Сто дней, сто ночей - Анатолий Баяндин 15 стр.


- Есть, товарищ капитан!

И снова мы в окопах. Смураго такой же неутомимый и цепкий. Ни голод, ни холод, ни тяготы окопной жизни, ни близость смерти не могли его сломить. Похоронив в себе личное горе, этот боец точно сросся с оружием, с окопом, с солдатской шинелью. Он все еще защищается в том окопе, в котором погиб Сережка, из которого он же, Смураго, вынес меня.

И опять нас трое. Сережу Подюкова мы похоронили в овраге.

О наступлении на нашем участке пока не говорят. Ведь, в сущности, ничего не изменилось. По-прежнему мало сил и боеприпасов, по-прежнему враг сторожит Волгу и огнем пулеметов преграждает к нам доступ. И все же мы знаем и чувствуем, что долго сидеть здесь не будем.

Сегодня ночью к нам прибыло пополнение. Новички окапываются вокруг нас. Их привел Федосов.

- Здорово, други-приятели! - поднимаясь к нам, приветствует он. - Как тут у вас?

Вид у него бодрый, щеки румянятся, подбородок блестит глянцевой синевой.

- А все так же, - отвечает Смураго. - Здравия желаем, товарищ старший лейтенант, - пожимает он протянутую руку Федосова.

Со мной и Семушкиным лейтенант тоже здоровается за руку. "Нет, Федосов все такой же, каким был. Такие люди не зазнаются", - думаю я.

- Как держались? - спрашивает Федосов Смураго.

- Да как сказать… всяко было. К нашему счастью, после катеров нас ни разу не атаковали.

- Выдохлись, сволочи! - говорит старший лейтенант.

- Ваша правда, выдохлись.

- Ну, а сейчас уже не долго ждать. Вот читайте.

Федосов достает из планшета армейскую газету и, передав ее Смураго, уходит.

Пока нас не было, Смураго углубил окопы, соединил все четыре ячейки. Повар Костя, который стоял с ним на пару, помогал ему в этом.

Теперь мы решаем отправить отважного солдата на суточный отдых. Но прежде садимся на площадку и разворачиваем газету. В сводке читаем о количестве разгромленных дивизий, о пройденных за день километрах: "Наступление, начатое в районе среднего Дона, успешно завершено. Разгромлены третья румынская, восьмая итальянская армии и часть немецких войск".

- Видали? - улыбается Смураго.

- Трещит Гитлер, трещит! - довольно басит дядя Никита.

Над нами гудят двухкилевые "петляковы" в сопровождении "яков" и "лавочкиных". Теперь они целыми днями висят в воздухе.

Мы, запрокинув головы, смотрим на красные звезды наших пикировщиков. Дьявольски хороша эта пятиконечная эмблема. Глядишь на нее и радуешься.

Семушкин что-то хочет сказать мне - это я вижу по его глазам, - но никак не решается.

- Что, дядя Никита?

- А так, Митрий, ничего, - упавшим голосом говорит он. - Ты, кажись, опять письмо получил?

- Ага, от матушки.

- Это хорошо.

Он отворачивается и достает кисет. И только теперь я вспоминаю, что он, мой друг и приятель Семушкин, ни разу не получал никаких писем. Что он, бессемейный? бобыль? Или я ошибаюсь? Собственно, что мы знаем друг о друге? И было ли время расспрашивать или рассказывать о себе, о родных, о доме? Те недели, которые мы провели в тылу, прошли как-то незаметно быстро. Мы слишком дорожили временем, чтобы распылять его на разговоры. А скорее всего мы просто забывали о своем личном.

- Но я же вижу, дядя Никита: что-то хочешь сказать.

Он вплотную подходит ко мне и шепчет на ухо:

- Дело, Митрий, есть одно… Только требует оно полнейшей тайны…

Я несколько удивлен таким сообщением.

- Личных дел моих касается, - говорит он, обдавая меня махорочным дымом.

- А Смураго нельзя?

- Ни-ни, - торопливо перебивает он.

- Ладно, никому не скажу.

- И смеяться не станешь? - Он прищуривает глаз.

- Дядя Никита!

- Ладно, слушай.

Он швыряет цигарку и, выпустив через ноздри две синие вожжи, начинает:

- Митрий, вот все вы получаете письма, приветы и всякое ласковое обращение. Одному пишет жена, другому мать, третьему невеста и все такое. Был у нас с тобой Сережа, ему бабушка писала, - тут он делает паузу и глядит на чернеющий на дне оврага бугор Сережкиной могилы. - Серега тут ни при чем. Так вот, есть у меня на примете одна…

- Ты одинок, дядя Никита? - перебиваю я.

- Одинок, Митрий, как перст одинок.

Он достает носовой платок и сморкается.

- Письмишко надо бы соорудить, - продолжает он. - Ведь не век же одному… Как-то, тово, теплее оно получается, с семьей-то.

- Так в чем же дело?

- Пальцы у меня скрутило, карандаш не могу держать.

Он потирает рукавицу о рукавицу и смотрит мимо моей головы.

Не откладывая дела в долгий ящик, я сажусь на площадку, достаю тетрадку и карандаш, которые с недавних пор у меня завелись, и выжидающе смотрю на своего друга.

- Только, Митрий, ни гугу. Засмеют, коли узнают. Солдаты - народ смешливый.

- Ладно, будь уверен.

- Пиши. - Он снимает рукавицу и, тыча заскорузлым обкуренным пальцем в бумагу, диктует: - Здравствуйте, многоуважаемая и любезная Пелагея Ильинична! Это пишет Вам знакомый Ваш и бывший сотрудник нашей больницы известный Вам Никита Семушкин, а сейчас - воин нашей Красной Армии, которая час от часу все более громит фашистских захватчиков…

Тут он переводит дыхание и продолжает:

- …Мне, уважаемая Пелагея Ильинична, не было дано судьбой обзавестись семьей. Оно, конечно, я сам виноват в этом деле и теперича сожалею об этом. Ежели доведется погибнуть, то некому будет и слезинку обронить обо мне. Это я не к тому говорю, чтобы вызвать жалость, а так, к слову пришлось. Погибнуть мы не собираемся, а раны на нашем солдатском теле затягиваются скоро.

Когда Вы и другие работники нашей районной больницы провожали меня на фронт, я заметил в Ваших глазах, Пелагея Ильинична, печаль, словно я был для Вас близким человеком. Вы тогда мне сказали: "Берегите себя, Никита Евстигнеевич". Я эти слова не забываю. Еще скажу: друзья у меня хорошие, настоящие русские воины.

И еще я помню Ваши слова, многоуважаемая Пелагея Ильинична, Вами сказанные, когда мы косили сено для наших больничных лошадок под Косолаповкой: "Ты, бы, Никитушка, женился" - и так ласково поглядели на меня. Должон сказать Вам, что с тех, значится, пор только и думаю об этих сказанных Вами словах. И мыслю; не зря Вы их сказали. Но война, которую - будь их неладная - затеяли фашисты, помешала мне пообдумать мою холостяцкую жизнь. Теперь время, конечно, тяжелое, но наше солдатское сердце просит женской ласковости и внимательности, которую Вы, любезная Пелагея Ильинична, могли бы по своей доброй и так же одинокой натуре дать мне. Оно, конечно, война, но не век же ей быть. Ежели Вы ответите на мое письмо, которое по моей просьбе пишет Вам мой наипервейший друг и товарищ Митрий Быков - с реки Камы, - то я останусь премного благодарен Вам и весьма довольный.

Прошу Вас, Пелагеюшка, кланяться от моего имени нашей заведующей и всем сестрам, а еще скажите, что я, Семушкин, не осрамил себя, в грязь лицом не ударил - это могут подтвердить и мои бойцы…

Я от себя в скобках ставлю: "Подтверждаю!"

- …А ежели доведется живым остаться, то и медаль, может, дадут за наши боевые дела.

Желаю Вам, Пелагея Ильинична, много лет здравствовать. Остаюсь жив и здоров Никита Семушкин.

…Я не нашел нужным менять стиль и слог этого письма и написал так, как мне продиктовал мой друг.

Перечитываю вслух от начала до конца, складываю письмо в треугольник и надписываю адрес.

- Ну, вот и все.

- Спасибо, Митрий. Вовек не забуду твое усердие.

На лице дяди Никиты сияет довольная улыбка, точно он уже встретился с многоуважаемой и любезной Пелагеей Ильиничной.

Во всем городе, как и раньше, пылают костры боев, крупных и мелких. Дивизия Горишного наступает в северо-западном направлении, дивизия Людникова шаг за шагом движется на соединение с дивизией Горишного.

Из наших окопов хорошо видно, как конвоируют пленных немцев через Волгу, как взад и вперед курсируют группы автомашин - подвозят оружие, боеприпасы, продовольствие, вывозят раненых. Враг еще огрызается, и довольно яростно, но все участники уличных боев знают, что дни его сочтены, что вся группировка фельдмаршала Паулюса дышит на ладан.

Гитлер поддерживает дух окруженной армии, посылая транспортные самолеты Ю-52, которые прилетают ночью и сбрасывают довольно вместительные "бомбы" с продовольствием для поддержания солдатской плоти и газетно-журнальную дребедень - для поднятия духа.

Иногда мы спускаемся вниз и подбираем посылочки фюрера. Уплетая шоколад, благодарим немецких летчиков за доставку груза.

Собственно, это мы и наводим их на "цель", пуская ракеты в сторону Волги. Попробуй разбери, где свои. Немецкие газеты и журналы мы иногда рассматриваем - по настроению, но чаще употребляем там, где без бумаги не обойтись. И опять же с благодарностью вспоминаем своих врагов.

- Бесплатная доставка бумаги да еще с патретами самого Гитлера, ха-ха-ха, - ржет Семушкин после очередного посещения какой-нибудь старой воронки.

Сейчас нас трудно узнать. Мы сильно изменились. Даже замкнутый Смураго стал веселее, жизнерадостнее. Только черные виски покрылись снегом седины, да складки возле губ углубились, стали жестче.

Я все же "поговорил" с Журавским. Мы с ним ходили обследовать очередную посылку, сброшенную фашистскими летчиками на лед. Кроме нас, здесь было несколько молодых солдат из новеньких.

Подбирая плитки шоколада, я сказал:

- Жаль Сережку, не дожил до этих деньков.

Журавскому каким-то чудом вовсе не досталось лакомства, и он был зол. На мое замечание он ответил:

- Хорошо сделал, что отправился восвояси.

Потом он вырвал из рук молодого солдата плитку шоколада и отправился было обратно. Я подбежал к нему и предложил вернуть взятое. Он ответил:

- Не твое дело.

Я негромко спросил:

- А знаешь ли ты, что бы сделал Подюков, если бы ты такую штуку сказал обо мне?

И с этими словами влепил ему увесистую оплеуху. Он с расквашенным носом кувыркнулся в снег и выронил плитку.

- Если ты еще вспомнишь имя Сережки… - пригрозил я и, отдав шоколадку солдату, ушел.

После тот солдатик рассказывал, что Журавский долго чертыхался и обещал застрелить меня.

Наши самолеты день и ночь гудят над городом. "Мессеров" и "юнкерсов" почти не видно. По бревенчатому настилу, который проложен через Волгу южнее заводов, прибывают танки и пушки.

Переправился к нам и младший лейтенант Бондаренко. Он посвежел, окреп. Мы очень обрадовались его появлению. Бондаренко угостил нас настоящими папиросами. Теперь у нас опять есть командир взвода. Орден ему переслали в госпиталь. При разговоре я заметил, что у Бондаренко подергивается левый глаз. Значит, кое-что осталось от дома буквой "П".

Нас начинает нервировать этот "столбнячный" покой. От безделья мы переговариваемся с фрицами и хвастаемся теплой одеждой, которой у них нет. Их головы обмотаны чем попало, будь то шерстяные носки или дамские рейтузы. Но такие разговоры иногда кончаются для нас печально. Молодой солдат, у которого Журавский отобрал плитку шоколада, во время одного такого разговора погиб. За это мы послали в немецкие окопы до десятка гранат.

Проходят последние дни декабря 1942 года. Легкий морозец пощипывает щеки, нос, уши. Можно раскатать ушанку, но я этого не делаю: пусть хоть холод напоминает уральскую зиму.

Я снимаю с правой руки рукавицу и нажимаю на спуск автомата. Теперь мы стреляем, не заглядывая в подсумки и карманы: патронов у каждого хоть отбавляй. Рядом со мной лежит Семушкин, широко разбросав длинные ноги наподобие пушечных станин. Он остается верным своему карабину. Справа от дяди Никиты лежат Бондаренко, Смураго и новички. Наша рота второй день атакует все тот же злополучный дом буквой "П". Позавчера ночью фрицы покинули свои окопы и засели в домах, по-видимому рассчитывая занять более надежную оборону. А вчера утром мы пошли на соединение с подразделениями дивизии Горишного, что укрепились на "Красном Октябре". Мы рассчитывали отрезать вражеский клин, который еще осенью был вбит между нами.

Час назад мы пообедали за развалинами трансформаторной будки. А сейчас готовимся сделать бросок всей ротой. До дома не дальше тридцати пяти метров, но этот кусок земли беспрестанно простреливается огнем пулеметов.

- Митрий, - обращается ко мне Семушкин, - ежели выйдет чего, сам знаешь, - отписуй, пожалуйста, по тому же адресу. Ты ведь знаешь. А ежели забыл - найдешь вот здесь. - Дядя Никита показывает на грудь там, где находится внутренний карман.

- Брось думать о смерти, - говорю я ему, - если мы выжили в этом доме в ноябре, то сейчас-то и подавно останемся жить.

- Оно, конечно, так, только ведь всякое может получиться.

- Хорошо, напишу, - обещаю я другу, не задумываясь над тем, что может случиться со мной.

А между тем за последнее время я стал ощущать в себе какое-то новое чувство, которого раньше не замечал: что-то среднее между сильным желанием остаться в живых и страхом. И каждый раз, когда я испытываю подобное ощущение, приходит на ум Фрося. Причем тут она? Может быть, я влюбился? Я ее часто вижу во сне. И вообще, если признаться, она мне очень нравится. Будь она здесь со мной рядом, я бы, конечно, не задумывался о каких-то там шестых или десятых чувствах. Может быть, я даже сказал бы ей об этом. Интересно, что бы она ответила?

Я мысленно начинаю с ней разговаривать: "Фрося, скажи откровенно, я нравлюсь тебе? Только, пожалуйста, не ври…" Я вижу, как она кивает мне головой. "Если я погибну, ты не вздумай реветь. А лучше постарайся похоронить. Карточки, которые найдешь в нагрудном кармане гимнастерки, - это не мои. На одной из них знакомая моего погибшего друга Сережи, а вторую я подобрал ради любопытства. А еще тебе скажу такое… впрочем, не буду. Ведь ты не сказала, что любишь".

- Р-рота-а! Вперед! - прерывает мои размышления команда Федосова.

Э-эх, и помечтать не дадут! Я смотрю на крайнее окно дома, в которое мы должны заскочить с дядей Никитой, а вижу серые глаза Фроси.

Вот уже передо мной мелькает широкая спина Семушкина, а я все лежу, словно прилип к этой старой, осыпавшейся воронке. Что-то острое впивается мне в грудь ниже соска. Я засовываю руку и нащупываю медаль, повернувшуюся ребром. Эх ты, а еще медаль "За отвагу" носишь!

Подтягиваю ноги и поднимаюсь. Стрекот автоматов и пулеметов толкает обратно в воронку, но я уже бегу, бегу за Семушкиным. Несколько пуль жужжат у меня над ухом. И это жужжание, словно быстро развернувшаяся пружина, подталкивает меня в спину, придает ногам легкость.

- Ура-а! - проносится над бегущей ротой.

- Ура-а! - подхватываем мы.

- За Р-родину! - кричит Смураго.

- За Родину! - хрипим мы.

Слева от нас слышится переливчатое "ура" красно-октябревцев. Они атакуют соседние дома.

- Вперед, вперед, товарищи! - подбадривает командир роты.

Две перекрещивающиеся очереди хлещут по нам.

Вихрь атаки захватывает меня, как былинку, и стирает последние следы того неприятного ощущения, которое перед этим прижимало меня к земле. Все же я соображаю, что только стена дома может спасти нас от клокочущего огня вражеских пулеметов. Я обгоняю Семушкина и кричу ему: "Скорей!" Короткими нажимами на спусковой крючок выпускаю несколько очередей по крайнему окну и карабкаюсь на подоконник. В этой комнате была наша "штаб-квартира", в ней же Подюков "глушил" немцев противотанковой гранатой.

Оглядываюсь. Никого. Только два трупа возле сваленного пулемета да кучи разного хлама. Вон и та пробоина, куда Сережка просунул гранату. В комнате полумрак. Остальные два окна заложены кирпичом.

У меня нет лишних секунд, чтобы обернуться и посмотреть назад. Враги могут появиться внезапно. Спрыгиваю на пол и пробираюсь вдоль стены, перешагивая через трупы. В дверном проеме мелькают голубоватые шинели врагов. Солдаты пробегают по коридору и что-то кричат, А пулеметы все еще стучат там, у дверей вестибюля, где мы когда-то защищались.

Что делать? Идти по коридору - верная смерть, Но как же помочь нашим? Ведь им не удастся ворваться в дом? Может быть, выйти обратно? Нет, только не это. Надо подумать, решить. А пулеметы стучат, выплевывая свинцовый дождь, "Скорей, скорей!" - тороплю себя, не спуская глаз с дверей.

В темном углу, где стояла железная печь, натыкаюсь на колченогий стол. А печки нет. Наверное, есть еще где-нибудь офицерская комната, штаб, куда ее поставили.

Но где Семушкин? Почему его нет до сих пор? Что с ним? Ранен? Убит?

Смотрю на дыру в верхнем углу стены. Вот отсюда Сережка… А что, если опять воспользоваться этой лазейкой? Ведь фрицы по ту сторону стены. Правда, там есть промежуточная комнатушка, которая может помешать.

Осторожно передвигаю стол к смежной стене. В углу он хорошо стоит. Но нет, не дотянуться. Осматриваюсь. Вон какой-то ящик. Все это я делаю почти на ощупь. Мои глаза непрерывно следят за дверью. Наконец ящик положен на стол. Сердце стучит. На лбу выступает холодная испарина. Под ложечкой - всасывающая пустота.

На стол залезаю как-то боком, чтобы нечаянно не просмотреть врага. Тонкие доски ящика прогибаются под тяжестью моего тела. Теперь надо заглянуть в пробоину. И опять то же сковывающее движения чувство на несколько мгновений захлестывает меня. "Брось, Митяй!" - подбадриваю себя. Холодный пот выступает на спине. Чувствую, как нательная рубашка липнет к лопаткам.

Хоть бы Семушкин подоспел. Но нет, он словно провалился сквозь землю. Неужели пулеметный огонь прижал всю роту к земле под самыми стенами дома?

По коридору раздается стук кованых сапог. Затаив дыхание, жду. Слава богу, проносит мимо. Теперь пора!

Задумывался ли кто над тем, как в минуту смертельной опасности бывает трудно, мучительно тяжело повернуть голову в сторону на одну-две секунды? Дверь, на которую я смотрю, точно превратилась в огромного удава. И нет сил оторваться от ее темнеющего пустотой проема.

Каждая секунда промедления - несколько погибших товарищей. "Да решишься ли ты, наконец?!" - почти вслух выкрикиваю я. Голова медленно, словно привинтили ее на ржавые шарниры, поворачивается в сторону пробоины. Вот разрушенная стена, которая обвалилась от взрыва гранат. "Вижу, вижу!" - захотелось крикнуть на весь дом.

Немцы, устроив нечто вроде баррикады в дверях, поставили на нее пулемет. Второй где-то дальше - не видно. У пулемета три фашиста. Немного дальше еще несколько автоматчиков.

Из кармана шинели достаю лимонку и, выдернув кольцо, бросаю прямо на пулемет. Крики сливаются с грохотом разрыва. И в то же мгновение хлесткое "ура" врывается в окна и двери здания.

Пробую втиснуть в дыру дуло автомата, но что-то острое колет меня сзади. Оборачиваюсь - и чуть не падаю в объятия фашиста.

- Русс, - тихо шипит гитлеровец. - Русс, - зачем-то повторяет он, словно смакует понравившееся слово.

Я знаю, что его палец лежит на спуске винтовки и малейшая попытка направить на него автомат может кончиться для меня плохо. А этот бандюга ждет, будто собирается по капле высосать мою кровь.

И вдруг во мне закипает жгучая, острая ненависть. Кровь бросается мне в лицо.

- Стреляй, гад, коли! Видишь, не боюсь всей вашей своры! Стреляй, сука!

Мой исступленный крик гулко отдается в пустой полутемной комнате. Я уже ничего не соображаю, я кричу какие-то проклятия, перемешанные с дикой бранью человека, доведенного до исступления.

Назад Дальше