Сто дней, сто ночей - Анатолий Баяндин 16 стр.


- Фашист, гад, сволочь!..

Что-то звериное обозначилось на сухом обветренном лице немца. Он выше поднимает винтовку, по-видимому намереваясь всадить пулю мне в грудь. "Вот и все, Митяйка, вот и все", - последнее, что шепчут губы. Кадриками кинопленки мелькают передо мной мать, Колька Булахов, Сережка, дядя Никита, Фрося. Девушка смотрит задумчиво, как будто хочет сказать мне что-то очень важное…

А фашист медлит, точно наслаждается моей беззащитностью.

- Митрий, погодь маленько, я сейчас! - узнаю я голос друга.

Немец вздрагивает, и в ту же секунду я бросаюсь на него сверху. Грохнул выстрел. Чувствую, как царапнуло левое плечо. Но я жив, жив!.. Мы оба катимся по захламленному полу, сжимая друг друга в цепкой хватке. Винтовка отлетает в сторону. Немцу удается схватить меня за горло. Я сжимаю что-то мягкое; то ли подбородок, то ли нос врага. Чувствую, как спирает дыхание. В глазах появляются разноцветные кружочки и светящиеся искорки. Я задыхаюсь, но еще помню, что надо работать ногами. Что есть силы двигаю коленом. Немец глухо рычит, разжимает пальцы. Этот Сережкин прием пригодился и мне.

- Хенде хох, фриц паршивый! - кричит над нами Семушкин. - Ишь ты, что надумал! Да я тебе за это, баранья твоя башка, знаешь что сделаю! - угрожающе говорит он немцу, припирая его к стене.

Я с трудом поднимаюсь и разыскиваю свой автомат, оброненный во время свалки. По коридорам пробегают чаши - это я вижу по серым шинелям. У меня такое ощущение, словно по моим волосам только что пропустили электрический ток.

К вечеру того же дня последняя комната очищена от фашистов. Их трупы устилают пол обоих этажей. Пленных мы отправляем в тыл.

- Вот и снова, товарищи, этот дом наш! - радостно говорит Федосов.

- Он и был наш, только временно мы сдавали его в наем, - шутит Смураго.

У него перевязана голова, но он не уходит в тыл.

- Чем зацепило? - спрашиваю его.

- И сказать стыдно, - отвечает Смураго.

- Что ж тут стыдного?

Он трогает рукой повязку возле уха и смеется.

- Видишь ли, какое дело получилось. Сцепились мы с одним офицером. Ни я его, ни он меня не можем свалить. Дай-ка, думаю, я его головой садану. Садануть-то саданул, только без половинки уха остался.

- Как так?

- Откусил, сволочь…

Дружный залп смеха перекатывается по дому.

- А ты бы ему нос открутил, - советует один из новичков.

- Да я и так открутил, только не нос, а башку. Вон он там лежит, - показывает Смураго в конец коридора.

Дядя Никита осматривает мое плечо и перевязывает. Царапина пустяковая. Через недельку и следа не останется.

Мы бродим по всему дому, как настоящие хозяева. Во всех комнатах, коридорах, проходах валяются трупы фашистов да висит какой-то затхлый, удушливый запах. Это от них же. Словно перед тем как идти на войну вся немецкая армия долго лежала в большом сундуке, пропитанном нафталином и еще черт знает какой трухлятиной.

Я и Семушкин рассматриваем нашу бывшую позицию у западных окон. Здесь все сгорело. Только кучи золы лежат по углам да кое-где чернеют обгоревшие кипы бумаг.

Смотрим в окна. Перед нами высятся руины заводских корпусов. Там еще немцы. Но завтра-послезавтра их там не будет. Не будет их и во всем городе. Разве только кучи мертвецов останутся лежать, где их застала смерть, да покосившиеся хоботы пушек будут еще долго посматривать на Волгу зловещими черными жерлами. Неожиданно я вздрагиваю от прикосновения чего-то мягкого.

- Дядя Никита, смотри, - говорю я.

У моих ног, выгнув спину, мурлычет кот. Пушистый хвост его бьет по полам шинели, валенкам.

- Гляди ж ты, кот, даже словно бы не одичавший, - удивляется Семушкин.

- Кис-кис!

Кот смотрит на меня зелеными огоньками глаз и мурлычет.

- Ишь ты, бестия, понимает, что свои.

- Как его не слопали фрицы?

- Он сам их лопал, а теперь почуял русский дух и вышел нас встречать, - ласково говорит мой друг, поглаживая выгнутый горбик кота.

Взятие П-образного дома было первой крупной победой нашей роты. И мы радуемся этой победе, как дети, с искренней непосредственностью.

К нам в гости впервые приходят наши соседи с "Красного Октября". После рукопожатий и поздравлений наш Федосов решает закатить вечеринку. Для этой цели приводим в порядок бывшую "штаб-квартиру", расставляем столы, ящики, старую трухлявую мебель. Все это делается по-военному быстро.

И вот запылали на колченогих столах три сорокапятимиллиметровые "катюши", тускло освещая консервные банки, котелки, фляжки. В последнюю минуту приходит замполит в сопровождении фельдшера и повара Кости.

- Здравия желаю, победители! - приветствует он.

- Здражелаем, товарищ капитан! - вразнобой отвечаем мы.

С офицерами он здоровается за руку.

- Прошу, товарищи, занять места! - приглашает Федосов.

С шумом раздвигаются стулья, ящики, скамейки. Я сажусь в конце стола между Смураго и Семушкиным.

Костя с термосом в руках обходит стол, разливая по порожним банкам и кружкам водку.

- Эге, твоя баночка триста граммов вместит, - добродушно ворчит он.

- Константин Ермолаевич, плесни еще чуток, - просит дядя Никита.

Повар заглядывает в термос и доплескивает. Замполит что-то говорит на ухо командиру роты. Федосов кивает головой и, остановив глаза на мне, подзывает к себе.

- Слушай, Быков…

- Слушаю, товарищ старший лейтенант.

- Сбегай в правое крыло, проверь посты.

- Слушаюсь!

Мне немного обидно, что именно меня посылают. Вероятно, это заметил Федосов.

- Не обижайся, Дмитрий, - ласково предупреждает он. - Это дело такое, другого не могу послать.

- Я и не обижаюсь, товарищ старший лейтенант.

- Ну и добре, беги. Так спокойнее будет.

- Есть, - отвечаю я и, взяв автомат, ухожу. В дверях меня догоняет Семушкин.

- Куда ты, Митрий?

- Я сейчас, дядя Никита… не беспокойся.

Он что-то ворчит, вроде: "Не могли уж кого-нибудь… ведь ранен человек. Экая оказия".

- Погодь маленько, я с тобой, - говорит Семушкин.

- Нет, нет, дядя Никита, я быстро.

- Ну ладно, - соглашается он и скрывается за подвешенной на дверях плащ-палаткой.

Что, собственно, стоит пройти по коридору или двум коридорам? Но здесь, в этом доме, на каждом шагу приходится преодолевать всевозможные преграды. Я перешагиваю через трупы, обхожу кучи кирпича, натыкаюсь на искромсанные листы кровельного железа, наступаю на трескучую дранку.

- Кто идет? - окликает часовой.

- Волга, - называю пароль.

Наконец добираюсь до правого крыла. Как и в тот раз, здесь стоит Бондаренко с четырьмя солдатами.

- Как тут у вас? - спрашиваю младшего лейтенанта.

- Да пока спокойно, А у вас?

- У нас, кажется, не очень спокойно, - отшучиваюсь я.

- Замполит пришел?

- Пришел.

- Скажи Федосову, чтобы не беспокоился. На этот раз фрицы не станут атаковать.

- Через час вас сменят, - обещаю я и ухожу.

Чтобы ненароком не наткнуться на что-нибудь острое, я иду тихо, прощупывая дорогу ногой.

И вдруг в одном из окон замечаю быстро проскользнувшую тень. Что бы это могло быть? Кому понадобилось прятаться? Я останавливаюсь и выжидаю. Легкий шорох раздается в комнате слева. Неужели враг? Что ему нужно здесь? Может быть, это свой?

Я отхожу в дальний угол, прижимаюсь к стене. Мрак настолько плотен, что меня не заметить и в двух шагах.

Вот еще кто-то шаркает ногами и даже насвистывает "Гоп со смыком". Это-то, конечно, свой. Свистун идет со стороны главного входа, направляясь в угловую комнату. Вот он проходит мимо, и в то же время из мрака выскакивает человек, намереваясь, видимо, преградить дорогу солдату.

- Кто тут? - испуганно взвизгивает тот, шарахаясь в сторону.

В руке нападающего сверкнула сталь кинжала. Я даю короткую очередь. Грузно опускается тело между мной и солдатом.

- Кто, кто это?

- Узнал бы кто, если бы тебя пырнули разок-другой.

- Быков?

Я узнаю голос Журавского.

- Он самый.

- А этот откуда взялся?

- Из комнатушки вышел.

Мы нагибаемся над убитым.

- Фриц, - говорит Журавский.

Он с профессиональной ловкостью ощупывает одежду немца.

- Брось, идем. Надо Федосова предупредить, - говорю я.

- Подожди. У него кое-что есть.

- Дались тебе эти трофеи.

- На, бери, - сует он мне наручные часы со светлячками на циферблате.

- Не-е надо.

- Держи! - настаивает Журавский.

Я молча принимаю трофей и нетерпеливо жду, когда он кончит осмотр.

- А ты знаешь, что тебя представили на сержанта? - неожиданно спрашивает он.

- Брось трепаться.

- Ей-богу, вот… - Тут Журавский божится по-блатному. - Сам видел, - выпрямляясь, добавляет он.

- Не жалко? - спрашиваю я, взмахивая часами.

Он скороговоркой выпаливает:

- Что ты? Нет, конечно… Для тебя нет. Ты… - Тут он с минуту мнется, точно подбирает слова. - Знаешь, - начинает он тихо, - давай забудем, что было между нами. Я ведь не со зла к тебе или к Сережке, а так… сам не знаю, почему. Так выходило. - Тут он понижает голос до шепота. - Извини меня… я ведь так, по глупости… да, может, от зависти.

- Ладно. - Я великодушно принимаю примирение. - Идем!

- А ты не будешь больше морду бить? - уже весело спрашивает он.

- Не-е, не буду, - смеюсь я.

- Без подвоха?

- Без подвоха!

Тут он рассказывает про Колупаева: как тот сманивал его уплыть на льдине, но он, Журавский, не согласился. Теперь он стал понимать больше, и вообще он уже не тот, кем был прежде. Если я хочу, чтобы он сделал что-нибудь для меня, то, пожалуйста, хоть сию же минуту. Я говорю ему, что мне ничего не надо, а если появится у него желание, пусть приходит к нам во взвод, и мы примем его в наше товарищество. Журавский обещает подумать.

- Откуда тебя черт несет? - спрашиваю я.

- За "особой московской" посылали. Вот она, - показывает он на торчащее горлышко поллитровки.

- Ну, как там? - спрашивает меня Федосов, когда мы входим.

- Все в порядке, товарищ старший лейтенант.

Я умалчиваю о случае с Журавским, чтобы не нарушить веселое настроение пирующих.

Замполит продолжает прерванную нашим приходом речь:

- Так вот, товарищи! Мы вынесли такие тяготы, выдержали такое испытание, которое не под силу никакому другому народу. Так выпьем, товарищи, за силу духа русского народа, за его несокрушимое единство… - Он обводит всех глазами. - За русского воина, друзья!

- Ур-ра-а! - сдержанно кричим мы.

Я чокаюсь с дядей Никитой и Смураго и залпом выпиваю разбавленный спирт.

- Запевай, друзья! - предлагает кто-то.

Расплескавшиеся волны разговора утихают, звон банок, ложек, котелков прекращается. Из-за стола поднимается широкоплечий лейтенант-краснооктябревец с черной шапкой кудрей и, взмахнув ими, густым баритоном начинает:

Есть на Волге утес,
Диким мохом оброс
От вершины до самого края…
И стоит сотни лет,

- подхватывают все, словно давно уже облюбовали вот именно эту песню.

Мы не беспокоимся о том, что враг может услышать песню и нарушить наше торжество. Каждый из нас думает: "Пусть слышит. Мы не боимся его. И никто не сможет помешать нам петь о Волге, об утесе, воплотившем в себе силу русской вольницы. Мы не видели этот жигулевский утес, но мы знаем, что город, где мы сражались, - это то самое, о чем поется в песне".

Языки пламени на "катюшах" пляшут и рвутся, разбрасывая по стенам качающиеся тени поющих.

Эхо могучей песни, как хлесткий удар весенней волны, перекатывается по коридорам, комнатам, этажам. И, разбиваясь на множество брызг, просачивается на улицу - через окна, проломы, пробоины. Мы слышим, как под порывами ветра вздыхают руины.

Отгремели последние бои. Над городом повисла непривычная тишина. Только кое-где еще хлопнет выстрел-другой да прокатится взрыв мины. Среди руин, группами и в одиночку, как неприкаянные, бродят немцы в поисках пищи. Грязными лентами висят на них лохмотья обмундирования. Брошенные винтовки, пушки, танки, сбитые самолеты, боеприпасы разного назначения, огромное количество трупов да колонны пленных - все, что осталось от трехсоттридцатитысячной армии фельдмаршала Паулюса.

Мы стоим на берегу Волги и смотрим на колонну пленных, которая, как огромный серый рукав на ветру, извивается вдоль реки. Голова колонны скрывается за островом Зайцевским, а хвост еще где-то на этом берегу, в районе переправы.

До нас долетает неясный перестук тысяч пар кованых сапог, смешанный с беспрерывным гулом хриплого кашля простуженных глоток. Редкими точками выделяются на снегу конвоиры. Кое-где поблескивают стекла машин.

Вечерний воздух напоен золотистой пылью изморози.

- Давно мы ждали этого дня, - нарушает молчание замполит.

Федосов хлопает себя по карманам полушубка и вытаскивает кисет. К нему подходят замполит, Бондаренко, фельдшер.

- Что-то свой не курится, - улыбается капитан.

Мне тоже хочется попробовать из кисета старшего лейтенанта. Он с недавних пор курит самый настоящий легкий табак.

- А мне разрешите? - спрашиваю я, протискиваясь к командиру роты.

Федосов смотрит, улыбается, сверкая плотными, здоровыми зубами. Капитан щурится и, что-то вспомнив, засовывает руку в карман.

- Чуть было не забыл. - Он вытаскивает пачку "Беломора". - Вот. Гвардейскому сержанту положено курить хорошие папиросы. - Он протягивает мне пачку.

- Бери! Да всю, всю - товарищей угостишь.

Я принимаю подарок и благодарю.

- Ну, пошли, - говорит капитан, - наш Костя дает условный сигнал.

Повар стоит внизу и машет салфеткой. Это значит: ужин готов. Офицеры спускаются вниз. Меня окружают солдаты.

- Разрешите, товарищ гвардии сержант!

- Можно закурить?

- Вот это да!

- Настоящий "Беломор"!

Струйки ароматного дыма лиловой паутиной повисают в воздухе. Последнюю папиросину берет Смураго. Он и Семушкин ездили сегодня в штаб армии и вернулись с наградами.

Мы с Семушкиным остаемся вдвоем.

- Ты что, дядя Никита?

Он улыбается и сопит.

- А ведь я, Митрий, тово, получил письмо.

- От нее?

- Самолично!

- Поздравляю!

- Спасибо, Митрий.

Папиросный дым приятно щекочет ноздри.

- Давай сходим на могилу Сережки, - предлагаю я.

Дядя Никита молча кивает головой.

Спускаемся в овраг. Небольшой холмик Сережкиной могилы запорошен искрящимся под лучами вечернего солнца снежком.

- Спи спокойно, наш дорогой товарищ и друг! - торжественно говорит Семушкин.

Я не знаю, что сказать. В горле першит, веки теплеют. Вспоминаю фотографию, которая хранится у меня в кармане. Зачем мне она? Ведь война еще не кончена, и она может погибнуть вместе со мной. Пусть эта девочка с косичками лежит здесь же, вместе с Сережкой.

Я достаю карточку и, завернув ее в бумагу, засовываю под большой ноздреватый камень, который лежит на Сережкиной могиле.

Несколько минут мы молчим.

Потом я предлагаю Семушкину пройтись по берегу.

- Кто его знает: может, в последний раз, - говорю я.

Дядя Никита не возражает.

- А пройдемся, Митрий, что нам это пиршество. Победа сама по себе праздник, и в душе, значит, должон быть праздник… Без водки, - добавляет он.

Спускаемся вниз и идем берегом. Легкий морозец пощипывает уши. Где-то у "Красного Октября" коротко застрекотал автомат, грохнула граната.

- Последних выкуривают, - говорит дядя Никита.

По берегу снуют оживленные группы солдат, офицеров и, к нашему удивлению, уже возвращающихся мирных жителей. Санитары все еще бегают с носилками. Мы подходим к одной из групп. Среди солдат есть девушки.

- Девчата! - удивляется мой друг. - Гляди ж ты, сколько их.

Мимо нас два дюжих санитара проносят раненого, прикрытого плащ-палаткой.

- Когда же это кончится? - со вздохом спрашивает Семушкин.

- Наверно, тогда, дядя Никита, когда во всем мире не будут знать, что такое винтовка, пушка или танк.

- Оно верно. Авось, наши детки и внучата того не будут знать.

Санитары останавливаются возле крытой брезентом машины и ставят носилки на снег. Я вижу, как свисает угол плащ-палатки, касаясь пушистого снежка.

- Живей, живей, товарищи, - подбегая к санитарам, торопит их капитан медицинской службы. Он в очках и непомерно больших для его низкого роста валенках.

Санитары подняли носилки - и меня словно ударило по голове. Я с силой сжимаю руку дяди Никиты. Из-под плащ-палатки высунулась и упала рука в перчатке домашней вязки с двумя узорчатыми полосками на тыльной стороне. Нет, нет, я ошибиться не мог! Я хорошо помню эту руку.

Я рванулся к машине.

- Стойте!

Врач обернулся и, смерив меня усталым взглядом, сказал санитарам:

- Езжайте!

Машина фыркнула и, заскрипев колесами, тронулась.

- Ну, что вы хотели, товарищ сержант?

Мне хотелось ударить этого человека в очках, но, встретившись с его усталыми бесцветными глазами, я махнул рукой и тихо ответил:

- Ничего.

Грузовик выезжал на волжскую дорогу. За ним вихрилась голубая снежная пыль. А там, за островом, скрывался хвост многотысячной колонны пленных. Где-то далеко-далеко ухнула пушка. Эхо, как отдаленный удар грома, прокатилось по Заволжью.

Война продолжалась.

Назад