Ну и ну! Что-то я вовсе перестаю его понимать. Этот танкист начинает меня удивлять. Я давно уже не слышал подобных высказываний. Просто нелепо слышать такое от фронтовика в наше время.
Горбатюк между тем залпом выпивает пиво и снова наклоняется ко мне:
- Слушай сюда! Вот ты говоришь: люди, люди. Помню такой случай. Под Витебском судили одного. Молодой такой Ванька-взводный. Скороиспеченный лейтенантик. Вел батарею. Отступали. Впереди речушка. Надо найти брод. Ему бы, дурню, послать кого-нибудь. А он пожалел: тот ранен, тот болен, тот стар, а тот плавать не умеет. Ну и пошел сам с ординарцем. Брод нашел, перебрался на другую сторону. Атам немцы. Ну и сцапали. Раненого. А у него карта. И маршрут. В батарее же ни одного командира. Так и накрылась батарейка. Лейтенант, правда, вырвался из плена, через неделю приходит. Тут, конечно, и погорел. А как же? Пожалел людей.
- Просто он дурак, этот лейтенант.
- Вот именно - дурак, - добродушно соглашается Горбатюк. - Или вот другой пример. Судили командира танка. Выскочил с экипажем раньше, чем подбили машину. Ударила болванка, ну, он и скомандовал: покинуть машину! На суде говорит: экипаж пожалел. Видишь ли, был уверен, что вторым выстрелом его подожгут. "Тигр" стрелял. Поджег действительно. А лейтенант прямо из танка в штрафную загремел.
Горбатюк сладко затягивается сигаретой. Неожиданная догадка заставляет меня вздрогнуть.
- А вы не прокурором были?
Он почему-то оглядывается и прищуривает в дыму один глаз.
- Председателем трибунала.
Мне кажется, я недослышал.
- Чего?
- Военного трибунала, - тихо, но выразительно повторяет Горбатюк.
Я не знаю, что сказать дальше, и медленно перевожу взгляд на стол. Теперь все понятно. Теперь мне его рассуждения знакомы, как дважды два. Как это ни удивительно, но за двадцать лет они не изменились. Менялись люди, происходили революции, человечество прорвалось в космос, освободило внутриатомную энергию. А те установки, вдолбленные в сознание их исполнителей, видно, стали их убеждениями. Конечно, сейчас они не распинаются о них на каждом углу, но вот, оказывается, и не стыдятся. Попался же мне фронтовичок!
Горбатюк, наверно, замечает мою короткую растерянность и отчужденно хмурит брови.
- А что это вы так… удивляетесь?
- Да так.
Обеими руками я поворачиваю на скатерти фужер, бессмысленно разглядывая, как переливаются на его гранях искристые отражения бра.
Горбатюк с каким-то предостережением оглядывается на молодежный стол и вздыхает:
- Ты, наверно, думаешь: трибунал - это сплошное нарушение законности? Теперь так модно считать. Модно реабилитировать. Модно валить все на судей. И никто не задумается: во имя чего они все то делали? Распутывали преступления, не спали, недоедали, мотались по передовым, попадали под бомбежку. Во имя чего?
Однако деланый его запал меня не трогает.
- Может, во имя победы? - спрашиваю я с иронией.
- А как же? Ты что думаешь, в ней нет и нашего вклада?
Недавнее мое расположение к нему начисто исчезает.
Я не знаю, что он за человек и каким был председателем трибунала. Но я чувствую, что эта его горячность имеет свои корни. Он явно чем-то обижен, с чем-то не согласен и уже готов спорить, отстаивая свою непонятную мне правду.
Но я с ним спорить не буду.
Я не хочу с ним спорить, так как отказываю ему в этой его правде. Не может быть его правды там, где есть его перед людьми вина. В моих чувствах и памяти до сих пор живет немало несправедливо-обидного из тех давних времен, в которые неплохо хозяйничали такие вот председатели трибуналов. Не забылось, как ушли из полка и не вернулись ребята за сдачу позиций, которые невозможно было удержать, за неисполнение невыполнимых приказов, за стычки с начальством и за так называемые недозволенные разговоры тоже. Я помню, наконец, старшего лейтенанта Кротова, который на счастье свое или на беду не дошел до рук такого вот председателя. И за что? Я-то знаю, что ни за что, но это вовсе не означает, что Кротов вернулся бы назад, в батальон. Так неужели теперь, через много лет после войны, когда столько перевернулось в общественной жизни страны, неужели не коснулось этих людей чувство вины или хотя бы угрызения совести?
Я хочу спросить его об этом, но Горбатюк опережает меня.
- А я и не думаю скрывать, кто я и что я, - с заметным отчуждением говорит он. - Я поступал согласно закону. Если что - можно поднять архивы. Там все налицо. Оформлено и утверждено. Я грехов за собой не чувствую. Можно справиться у сослуживцев, начальства. Я не прохвост какой-нибудь. Бывало, приеду в полк - почет и уважение. Командир полка первым честь отдает. Хоть я капитан, а он подполковник. Вот как!
Я молчу. Он, чувствую, однако, волнуется: то ерзает на стуле, то откидывается на спинку. На его мясистом лице - выражение обидчивой замкнутости.
- Война - не мать родная. Там твердая рука нужна. На смерть никому не хочется идти. А что же - сознательность? Сознательность - в газетах, а тут принудить надо. Чтоб боялись.
- Слушайте, Горбатюк! А не могло так случиться, что кто-нибудь из осужденных вами сейчас реабилитирован?
Горбатюк делает наивные глаза:
- Ну и что ж! Вполне естественно. Реабилитирован - и с Богом. Я всецело одобряю и поддерживаю.
- А вы не боитесь с таким вот на улице встретиться?
Горбатюк бросает на меня настороженный взгляд и, кажется, искренне удивляется:
- А чего мне бояться? При чем тут я? Тогда были одни законы, теперь - другие. - Он оглядывает зал и добавляет уже спокойнее: - Да и не встретятся. Еще не встречались.
- Что, разве всех - к высшей?
- Почему всех? Не всех. Разбирались, - говорит он и засовывает руки в карманы брюк. В глазах его появляется выражение нагловатой самоуверенности, он смотрит на меня почти враждебно.
Да, это его успокаивает. Не вернутся. Все сделано чисто. Все по правилам оформлено, утверждено. Осужденные не угрожают, совесть не грызет. А за все подлое и противозаконное пусть отвечает Берия.
Горбатюк встает и, отодвинув штору, решительно открывает окно. Широкий поток прохлады врывается в зал. Через минуту становится довольно холодно, и он надевает темный в мелкую клеточку пиджак с очками и двумя авторучками в нагрудном кармане. Он замкнут, однако мысленно, так же как и я, видно, продолжает наш не очень приятный разговор.
- Нет, дорогой, ошибаешься. Это теперь развели демократию. Готовы всех сволочей реабилитировать. Презумпция невиновности! Доказательства! Болтовня все это. Если что, он тебе так все перекрутит, что хоть ты его награждай. Тут нужно чутье иметь. Нюх. Правда, у меня глаз был наметан. Я, бывало, на такого взгляну - и насквозь вижу. Доказательства - десятое дело. Доказательства, если понадобятся, на каждого можно составить.
От соседнего стола встает плечистый, в серой куртке блондин:
- Окошко можно закрыть? Девчата просят.
Горбатюк резко поворачивается и недоуменно смотрит на парня. Тот широким жестом захлопывает фрамугу.
- А ну откройте! - мрачно приказывает Горбатюк и встает.
Блондин подходит к своему столу, и Горбатюк широко распахивает окно.
- Не вы открывали, без вас и закроют.
На лице у парня короткая растерянность. В его серых живых глазах вспыхивает острый огонек.
- Девчата замерзли! Вы понимаете?
- Замерзли - пусть дома сидят. В ресторан, как и в монастырь, со своим уставом не ходят.
- Ну, знаете!..
Сделав почти фехтовальный выпад, парень с треском захлопывает окно. Горбатюк резким рывком его открывает. Молодежь за столом оборачивается в их сторону.
- Игорь, хватит! Нам уже не холодно.
- Игорь! Игорь! Оставь ты. Мы сейчас пойдем! - вскочив, зовет друга Эрна.
Игорь сквозь зубы бросает что-то оскорбительное и возвращается за свой стол. Горбатюк, удушливо сопя, садится на место. Хватается за сигарету. Руки у него дрожат.
- Видел? - кивает он мне. - Видел, что делается? Пацан, молоко на губах не обсохло, а гляди ты! Нахальство какое!
Он прикуривает, бросает на пол спичку, на стол - коробку.
- Распустились, умники. Как те в войну. Старший который, так помалкивает или просит дать искупить вину в бою. А попадется лейтенант, только из училища, на губе пушок, а уже философию разводит. Как же - десятилетку закончил! То оружие ему не нравится. То приказ неправильный. Наглецы!..
Я поглядываю на его заметно помятое жизнью лицо, морщинистую короткую шею. В глубоко упрятанных под бровями глазах зло поблескивает что-то, не то испуганное, не то нагловатое. Отражение какой-то затаенной мысли блуждает в их глубине. Я не хочу думать об этом человеке предвзято. Но я не вижу в нем и того, что хотелось бы видеть, - ни тени сожаления, раскаяния, отражения передуманного и пережитого. Передо мной с обиженным видом сидит обозленный мужчина, который не намерен ни в чем отступать. И от этого его упрямства у меня потихоньку накипает гнев. С усилием я борюсь с собой. Надо быть спокойным. Мое оружие теперь - только логика, она мне послужит верно, ибо я - прав.
- Скажите, Горбатюк! А вы убили на войне хоть одного фашиста? - спрашиваю я спокойно, насколько мне это удается.
- Я? А зачем? Зачем мне их было убивать? Это не мое дело. В двадцатое столетие - полное разделение труда. В том числе и на войне. Кому бежать в атаку, кому стрелять из пушки. Кому летать в небе. А другой всю войну просидел за столом в штабах или варил сталь. У каждого свое дело.
- Ваше было - судить.
- Ну и что ж? Судил.
- Несчастных за плен? Командиров - за невзятие высот и деревень? Лейтенантов - за разговоры. За выдуманный контакт с врагом? За ночлег в одной деревне?
Я почти кричу. Что-то в моем поведении его, видимо, насторожило. Он оглядывается и кривит в гримасе губы:
- Случалось. Судили и за это.
- А теперь вы не раскаиваетесь?
Он вскидывает голову. В глазах его ненависть.
- В чем?
Мы уже оба кричим. За соседним столом оборачиваются в нашу сторону. В другом ряду оглядываются офицеры. А перед моими глазами - снова чадный туман. Я вскакиваю из-за стола. Он откидывается на стуле. Сердце мое делает несколько пропусков, затем судорожных сильных ударов. В груди знакомая пустота и слабость. Зал шатается. Я хватаюсь за грудь и, задевая стулья, торопливо шагаю к выходу.
Возле швейцара одеваются двое молодых. Он бережно прикрывает ее плечи плащом. Она нежно улыбается в трюмо, и я падаю рядом на стул. Пол плывет из-под ног, стены шатаются. Сердце редкими, сильными ударами бьется в груди.
Старый швейцар облокачивается на стойку и с презрительным осуждением смотрит на меня. Я понимаю его молчаливый упрек и думаю: как глупо все это! И отвратительно. Не хватает разве свалиться и оказаться в больнице. Скажут, от перепоя.
- У вас, случайно, валидола нет?
Швейцар, прежде чем ответить, вздыхает.
- Зачем он тут мне? Ресторан - не больница, - ворчит он. - Надо пить, да знать меру.
- Не в питье дело, отец. Вот… понервничал.
- Нервы! Теперь все нервные стали, - смягчаясь, ворчит старик и направляется в угол. Вряд ли он верит мне, но все же возвращается к стойке с какой-то бумажкой. Неторопливо разворачивает ее и прокуренными до желтизны пальцами достает беленький круглячок таблетки.
- Что это?
- А ты глотни. Поможет, если что…
Подумав, я глотаю таблетку. Во рту остается неприятный металлический привкус.
- Ну как? - спрашивает он спустя некоторое время.
- Немного проходит. Сердце, знаете…
- Эх, сердце, сердце! - с мудрой старческой рассудительностью ворчит швейцар. - Сердце, оно - мотор. Испортилось - и с ног долой. Не бережете вы, молодые, сердца.
- Не такое время, чтобы беречь.
- Не такое? А какое же вам еще нужно время? Деньги есть, квартиры государство дает. Должности. Почет. Что вам еще надо? Какого рожна не хватает? Мы, бывало, в ваши годы - лишь бы поесть вволю. А вы?
- Видите ли, к еде вволю хочется еще и справедливости.
- Справедливости? - с иронией переспрашивает швейцар и упирается в меня маловыразительным взглядом выцветших, немало повидавших на веку глаз. - Вон побледнел как. В поту.
Вот тебе и справедливость. Ты возле окна сядь. На ветерке лучше будет.
Я пересаживаюсь к окну. Фрамуга немного приоткрыта. Ночной ветер шевелит занавеску. За окном где-то неподалеку на путях сипло пыхтит паровозик. На запасных - длинные составы зеленых вагонов. Несколько женщин со шлангом моют их блестящие железные бока. На виадуке торопятся редкие пешеходы. По ту сторону станции светится длинный ряд уличных фонарей. Где-то далеко одиноким угольком в небе горит красный сигнал на заводской трубе.
Глава двадцать шестая
Залитая лунным сиянием степь. Грохот танков, смрад от двигателей, колючий ветер в лицо и - тепло. Да, тепло. Правда, греет больше у ног, где поддувает нефтяным духом сквозь жалюзи. И все же рай! Надо только держаться, чтоб не свалиться от мягкой, но размашистой танковой качки.
И мы держимся за башню, вцепившись в ее настывшие поручни. На моих коленях лежит голова Юрки. Я одной рукой придерживаю ее; немец же, пристроившись сбоку, занят собственными заботами и безразличен ко всем нам. Возле него, у самой башни, сидит Сахно. На боках и закрылках танка какие-то ящики (наверно, снаряды), рядом со мной скользкое окоренное бревно. Следом грохочет второй танк. Там Катя. Ее плотная фигурка едва высовывается из-за башни. Кажется, нам наконец повезло - теперь-то уж вырвемся.
Но мы несколько отстали от головной колонны и быстро нагоняем ее. Морозный ветер обжигает лица. Небо вверху ярко сверкает мириадами звезд, и в их гущине во всю силу светит луна. Резкие синие тени от придорожных столбов перечеркивают обе колеи. Вокруг видно далеко-далеко. Позади остались немцы - на горизонте то и дело взлетают в ночь стремительные молнии трасс. Там бой. Там те, что по приказу полковника остались на буфе, чтобы дать нам возможность вырваться из беды. Только куда? Кажется, мы едем дальше на запад, не в свой тыл, а туда - глубже, в немецкий.
Это, конечно, не очень радует. Но я не хочу думать плохо. Там, впереди, - войска, мощь боевых частей, начальство, там не дадут пропасть. Правда, сзади, пожалуй, не отстанут от нас и немцы. Им, окруженным, также надо прорываться туда, на запад.
Я отворачиваюсь от встречного ветра, глубже в воротник втягиваю забинтованную голову. Но в таком положении мешает за спиной карабин. Я снимаю его и с тоской в душе вглядываюсь в далекие приметы боя, что сверкают в ночной тишине. Только мы все же отдаляемся от того злополучного села. Мощно ревя на подъеме, танки обходят степную балку, проскакивают клин полегшего, не убранного осенью подсолнуха. Искры-трассеры вдали постепенно исчезают, лишь изредка короткая очередь невысоко взлетит над горизонтом и тут же погаснет. Кругом спокойно, и все было бы хорошо, если б не Юрка. Он без сознания. Я плотнее прикрываю его полушубком. Тело его кажется неуклюжим и длинным, сапоги едва не достают выхлопных труб. В качке того и жди - может сползти и свалиться в снег. Хоть бы живым довезти его до какого-нибудь санбата. Хоть бы успеть! Наш танк нагоняет колонну машин, качка и толчки становятся умереннее.
Неожиданно ко мне наклоняется и что-то говорит Сахно.
- Что?
- Говорю, приедем, пойдете со мной! - громче кричит он прямо в лицо.
- Куда?
- Не важно. Куда прикажу.
Вот тебе и радость! Не успели вырваться из одной беды, как в перспективе маячит новая. И странное дело - эти скупые слова Сахно впечатляют тут куда больше, чем все его угрозы там, под носом у немцев. Тут он - сила, а я - маленький винтик, тут уже не пошлешь его куда не следует - должен подчиняться.
Я сижу, прислонившись плечом к шершавому боку башни, и поглядываю в заросли подсолнуха, что снова обступают дорогу. Напряжение мое спадает, и я чувствую себя совершенно измотанным за эти сутки. Ноги согрелись, и в раненой стопе будто шевелятся муравьи: зашлась или отходит - не сразу и поймешь. Зато чертовски мерзнет рука на башне. Я хочу погреть ее за пазухой, но не успеваю расстегнуть крючок шинели, как громовой взрыв раскалывает землю. Танк становится на дыбы и на мгновение словно зависает в воздухе. Какая-то бешеная сила подхватывает меня с брони и швыряет в снежную пропасть.
В первую секунду я не понимаю, что произошло, и, только почувствовав под собой землю, догадываюсь: мина?! Затем, выплюнув изо рта хлопья снега, вскакиваю среди стеблей подсолнуха на колени и снова падаю… На дороге, сбоку от нее и еще где-то впереди ночную тьму разрывают огненно-красные взрывы.
Гр-р-р-рах! Гр-рах! Грах-х-х-х!..
Нет, это не мина… Но тогда что? Откуда? Почему? В горячке я никак не могу чего-то сообразить. Я только чувствую: влопались!
Снова в следующее мгновение меня пронизывают страх за Юрку. Спотыкаясь о комья, я бросаюсь к танку. Он стоит наискось дороги. На башне живо мелькает чья-то фигура - кто-то будто выскакивает через люк. И вдруг в трехсекундную паузу до слуха моего доносится тяжелый, густой гул.
Бомбежка…
Худшего не придумаешь! Такая светлая ночь. В снежной степи видна каждая былинка, а тут, на дороге, - танки. Хотя - ясное дело, чего еще было ждать? На что надеяться? Все очень просто, иначе и не могло случиться…
В тревоге я добегаю до танка. Обсыпанный снегом, он все же уцелел. Сверху на прежнем месте раскинутые ноги Юрки. "Неживой!" - пугаюсь я и бросаюсь к борту, чтобы залезть наверх, но тут же едва не падаю, споткнувшись о немца. Тот корчится на земле, прижавшись к опорным каткам, обхватив голову руками. Будто на мертвеца, наступив на его спину, я взваливаюсь грудью на танк.
Вверху опять обвальный грохот и визг. Но в звездной черноте неба решительно ничего не видно. Я ужасаюсь, что не успею, и глупо кричу немцу:
- Фриц! Фриц!..
Он понимает и сразу же вскакивает. Я хватаю за плечи Юрку. Немец, протянув снизу длинные руки, принимает на них Юркино тело. Оба они сразу же падают на снег. Землю сотрясают мощные бомбовые взрывы. Я не успеваю соскочить с танка, как самый ближний из них швыряет меня в яркую, на полнеба огненную бездну, и я оказываюсь где-то в снегу. Однако тут же чувствую: цел и на этот раз. Сразу вскакиваю на четвереньки. Только почему-то ничего не вижу - ни танка, ни Юрки. В глазах багровая слепота, заслонившая собой весь мир. На минуту я вовсе теряюсь, не понимая, что со мной и где я.
Руками отчаянно гребу снег, хватаюсь за мерзлые стебли, куда-то ползу. В рукавах до локтей снег, снег и за воротником, в ушах…
Новые взрывы снова укладывают меня ничком. Снежным пластом заваливает спину, голову, ноги. Но я жив и снова вскакиваю на колени. Ничего не видя, верчусь на снегу меж взрывами, не зная, куда податься. И вдруг из темноты прорезывается что-то яркое и острое - какой-то огонь… Ага, это горит танк. Нет, не наш, дальше на дороге. Багровый мрак перед моими глазами постепенно редеет. Я вижу забросанный землей снег, черное небо и знакомый силуэт нашего танка. С внезапным облегчением бросаюсь к двум ближним фигурам - к немцу и распластанному на дороге Юрке.