- Фашист, гад, сволочь!..
Что-то звериное обозначилось на сухом обветренном лице немца. Он выше поднимает винтовку, по-видимому намереваясь всадить пулю мне в грудь. "Вот и все, Митяйка, вот и все", - последнее, что шепчут губы. Кадриками кинопленки мелькают передо мной мать, Колька Булахов, Сережка, дядя Никита, Фрося. Девушка смотрит задумчиво, как будто хочет сказать мне что-то очень важное…
А фашист медлит, точно наслаждается моей беззащитностью.
- Митрий, погодь маленько, я сейчас! - узнаю я голос друга.
Немец вздрагивает, и в ту же секунду я бросаюсь на него сверху. Грохнул выстрел. Чувствую, как царапнуло левое плечо. Но я жив, жив!.. Мы оба катимся по захламленному полу, сжимая друг друга в цепкой хватке. Винтовка отлетает в сторону. Немцу удается схватить меня за горло. Я сжимаю что-то мягкое; то ли подбородок, то ли нос врага. Чувствую, как спирает дыхание. В глазах появляются разноцветные кружочки и светящиеся искорки. Я задыхаюсь, но еще помню, что надо работать ногами. Что есть силы двигаю коленом. Немец глухо рычит, разжимает пальцы. Этот Сережкин прием пригодился и мне.
- Хенде хох, фриц паршивый! - кричит над нами Семушкин. - Ишь ты, что надумал! Да я тебе за это, баранья твоя башка, знаешь что сделаю! - угрожающе говорит он немцу, припирая его к стене.
Я с трудом поднимаюсь и разыскиваю свой автомат, оброненный во время свалки. По коридорам пробегают чаши - это я вижу по серым шинелям. У меня такое ощущение, словно по моим волосам только что пропустили электрический ток.
К вечеру того же дня последняя комната очищена от фашистов. Их трупы устилают пол обоих этажей. Пленных мы отправляем в тыл.
- Вот и снова, товарищи, этот дом наш! - радостно говорит Федосов.
- Он и был наш, только временно мы сдавали его в наем, - шутит Смураго.
У него перевязана голова, но он не уходит в тыл.
- Чем зацепило? - спрашиваю его.
- И сказать стыдно, - отвечает Смураго.
- Что ж тут стыдного?
Он трогает рукой повязку возле уха и смеется.
- Видишь ли, какое дело получилось. Сцепились мы с одним офицером. Ни я его, ни он меня не можем свалить. Дай-ка, думаю, я его головой садану. Садануть-то саданул, только без половинки уха остался.
- Как так?
- Откусил, сволочь…
Дружный залп смеха перекатывается по дому.
- А ты бы ему нос открутил, - советует один из новичков.
- Да я и так открутил, только не нос, а башку. Вон он там лежит, - показывает Смураго в конец коридора.
Дядя Никита осматривает мое плечо и перевязывает. Царапина пустяковая. Через недельку и следа не останется.
Мы бродим по всему дому, как настоящие хозяева. Во всех комнатах, коридорах, проходах валяются трупы фашистов да висит какой-то затхлый, удушливый запах. Это от них же. Словно перед тем как идти на войну вся немецкая армия долго лежала в большом сундуке, пропитанном нафталином и еще черт знает какой трухлятиной.
Я и Семушкин рассматриваем нашу бывшую позицию у западных окон. Здесь все сгорело. Только кучи золы лежат по углам да кое-где чернеют обгоревшие кипы бумаг.
Смотрим в окна. Перед нами высятся руины заводских корпусов. Там еще немцы. Но завтра-послезавтра их там не будет. Не будет их и во всем городе. Разве только кучи мертвецов останутся лежать, где их застала смерть, да покосившиеся хоботы пушек будут еще долго посматривать на Волгу зловещими черными жерлами. Неожиданно я вздрагиваю от прикосновения чего-то мягкого.
- Дядя Никита, смотри, - говорю я.
У моих ног, выгнув спину, мурлычет кот. Пушистый хвост его бьет по полам шинели, валенкам.
- Гляди ж ты, кот, даже словно бы не одичавший, - удивляется Семушкин.
- Кис-кис!
Кот смотрит на меня зелеными огоньками глаз и мурлычет.
- Ишь ты, бестия, понимает, что свои.
- Как его не слопали фрицы?
- Он сам их лопал, а теперь почуял русский дух и вышел нас встречать, - ласково говорит мой друг, поглаживая выгнутый горбик кота.
Взятие П-образного дома было первой крупной победой нашей роты. И мы радуемся этой победе, как дети, с искренней непосредственностью.
К нам в гости впервые приходят наши соседи с "Красного Октября". После рукопожатий и поздравлений наш Федосов решает закатить вечеринку. Для этой цели приводим в порядок бывшую "штаб-квартиру", расставляем столы, ящики, старую трухлявую мебель. Все это делается по-военному быстро.
И вот запылали на колченогих столах три сорокапятимиллиметровые "катюши", тускло освещая консервные банки, котелки, фляжки. В последнюю минуту приходит замполит в сопровождении фельдшера и повара Кости.
- Здравия желаю, победители! - приветствует он.
- Здражелаем, товарищ капитан! - вразнобой отвечаем мы.
С офицерами он здоровается за руку.
- Прошу, товарищи, занять места! - приглашает Федосов.
С шумом раздвигаются стулья, ящики, скамейки. Я сажусь в конце стола между Смураго и Семушкиным.
Костя с термосом в руках обходит стол, разливая по порожним банкам и кружкам водку.
- Эге, твоя баночка триста граммов вместит, - добродушно ворчит он.
- Константин Ермолаевич, плесни еще чуток, - просит дядя Никита.
Повар заглядывает в термос и доплескивает. Замполит что-то говорит на ухо командиру роты. Федосов кивает головой и, остановив глаза на мне, подзывает к себе.
- Слушай, Быков…
- Слушаю, товарищ старший лейтенант.
- Сбегай в правое крыло, проверь посты.
- Слушаюсь!
Мне немного обидно, что именно меня посылают. Вероятно, это заметил Федосов.
- Не обижайся, Дмитрий, - ласково предупреждает он. - Это дело такое, другого не могу послать.
- Я и не обижаюсь, товарищ старший лейтенант.
- Ну и добре, беги. Так спокойнее будет.
- Есть, - отвечаю я и, взяв автомат, ухожу. В дверях меня догоняет Семушкин.
- Куда ты, Митрий?
- Я сейчас, дядя Никита… не беспокойся.
Он что-то ворчит, вроде: "Не могли уж кого-нибудь… ведь ранен человек. Экая оказия".
- Погодь маленько, я с тобой, - говорит Семушкин.
- Нет, нет, дядя Никита, я быстро.
- Ну ладно, - соглашается он и скрывается за подвешенной на дверях плащ-палаткой.
Что, собственно, стоит пройти по коридору или двум коридорам? Но здесь, в этом доме, на каждом шагу приходится преодолевать всевозможные преграды. Я перешагиваю через трупы, обхожу кучи кирпича, натыкаюсь на искромсанные листы кровельного железа, наступаю на трескучую дранку.
- Кто идет? - окликает часовой.
- Волга, - называю пароль.
Наконец добираюсь до правого крыла. Как и в тот раз, здесь стоит Бондаренко с четырьмя солдатами.
- Как тут у вас? - спрашиваю младшего лейтенанта.
- Да пока спокойно, А у вас?
- У нас, кажется, не очень спокойно, - отшучиваюсь я.
- Замполит пришел?
- Пришел.
- Скажи Федосову, чтобы не беспокоился. На этот раз фрицы не станут атаковать.
- Через час вас сменят, - обещаю я и ухожу.
Чтобы ненароком не наткнуться на что-нибудь острое, я иду тихо, прощупывая дорогу ногой.
И вдруг в одном из окон замечаю быстро проскользнувшую тень. Что бы это могло быть? Кому понадобилось прятаться? Я останавливаюсь и выжидаю. Легкий шорох раздается в комнате слева. Неужели враг? Что ему нужно здесь? Может быть, это свой?
Я отхожу в дальний угол, прижимаюсь к стене. Мрак настолько плотен, что меня не заметить и в двух шагах.
Вот еще кто-то шаркает ногами и даже насвистывает "Гоп со смыком". Это-то, конечно, свой. Свистун идет со стороны главного входа, направляясь в угловую комнату. Вот он проходит мимо, и в то же время из мрака выскакивает человек, намереваясь, видимо, преградить дорогу солдату.
- Кто тут? - испуганно взвизгивает тот, шарахаясь в сторону.
В руке нападающего сверкнула сталь кинжала. Я даю короткую очередь. Грузно опускается тело между мной и солдатом.
- Кто, кто это?
- Узнал бы кто, если бы тебя пырнули разок-другой.
- Быков?
Я узнаю голос Журавского.
- Он самый.
- А этот откуда взялся?
- Из комнатушки вышел.
Мы нагибаемся над убитым.
- Фриц, - говорит Журавский.
Он с профессиональной ловкостью ощупывает одежду немца.
- Брось, идем. Надо Федосова предупредить, - говорю я.
- Подожди. У него кое-что есть.
- Дались тебе эти трофеи.
- На, бери, - сует он мне наручные часы со светлячками на циферблате.
- Не-е надо.
- Держи! - настаивает Журавский.
Я молча принимаю трофей и нетерпеливо жду, когда он кончит осмотр.
- А ты знаешь, что тебя представили на сержанта? - неожиданно спрашивает он.
- Брось трепаться.
- Ей-богу, вот… - Тут Журавский божится по-блатному. - Сам видел, - выпрямляясь, добавляет он.
- Не жалко? - спрашиваю я, взмахивая часами.
Он скороговоркой выпаливает:
- Что ты? Нет, конечно… Для тебя нет. Ты… - Тут он с минуту мнется, точно подбирает слова. - Знаешь, - начинает он тихо, - давай забудем, что было между нами. Я ведь не со зла к тебе или к Сережке, а так… сам не знаю, почему. Так выходило. - Тут он понижает голос до шепота. - Извини меня… я ведь так, по глупости… да, может, от зависти.
- Ладно. - Я великодушно принимаю примирение. - Идем!
- А ты не будешь больше морду бить? - уже весело спрашивает он.
- Не-е, не буду, - смеюсь я.
- Без подвоха?
- Без подвоха!
Тут он рассказывает про Колупаева: как тот сманивал его уплыть на льдине, но он, Журавский, не согласился. Теперь он стал понимать больше, и вообще он уже не тот, кем был прежде. Если я хочу, чтобы он сделал что-нибудь для меня, то, пожалуйста, хоть сию же минуту. Я говорю ему, что мне ничего не надо, а если появится у него желание, пусть приходит к нам во взвод, и мы примем его в наше товарищество. Журавский обещает подумать.
- Откуда тебя черт несет? - спрашиваю я.
- За "особой московской" посылали. Вот она, - показывает он на торчащее горлышко поллитровки.
- Ну, как там? - спрашивает меня Федосов, когда мы входим.
- Все в порядке, товарищ старший лейтенант.
Я умалчиваю о случае с Журавским, чтобы не нарушить веселое настроение пирующих.
Замполит продолжает прерванную нашим приходом речь:
- Так вот, товарищи! Мы вынесли такие тяготы, выдержали такое испытание, которое не под силу никакому другому народу. Так выпьем, товарищи, за силу духа русского народа, за его несокрушимое единство… - Он обводит всех глазами. - За русского воина, друзья!
- Ур-ра-а! - сдержанно кричим мы.
Я чокаюсь с дядей Никитой и Смураго и залпом выпиваю разбавленный спирт.
- Запевай, друзья! - предлагает кто-то.
Расплескавшиеся волны разговора утихают, звон банок, ложек, котелков прекращается. Из-за стола поднимается широкоплечий лейтенант-краснооктябревец с черной шапкой кудрей и, взмахнув ими, густым баритоном начинает:
Есть на Волге утес,
Диким мохом оброс
От вершины до самого края…
И стоит сотни лет,
- подхватывают все, словно давно уже облюбовали вот именно эту песню.
Мы не беспокоимся о том, что враг может услышать песню и нарушить наше торжество. Каждый из нас думает: "Пусть слышит. Мы не боимся его. И никто не сможет помешать нам петь о Волге, об утесе, воплотившем в себе силу русской вольницы. Мы не видели этот жигулевский утес, но мы знаем, что город, где мы сражались, - это то самое, о чем поется в песне".
Языки пламени на "катюшах" пляшут и рвутся, разбрасывая по стенам качающиеся тени поющих.
Эхо могучей песни, как хлесткий удар весенней волны, перекатывается по коридорам, комнатам, этажам. И, разбиваясь на множество брызг, просачивается на улицу - через окна, проломы, пробоины. Мы слышим, как под порывами ветра вздыхают руины.
Отгремели последние бои. Над городом повисла непривычная тишина. Только кое-где еще хлопнет выстрел-другой да прокатится взрыв мины. Среди руин, группами и в одиночку, как неприкаянные, бродят немцы в поисках пищи. Грязными лентами висят на них лохмотья обмундирования. Брошенные винтовки, пушки, танки, сбитые самолеты, боеприпасы разного назначения, огромное количество трупов да колонны пленных - все, что осталось от трехсоттридцатитысячной армии фельдмаршала Паулюса.
Мы стоим на берегу Волги и смотрим на колонну пленных, которая, как огромный серый рукав на ветру, извивается вдоль реки. Голова колонны скрывается за островом Зайцевским, а хвост еще где-то на этом берегу, в районе переправы.
До нас долетает неясный перестук тысяч пар кованых сапог, смешанный с беспрерывным гулом хриплого кашля простуженных глоток. Редкими точками выделяются на снегу конвоиры. Кое-где поблескивают стекла машин.
Вечерний воздух напоен золотистой пылью изморози.
- Давно мы ждали этого дня, - нарушает молчание замполит.
Федосов хлопает себя по карманам полушубка и вытаскивает кисет. К нему подходят замполит, Бондаренко, фельдшер.
- Что-то свой не курится, - улыбается капитан.
Мне тоже хочется попробовать из кисета старшего лейтенанта. Он с недавних пор курит самый настоящий легкий табак.
- А мне разрешите? - спрашиваю я, протискиваясь к командиру роты.
Федосов смотрит, улыбается, сверкая плотными, здоровыми зубами. Капитан щурится и, что-то вспомнив, засовывает руку в карман.
- Чуть было не забыл. - Он вытаскивает пачку "Беломора". - Вот. Гвардейскому сержанту положено курить хорошие папиросы. - Он протягивает мне пачку.
- Бери! Да всю, всю - товарищей угостишь.
Я принимаю подарок и благодарю.
- Ну, пошли, - говорит капитан, - наш Костя дает условный сигнал.
Повар стоит внизу и машет салфеткой. Это значит: ужин готов. Офицеры спускаются вниз. Меня окружают солдаты.
- Разрешите, товарищ гвардии сержант!
- Можно закурить?
- Вот это да!
- Настоящий "Беломор"!
Струйки ароматного дыма лиловой паутиной повисают в воздухе. Последнюю папиросину берет Смураго. Он и Семушкин ездили сегодня в штаб армии и вернулись с наградами.
Мы с Семушкиным остаемся вдвоем.
- Ты что, дядя Никита?
Он улыбается и сопит.
- А ведь я, Митрий, тово, получил письмо.
- От нее?
- Самолично!
- Поздравляю!
- Спасибо, Митрий.
Папиросный дым приятно щекочет ноздри.
- Давай сходим на могилу Сережки, - предлагаю я.
Дядя Никита молча кивает головой.
Спускаемся в овраг. Небольшой холмик Сережкиной могилы запорошен искрящимся под лучами вечернего солнца снежком.
- Спи спокойно, наш дорогой товарищ и друг! - торжественно говорит Семушкин.
Я не знаю, что сказать. В горле першит, веки теплеют. Вспоминаю фотографию, которая хранится у меня в кармане. Зачем мне она? Ведь война еще не кончена, и она может погибнуть вместе со мной. Пусть эта девочка с косичками лежит здесь же, вместе с Сережкой.
Я достаю карточку и, завернув ее в бумагу, засовываю под большой ноздреватый камень, который лежит на Сережкиной могиле.
Несколько минут мы молчим.
Потом я предлагаю Семушкину пройтись по берегу.
- Кто его знает: может, в последний раз, - говорю я.
Дядя Никита не возражает.
- А пройдемся, Митрий, что нам это пиршество. Победа сама по себе праздник, и в душе, значит, должон быть праздник… Без водки, - добавляет он.
Спускаемся вниз и идем берегом. Легкий морозец пощипывает уши. Где-то у "Красного Октября" коротко застрекотал автомат, грохнула граната.
- Последних выкуривают, - говорит дядя Никита.
По берегу снуют оживленные группы солдат, офицеров и, к нашему удивлению, уже возвращающихся мирных жителей. Санитары все еще бегают с носилками. Мы подходим к одной из групп. Среди солдат есть девушки.
- Девчата! - удивляется мой друг. - Гляди ж ты, сколько их.
Мимо нас два дюжих санитара проносят раненого, прикрытого плащ-палаткой.
- Когда же это кончится? - со вздохом спрашивает Семушкин.
- Наверно, тогда, дядя Никита, когда во всем мире не будут знать, что такое винтовка, пушка или танк.
- Оно верно. Авось, наши детки и внучата того не будут знать.
Санитары останавливаются возле крытой брезентом машины и ставят носилки на снег. Я вижу, как свисает угол плащ-палатки, касаясь пушистого снежка.
- Живей, живей, товарищи, - подбегая к санитарам, торопит их капитан медицинской службы. Он в очках и непомерно больших для его низкого роста валенках.
Санитары подняли носилки - и меня словно ударило по голове. Я с силой сжимаю руку дяди Никиты. Из-под плащ-палатки высунулась и упала рука в перчатке домашней вязки с двумя узорчатыми полосками на тыльной стороне. Нет, нет, я ошибиться не мог! Я хорошо помню эту руку.
Я рванулся к машине.
- Стойте!
Врач обернулся и, смерив меня усталым взглядом, сказал санитарам:
- Езжайте!
Машина фыркнула и, заскрипев колесами, тронулась.
- Ну, что вы хотели, товарищ сержант?
Мне хотелось ударить этого человека в очках, но, встретившись с его усталыми бесцветными глазами, я махнул рукой и тихо ответил:
- Ничего.
Грузовик выезжал на волжскую дорогу. За ним вихрилась голубая снежная пыль. А там, за островом, скрывался хвост многотысячной колонны пленных. Где-то далеко-далеко ухнула пушка. Эхо, как отдаленный удар грома, прокатилось по Заволжью.
Война продолжалась.