Письмо выплыло из кителя, как спасательный круг. На нем можно было проплавать до вечера, чтобы не пойти ко дну в холодной пустыне одиночества. Глеб спросил у встречного, как пройти на Чесменскую, поднялся по трапу мичманского бульвара, пересек его и мимо сигнальной башни вышел на узкую, ползущую в гору улочку.
Восемнадцатый номер оказался уютным белым домиком. Фасад его заплетала густая сеть виноградных лоз. Глеб вошел в калитку, поднялся на крыльцо.
Синяя, на белой эмали, блеснула в глаза табличка:
ДОКТОР
МИРОН МИХАЙЛОВИЧ ШТЕРНГЕЙМ
Венерические и мочеполовые болезни.
Прием от 5 до 7 веч. Дам от 7 до 8.
Глеб испуганно оглянулся. Дьявольщина! Венеролог. А вдруг проходящие подумают, что он идет лечиться. Но на улице было пусто. Глеб осмотрел дверь, ища звонка. Но ничего похожего на обычный звонок на двери не было. Над табличкой была прибита бронзовая голова ворона. Клюв ее угрожающе торчал, как будто собираясь клюнуть пришельца. Глеб из любопытства потянул за клюв, тот на шарнире пополз книзу, и из квартиры донеслось глухое карканье.
"Забавно, - подумал Глеб, - везет мне в Севастополе на чудаков".
Маленькая румяная девушка открыла дверь и недружелюбно оглядела посетителя.
- Доктор принимает с пяти. Там написано.
Глеб залился краской. "Так и есть - приняла за венерика".
Заикнувшись, он сказал:
- Простите, я здоров. У меня письмо к доктору из Петербурга.
Девушка недоверчиво отступила, пропуская его внутрь. Видимо, она давно служила у доктора и привыкла ко всяким фокусам пациентов, скрывающих свои болезни. Положив фуражку Глеба на столик, она раскрыла дверь.
- Проходите… сейчас доложу.
Глеб, оробев, вошел в приемную. Где-то за стенами звучал рояль. Играли Моцарта.
В приемной стояли вдоль стен дубовые стулья и, вокруг стола, четыре кожаных кресла. На белых блестящих эмалевых стенах вместо обычных гравюр висели клинические снимки сифилитических разрушений. Глеб взглянул. Мутная щекоть отвращения подползла к горлу.
- Странный выбор сюжетов для развлекания пациентов, - вслух сказал он, стараясь не смотреть на лезшую на глаза рожу с проваленным носом и выеденной челюстью.
Румяная девушка неожиданно выскочила из стены, открыв дверь, такую же белую, эмалевую и незаметную.
- Проходите, - сказала она, издевательски усмехаясь. Глаза ее говорили явно, что ни в какое письмо из Петербурга она не верит.
Глеб, начиная злиться, шагнул в дверь и остановился, ослепленный. В широкое окно докторского кабинета лился буйный солнечный поток. За окном раскидывалась в пропасти Южная бухта, на синей глади которой стояли, словно игрушечные, корабли и бегали катера. За бухтой белели дома, уходили вдаль холмы, над ними высился чуть видный памятник Корнилову на Малаховой кургане.
Солнечный светопад заливал цветы. На полу, на столе, подоконниках, полках - всюду, где можно было найти место для вазона, стояли цветы. Солнечные лучи рассекали не воздух, но сгущенную эссенцию цветочных запахов.
Щурясь от щекочущего света, Глеб искал глазами хозяина, по в комнате не было заметно присутствия кого-либо живого. Мебель и цветы.
Думая, что Штернгейм еще не вышел, Глеб подвинул к себе стул и сел. Но вдруг стул под ним дрогнул, захрипел, зачмокал и тоненьким стеклянным треньканьем музыкального вала заиграл вальс из "Фауста".
Глеб вскочил, разъяренный. "Что за идиотские шутки?!"
Стул продолжал наигрывать. Глебу захотелось разбить эту нелепую игрушку. Он шагнул к стулу, сжав кулак, но откуда-то сбоку раздался веселый, такой заразительный хохот, что, оборачиваясь на его звук, Глеб сам уже улыбнулся. Он увидел у окна, над красным сукном письменного стола человеческую голову. Пышная рыжая борода топырилась вокруг ее очень розовых щек, яркие синие глаза суживались в добродушные щелки.
- Не сердитесь, - сказала голова, мигнув левым глазом, - разве вы не любите хорошей шутки? Молодость должна любить шутку. Что бы мы стали делать в жизни без улыбки? Какая мрачная Сахара для меланхоликов развернулась бы перед нами.
Голова обогнула стол, и Глеб мог теперь рассмотреть хозяина дома целиком. Перед ним стоял маленький горбун. Красно-золотой веер бороды делал его похожим на сказочного кобольда. Прозрачно-синие, добро и ясно лучившиеся глаза говорили, что в этом крошечном, изуродованном природой тельце обитает неунывающе-жизнерадостный дух. В лице доктора Штернгейма не было и следа того хмурого озлобления, которое всегда отмечает горбунов.
Он протянул Глебу тоненькую ручку с очень длинными пальцами:
- Извините. Не правда ли, у этой забавной штучки поразительно чистый тон?
Глеб искоса взглянул на замолкший стул. Раздражение у него сразу прошло.
- Любопытная игрушка.
- Вам понравилось? В самом деле? - Штернгейм засуетился. - О, тогда я вам покажу еще.
Он забегал по всей комнате, касаясь ручками стульев, столов, шкафчиков, ящиков, этажерочек, и под этими прикосновениями кабинет оживал, пел, звенел на разные голоса.
Штернгейм остановился посреди кабинета, сложил руки на груди и с рассеянно-мечтательной улыбкой прислушивался к звенящей какофонии.
- Это моя мания! Я собираю всякие музыкальные игрушки. Они такие ласковые, почти живые. Вы знаете, кто я? Я Альберих, а это мой Нибельгейм. Только я добрый нибелунг, и у меня нет среди моих сокровищ золота. Золото отвратительная вещь.
Он, улыбаясь, смотрел в лицо Глебу, похожий на счастливого ребенка, и Глеб невольно сам по-детски улыбнулся странному человечку. Тогда Штернгейм осторожно ухватил гостя за рукав и потащил к креслу.
Глеб недоверчиво покосился на кресло.
- Нет… Оно молчаливое, - с сожалением сказал хозяин и, усадив Глеба, взял его за руку.
- Ну, теперь рассказывайте… Где болит? Нашалили?
Глеб развел руками.
- Позвольте, доктор. Разве ваша прислуга не сказала, что я к вам совсем по другому делу. Я абсолютно здоров.
Штернгейм вскочил, засуетился.
- Ах, каналья. Она никак не может поверить, что ко мне могут приходить здоровые люди. Вы знаете, что она мне сказала. Она сказала: "Пришел мичман, врет, что с письмом".
Глеб засмеялся:
- Я так и думал. Нет, я действительно с письмом. От Семена Григорьевича Неймана.
Штернгейм вскинулся и снова схватил руку Глеба.
- От Семена Неймана? Что вы говорите? Замечательно! Наконец этот троглодит вспомнил обо мне. Мы же сидели с ним восемь лет на одной парте и дрались за золотую медаль. Она была нужна нам обоим, и мы не могли уступить друг другу. Ведь это была открытая дверь в университет. Ну, и вы знаете, чем мы кончили? Мы взяли две золотые медали! Ха-ха!
Кобольд весело осклабился, вспушив бороду. Припрыгнул.
- Давайте же письмо.
Длиннопалая лапка разорвала конверт. Пробежав текст, доктор еще дружелюбнее взглянул на Глеба.
- Ого! Вы музыкант? Это чудесно! Это замечательно!
- Если Семен Григорьевич так назвал меня, то это преувеличение. Я немного играю, но по-дилетантски.
- О, нет! Семен не называет вас музыкантом. Он, - Штернгейм странно лукаво покосился на Глеба, - он пишет, что вы любите рояль. Я ведь тоже дилетант, но люблю рояль и буду очень рад помочь вам, Глеб Николаевич. Во-первых, конечно, вы можете приходить ко мне, когда вам захочется, в любое время дня и ночи. Мы будем играть вместе, мы будем играть поодиночке и слушать друг друга. Я скажу моей горничной, что вы не пациент, чтобы она не водила вас в мою приемную. Моя приемная рассчитана на больных. Я склонен сразу ошарашивать их наглядным показом будущего… Но как отлично, как отлично, что вы приехали, что вы знакомы с Семеном. О, моя молодость!
Глеб улыбнулся. Ему с каждой минутой становился симпатичнее этот необычайный горбун.
- Ваша молодость? Но, Мирон Михайлович, вы никак не похожи на старика.
- И однако, мне уже тридцать первый год. Это уже старость! Это уже старость, дорогой Глеб Николаевич. Но знаете - уйдем из этого обиталища болезней ко мне. Я вас сегодня никуда не отпущу.
- Спасибо, - Глеб поклонился. - Но мне необходимо сегодня к вечеру переехать на корабль.
- Ах, да, - Штернгейм сожалительно всплеснул ручками. - Я совершенно забыл, что война, что вы офицер. Тогда вот что. Вам нужна ведь комната. Хотите - пройдем вместе к одной моей знакомой здесь, рядом. Она старушка, вдова штурмана дальнего плаванья, и у нее найдется комната и неплохой Стейнвей. Вас это устраивает?
- Вполне. Я очень вам благодарен за хлопоты, Мирон Михайлович.
- Нет, нет. Не благодарите.
Штернгейм нажал кнопку на стене. Вошла горничная.
- Марфуша! - воскликнул доктор торжественно-нравоучительно. - Марфуша, пусть ваш слабый женский ум запомнит, что Глеб Николаевич вовсе не больной, что он никогда не будет больным, что он будет приходить ко мне и вы будете немедленно пускать на здоровую половину в моем присутствии и в моем отсутствии, иначе да настигнут вас лихоманка оговора и лихой глаз. Поняли? Теперь выпустите нас и закройте двери.
Спустя четверть часа Глеб возвращался со Штернгеймом, уговорившись с хозяйкой квартиры, чистенькой, жеманной старушкой. Комната оказалась хорошей, рояль отличным, Штернгейм окончательно очаровал Глеба.
Однако от приглашения доктора - зайти выпить кофе Глеб отказался.
Солнце уже касалось краем тонкой иглы Херсонесского маяка. Нужно было еще зайти в гостиницу, собрать вещи и ехать на корабль. Штернгейм проводил Глеба до подъезда и на прощанье повторил приглашение считать его дом своим домом.
- Семен написал о вас такое милое письмо, что мне очень хочется быть полезным вам, Глеб Николаевич. Прошу же не забывать меня.
Глеб поблагодарил. Он не знал, что в письме, оставшемся на столе докторского кабинета, любопытная Марфуша, морща лоб, прочла по складам:
Дорогой Мирон! Податель этого письма очень милый мальчик и пламенный рыцарь сестренки Мирры, которую ты помнишь еще девчонкой. В умственном отношении этот мальчик (зовут его Глеб Николаевич Алябьев) совершенная "tabula rasa", но, видимо, у него есть хорошие задатки. Поручаю его твоему вниманию и опеке, думаю, что ты сможешь вылепить из этой глины нужного человека…
Слово "нужного" было дважды и жирно подчеркнуто.
* * *
Глеб стоит у обвеса командного мостика и смотрит на бак. Приборка только что закончилась. Разнесены шланги, аккуратно уложены бухты тросов, настил палубы чист и бел, кое-где еще сверкают просыхающие лужицы воды. Над простором бака подымается легкий пар от накаляемых солнцем влажных досок, прошитых черными нитками пазов.
Корабль больше не похож на толкучку, на рынок железного и канатного барахла, каким он был два дня назад. Ни одно пятнышко не оскверняет палубы, стерилизованной, как операционное поле.
Могучая кастрюля носовой орудийной башни пучит под ногами Глеба свою выпуклую крышку с прицельными колпаками. Два длинных, стремительно вытянутых ствола двенадцатидюймовых орудий уперлись обрезами в пирамидальную церковь братского кладбища на берегу. Легкий ветерок из горла пролива лениво колышет гюйс.
Хорошо стоять на мостике, чувствуя прелесть июльского утра, ощущая великолепную слаженность, порядок и точность корабельного тела. Еще лучше осознавать себя не последней пружинкой замечательного стального организма.
Вахтенный офицер - полновластный хозяин бака. Это его владения, его маленькая империя, созданная по образцу и подобию большой империи российской.
Вон матросы, прибранные, чистенькие, умытые, тянутся к фитилю покурить. От вахтенного офицера зависит позволить им это законное удовольствие или отсрочить наслаждение густой струей махорочного дыма, приказав переуложить вон ту бухту каната, левый бок которой, кажется, не так изумительно выровнен, как в других бухтах.
"Нет… ничего, сойдет. Бухта как бухта".
Глеб еще раз взглянул на подозрительную бухту и отвернулся. Широкий простор густо-зеленой воды сияет и переливается радугой. Вон от штабного корабля "Георгия Победоносца", вышедшего уже из строя и обращенного в неподвижный блокшив на мертвых якорях, отчалил длинный моторный катер красного дерева и ласточкой скользил по воде. Две блестящие пленки разрезанной воды липнут к узкому корпусу, рассыпаясь узором зеленого стекляруса за кормой. Голубоватая струйка бензинного дыма плывет за ним в воздухе. Это катер флаг-капитана.
Нужно смотреть в оба. Катер идет к линейной бригаде.
Глеб искоса взглянул на сигнальщиков Гладынюка и Ершова, стоящих тут же рядом. Смотрят ли?
Но сигнальщики не сводят глаз с бегущего катера. Веки Гладынюка сужены, взгляд напряжен, на крепкой, кирпичной шее вздулась и пульсирует артерия. Все в порядке - не прозевают. Но катер, не доходя до траверза "Сорока мучеников", круто развертывается и ворочает на третий от края корабль, на "Иоанна Златоуста".
Глеб успокоенно отвернулся, перешел на другую сторону мостика, поглядел на унылое каре казарм на горе над Корабельной слободкой.
Все-таки хорошо на корабле. Неприятный осадок от первого приезда быстро сгладился за эти два дня. Старший офицер при первой встрече отнесся к молодому мичману совсем по-отечески, сам зашел в каюту посмотреть, как устроился новый сослуживец, и поздравил с новосельем.
Спросил о доме, о родных, любезно предложил в случае необходимости в деньгах обращаться к нему запросто, как к близкому человеку, и по мере возможности избегать брать деньги взаймы на берегу, особенно у штатских.
И командир, успокоившийся после горячки погрузок на шканцах, удостоил нового члена кают-компании несколькими фразами. А это уже много. Командир не слишком интересуется мичманами. Командир - полубог, властитель, недоступная личность, отношения которой с младшими ограничиваются обычно вставкой фитилей.
Остальные офицеры также гостеприимно приняли Глеба в свой кружок и джентльменски вспрыснули его появление шампанским.
И даже, вопреки предостережениям Эгмонта, лейтенант Калинин хотя и держится очень сухо, но чрезвычайно вежлив и вчера два часа беседовал с Глебом у себя в каюте, дав ряд ценных указаний по артиллерийской службе. Он посоветовал Глебу поближе познакомиться с унтер-офицером его башни Гладковским, рекомендовав его Глебу как артиллерийского самородка и профессора.
Жизнь снова засияла для Глеба улыбчивым светом, особенно после вчерашнего ужина, когда вестовой принес ему телеграмму от Мирры в восемьдесят два слова.
Все чудесно в мире. Сегодня в десять часов "Сорок мучеников" выйдет в море на боевую практическую стрельбу. Сегодня Глеб впервые будет командовать своей башней. Глеб с нежностью посмотрел на узкое тело шестидюймового орудия в амбразуре левой носовой башни. Пушка показалась ему родной, послушной, терпеливо ждущей его властных командных слов.
Правда, страшновато впервые. Но в башне Гладковский. После разговора с Калининым Глеб вызвал к себе Гладковского. Гладковский с первого взгляда очень понравился Глебу. Непохож на обыкновенного серого матроса, деревенщину. Подтянутый, франтоватый, в хорошо облегающей форменке. Лицо тонкое, умное, чуть насмешливый рот, держится без подобострастия, но и не развязно. Говор не мужицкий, приятный голос с чуть заметным пришепетыванием польского акцента.
В разговоре Глеб осторожно выпытывал у Гладковского ряд деталей, касающихся управления башней, и Гладковский очень толково сумел все объяснить Глебу, так, что выходило, как будто не унтер-офицер просвещает мичмана, а наоборот, - мичман проверяет знания подчиненного. Глеб высоко оценил такт Гладковского. С таким не пропадешь, он не подведет и выручит при заминке.
Закончив разговор с унтер-офицером, Глеб вынул из портмоне синенькую бумажку и протянул Гладковскому:
- Спасибо, Гладковский. Возьми, выпьешь за мое здоровье.
Но унтер-офицер, внезапно покраснев, тихо сказал:
- Покорнейше благодарю, ваше высокоблагородие, а только позвольте денег не брать.
- Почему ты не хочешь? - удивился Глеб.
- Спасибо за доброе слово, ваше высокоблагородие. Разрешите доложить, что мне жалованья хватает; кроме того, я непьющий. А службу я всегда рад исполнять по присяге, ваше высокоблагородие.
Было что-то неуловимое в тоне подчиненного, что заставило Глеба не настаивать больше. Он сунул пятерку в карман.
- Ну что ж. Во всяком случае, я рад, что ты у меня в башне. Можешь идти.
Гладковский вышел. Глеб задумался. "Странная все-таки штука матрос. Вот их на корабле восемьсот человек. Станут во фронт и как будто все на одно лицо, замкнутые уставом, как замком, неразличимые, одинаковые, а на самом деле подойдешь поближе и увидишь, что каждый по-своему особенный, у каждого свои привычки, характер, мысли. Как их понять? Нужно будет понемногу, исподволь знакомиться с людьми своей роты, с каждым поодиночке. Об этом говорили еще в корпусе, что хороший офицер должен знать подчиненных как свои пять пальцев. Но сколько времени пройдет, пока узнаешь их. Да и узнаешь ли всех?"
Топот и шум на рострах оторвали Глеба от этих мыслей. Он перешел к заднему обвесу, откуда как на ладони были видны ростры.
К первому баркасу бежала команда. Дежурный боцман Ищенко, разгладив ладонью кошачьи усы, неторопливо подошел к шлюпбалкам.
- На спуск баркаса помер первый! Баркас к спуску!
Старшина и двое гребцов давно взобрались в баркас, карабкаясь по шлюпкам. Остальные стали по талям.
- Ищенко! Куда баркас? - окликнул Глеб.
- За провиантом для кают-компании, вашскородь, - отозвался боцман, не взглянув на мичмана. - Господин ревизор спосылает. Приказано принять полный запас.
- Ага. Ну валяй! - покровительственно сказал Глеб, точно разрешение на спуск баркаса зависело именно от него и он давал последнюю санкцию, хотя ему отлично было известно, что распоряжение отдано старшим офицером вахтенному начальнику, лейтенанту Ливенцову, и он, Глеб, не больше как пятая спица в колеснице.
Но Ищенко деликатно ответил:
- Слушаю, вашскородь, - и тотчас же во всю силу голоса рявкнул: - Тали второго баркаса разнести! Ж-жи-во, не копайсь!
Команда торопливо и скоро разносила тали. Громадный округлый корпус баркаса медленно вывалился, повис над водой, слегка раскачиваясь.
- Нажать тали!
Тали дрогнули, ослабляя стопора.
- Снять стопора!.. Тали травить! - покрикивал Ищенко, чувствуя себя главным актером спектакля.
Оборачиваться со шлюпками не простое дело. Стальная махина линейного корабля требовала для своего обслуживания огромного количества гребных посудин. Грузные, пузатые баркасы, с прекрасными мореходными качествами, не боящиеся шестибалльного ветра, подымающие большой груз и свыше сотни людей; гребные катера; вельботы - командирский и спасательный с воздушными ящиками, узкие, легкие на ходу, как рыбы; восьмерки, шестерки, четверки, неисчислимое количество двоек; два паровых катера; моторный, минный - все это теснилось здесь, на вышке ростр, и нужно было точно знать и помнить, что к чему, для чего каждая шлюпка, как с ней обращаться. Это знание было делом чести хорошего боцмана, а Ищенко был хорошим боцманом.
- Ровней трави, черти безрукие!.. Не видите, дьяволы! Задержать носовой, трави кормовые, - забеспокоился боцман.