмя стенами. В углу с лязгом падает на пол пустой котелок.
- Дождались! - выпаливает кто-то, и по резкому, обиженному голосу я узнаю нашего знакомого летчика. - Дождались, черт бы их побрал! Где начальство?! - почти в отчаянии выкрикивает он.