Только недогляди за ними! Вот баркас юркнул носом. Ищенко беспокойно кинул косой взгляд в сторону мичмана. И чего торчит, не сводя глаз? Оно конечно, по уставу полагается спускать баркас под наблюдением боцмана и вахтенного офицера, но что он знает, этот мичманенок, три дня как появившийся на корабле. Щенок! Точно он, Ищенко, в первый раз руководит этим ответственным делом.
Боцман недовольно крякнул, как потревоженная утка, но баркас уже выровнялся и плавно шел вниз, скрываясь за срезом борта.
- На воде! - долетел снизу оклик старшины.
Ищенко распрямил грудь, подкинул на ладошке дудку. Спуск сошел ладно.
- Раздернуть тали, лопаря уложить!
Теперь все в порядке. Нужно еще доглядеть за посадкой.
Ищенко спустился с ростр. Глеб последовал за ним. Баркас мягко покачивался в сверкающей прозрачной воде под выстрелом. Гребцы наготове стояли у борта.
- На баркас!
Люди, мелко перебирая ногами, побежали по выстрелу, гроздьями закачались на штормтрапе, валясь в баркас.
- Кострецов! - крикнул Ищенко, перегибаясь через стойки.
- Есть, господин боцман!
В старшине катера Глеб узнал одного из пятерых матросов, которых он встретил на Графской пристани в день приезда в Севастополь.
- Значит, так - пойдешь наперво в Килен-балку до провиантского складу, посля, как заберешь там консерву и зелень, перейдете до Южной бухты за мясом. Погрузишь и кати под минную башню. Там бухветчик из собрания вино привезет. Да гляди, чтоб ящики осторожнее грузили, а то бутылки перебьете, тогда я вас начищу.
- Слушаю, господин боцман! Тольки по такому делу как до похода назад бы обернуться. Много больно погрузки.
- А кто тебе, дурья голова, сказал до походу оборачиваться? Без вас не обойдутся? Через час выйдем на стрельбу, в два часа будем назад. К тому времени и оборачивайтесь.
И, повернувшись к Глебу, сделав официально-торжественное лицо, Ищенко приложил к околышу красную шерстистую пятерню.
- Разрешите отваливать, вашскородь?
Глеб кивнул. С баркаса отдали бакштов, скобленые весла, полыхнув на солнце, легли на воду, и баркас, переваливаясь, тяжело пошел к берегу.
Глеб вернулся на мостик, взглянул на хронометр. Половина десятого. Через полчаса съемка с якоря на стрельбу. Первая стрельба. Не осрамиться бы! И он взволнованно зашагал по мостику, вглядываясь в горизонт, как будто выжидая нежданного появления из сизой дымки неприятельских кораблей.
Но сонная даль горизонта была листа. Где-то далеко уже вторую неделю гремели орудия, корпуса Самсонова и Рененкампфа давящей лавиной катились через Восточную Пруссию; Гумбинен, Алленштейн, Гольдап, дымясь, лежали в развалинах, на корабль каждый день с берега привозили вороха газет, переполненных телеграммами о новых победах, о тысячах пленных; в кают-компании за столом обсуждались кандидатуры на пост берлинского генерал-губернатора, и офицеры ставили шампанское в заклад о сроке взятия германской столицы.
Но в Севастополе все было тихо и блаженно, как в мирное время. Гостиницы были переполнены курортной публикой. Цвет московского и петербургского бомонда струился через город на бархатный сезон южного берега, и у мичманов и лейтенантов был обычный летний любовный улов.
Тучи плыли еще далеко над Босфором, не омрачая Таврического горизонта, и дым из двух низких широких труб прорвавшегося в Дарданеллы "Гебена" расплывался и таял на рейде Константинополя, не беспокоя русское командование едким запахом кардифа. Война ощущалась только в усиленной сторожевой службе охраны рейдов, в маскировке входных огней, в сокращении отпусков на берег для нижних чинов, в ночных пробных тревогах отражения минных атак.
Если бы не это - можно было бы подумать, что во всем мире тишина и в людях благоволение. И в безветрии рейда сонно свисали к воде полотнища андреевских флагов.
* * *
Закончив погрузку консервов и зелени, баркас неторопливо выполз из Килен-бухты. В проходе заградительного бона, густо дымя, выходил в море корабль.
- Наши поперли, - сказал Кострецов, мотнув головой в сторону уходящего корабля.
Он сидел на транце баркаса, упираясь босыми ступнями в настил кормового сиденья, нагретого солнцем, и с наслаждением шевелил пальцами. Горячие доски напоминали ему горячую землю Липецкого уезда, дни жатвы, милую деревенскую землю, приятно покалывающую пятки золотистыми иголочками стерни.
В деревне сейчас кончали жниво. Из писем, приходивших от жены и отца, Кострецов знал, что урожай в этом году важнеющий.
"Так что, дорогой наш сынок Никитушка, - писал отец, - нонче дела вовсе справные, пшеницу уродило, что золото. Зерно важкое да духмяное. С такого урожаю справимся ладно, и Вавилову можно будет долг отдать сполна. Как осенью вернешься со службы, станем рубить новую избу, лесу я припас малость да у барина попросим - обойдется. Мать тебя крепко дожидает, а Ксюшка уж все глаза проплакала. Кобеля к ей все подъезжают, да бог послал тебе жену хорошего толку, ни с кем не хороводится, работяща и к нам ласкова…"
Письмо было написано еще в начале июля, когда деревня и не чуяла грозовых военных туч.
Кострецов зажмурил глаза, и сквозь красное мерцание так явственно встал перед ним косогор за речкой, пыльная лента дороги, по которой тянутся возы со снопами, деревенская околица и синие Ксюшкины глаза.
Он помотал головой, разжал веки и раздраженно сплюнул в воду набежавшую во рту слюну. Все пошло вверх тормашками. Кострецову так же, как Перебийносу, как многим, осенью выходил срок службы. На сверхсрочную Кострецов не думал оставаться, хотя ему, как безупречному матросу, и предлагали. Он знал, что нужен дома, что без него трудно справляться, что хоть отец и бодрится, но здоровьем стал слаб, ноги болят от простуды! Да и Ксюшка не давала покоя. Кострецову надоело путаться по ночам на Историческом бульваре с гулящими девками, хотелось Ксюшку, теплую, родную, незатасканную, как севастопольские стервы.
По ночам в кубрике Кострецову снилась Ксюшка, будто вот подваливается под бочок, ластится, милует, шепчет сладкие слова. Кострецов вертелся, раскачивал койку, однажды даже вывалился и набил здоровую шишку на лбу о стальную палубу.
Теперь черта с два доберешься до Ксюшки. Матери под хвост эту войну! Может, и прав Перебийнос, и особенно глупо то, что война на самом деле не война. Если бы появился настоящий враг, возможно, стало бы как-то проще и было бы на кого излить досаду и злобу. А то вся Россия воюет, а тут сиди и вози жратву для господ офицеров.
А впрочем, беды особой нет. На сверхсрочной произведут в унтер-офицеры, все ж будет немного легче. Он не шкура, ребят жать не будет дуром, но зато унтер-офицеру и почет и уважение совсем не то, что серой матросне. Да и из жалованья по военному времени можно будет кое-что послать в деревню.
Кострецов так замечтался, что чуть не зевнул. Откуда-то сбоку неожиданно вывернулся командирский вельбот "Пантелеймона". Сверкнули погоны на кителе, и Кострецов стремительно рванул руку к фуражке. Но белокительный смотрел в другую сторону и не обратил внимания на опоздание отдания воинской почести.
"Пронесла нелегкая, - радостно подумал Кострецов, - заметил - припаял бы".
И, обернувшись вправо, поглядел в сторону открытого моря.
"Сорок мучеников", выйдя за бон, дал полный ход. Под его кормой снежно кипела пена, силуэт корабля быстро сжимался, будто его сдавливало со всех сторон невидимой тяжестью воздуха. Вот он повернул боком, виден бурун у носа.
Кострецов вздохнул. Хорошо хоть на время оторваться от корабля. Пусть и призрачная, а все же на баркасе свобода. Здесь он хозяин и командир, ему доверена забота о шлюпке. Хочет - положит руль вправо, хочет - влево.
И, точно обрадовавшись своей власти, Кострецов прикрикнул на гребцов, подражая тону боцмана Ищенко:
- Ну, что размякли, коблы! Навались, ребятки, веселее.
Баркас пошел ходче, заворачивая в Южную бухту.
У мясного пакгауза задержались долго. Мясо запоздали привезти с бойни. У стенки под пакгаузом скопились гребные суда с кораблей, образовав пробку. Когда наконец около часу дня доставили мясо, началась толчея. Каждый торопился скорее получить и погрузиться. Старшины переругались, прочный, добротный мат заколыхал воздух.
Кострецов, небрежно развалясь на банке, спокойно ждал конца перебранки. Торопиться было некуда. Корабль в море, пусть дураки спешат вперед батька в пекло, а пока можно погреться на солнышке, прогреть кости после железной сырости кубрика. Он даже отпустил гребцов сбегать в соседнюю кофейную, оставив, на всякий несчастный случай, нескольких человек, тоже дремавших на банках.
И только когда все шлюпки, нагруженные провизией, расползлись от пакгауза, он послал людей за мясом. Погрузившись, пересек бухту.
На пристани под минной башней дожидавшийся уже с ящиками доверенный буфетчика морского собрания встретил его руганью. Но Кострецов не стерпел.
Доверенный был вольнонаемный, шпак, и Кострецов не мог снести от такого шибздика унижения флотского звания.
- Не важная птица - не сдохнешь, - отрезал он и, в ответ на угрозу пожаловаться буфетчику, крепко, с вариациями и в рифму, обложил доверенного.
- Прими ящики по счету. Некогда мне. И так смок, вас дожидаючись. Грузите сами, идолы, а меня буфетчик ждет, - снизил тон доверенный. - Вот одиннадцать ящиков, а бутылки тут перечислены в фактуре.
Он сунул Кострецову листок и скрылся с пристани.
Низкий разрывающий рев родился где-то сбоку и пронесся над рейдом.
- Ого, ребята. Наша сирена. Вертаются. Грузи скорее!
Гребцы поволокли ящики в баркас. В сосновых коробках глухо позванивало стекло. Кострецов увидел, как у матросов заблестели глаза.
- Чур не шалить, братцы. Я же в ответе.
Загребной Данильченко оскалил белый частокол зубов.
- Э, Никит, шо за бида. Чи не може буты такой оказии, щоб сронить який не будь ящик. Для офицерни хватит.
- Брось, брось, Данильченко, - уже испуганно сказал Кострецов. - Вы ж меня подведете под беду. Знаете ревизора.
Кострецов в самом деле испугался. Несколько бутылок вина не бог весть какая важность, когда в кают-компании всегда море разливанное для офицерского стола. Но если эти бутылки пропадут - налицо кража. За все ответит старшина. Как пить дать можно попасть в "святые".
- А винцо лихое, - прищурился один из гребцов, разглядывая сквозь щель ящика бутылку. - Чего написано, не разберешь. Не по-нашему. Видать, почище нашей сивухи.
- Для охвицерского пуза робили, - отозвался Данильченко. - В их кишка деликатная, тонкости ей треба.
Матросы жадно и угрюмо смотрели на бутылку, блестевшую на солнце.
"Разохотились, черти. Не иначе, как сопрут", - подумал Кострецов, и, несмотря на жару, по спине у него прошел холодок. Но забеспокоившийся мозг нашел неожиданный выход из положения.
- Не трожьте, ребята, я вас богом прошу. А коли хотите выпить, так и быть - я угощаю.
Кострецов порылся в кармане, вытащил платок, развязал узел и медленно отсчитал семьдесят пять копеек.
- Данильченко! Слетай в бакалею, возьми на всю бражку четверть балаклавского красного. Выпьете, ребята, по-честному, и хватит. А офицерского добра не касайтесь, ну его коту в задницу.
- Вот это спасибо, Никита.
- Уважил.
Гребцы повеселели. Данильченко побежкой поднялся в гору и вскоре показался снова, таща под мышкой четвертную бутыль, в которой, розово пенясь, плясало вино.
Бутыль спрятали в баковый ящик и накрыли брезентом. Протащить ее на корабль в ералаше разгрузки было уже пустым делом. И не такие штуки проделывались на глазах у вахтенного начальника. Железные тиски дисциплины рождали всякие ухищрения, и матросы умели находить лазейки.
- Ну, ребята, пора. И чур молчок! - предупредил Кострецов, залезая на транец.
Было действительно время возвращаться. Пришедший с моря корабль уже приближался к бочке. Довольные кострецовским угощением, гребцы нажимали весело и лихо, и почти в ту минуту, когда корабль окончил постановку на якорь, баркас подошел к борту и, получив распоряжение боцмана, встал на разгрузку под кран.
Четвертную, укутанную в брезент, благополучно принял с баркаса через полупортик Данильченко и стащил в угол тросовой камеры. Окончив разгрузку, Кострецов отвел баркас на бакштов, назначил дежурного гребца и, облегченно вздохнув, выбрался на палубу.
После ужина в кают-компании осталось несколько человек. Верхнюю люстру погасили, только настольные лампы из-под оранжевых куполов абажуров лили розовато-желтый свет.
Оставшиеся разделились на две группки. Одна собралась у рояля, где мичман Горловский вполголоса пел французские шансонетки. Мичман прекрасно имитировал манеру пения парижских певичек, мурлыча текст мягкой картавой скороговоркой. Фривольные словечки песенок вызывали приглушенные вспышки смеха. Горловский, ободренный сочувственным вниманием, переходил от песенки к песенке. Черные маслины его глаз весело блестели, холеные пальцы легко бегали по клавишам.
Глеб сперва посидел возле Горловского, но его внимание привлек разговор собравшихся на диване за круглым столом. Там устроились лейтенант Калинин, старший штурман, старлейт Вонсович, огненно-рыжий, поразительно напоминающий цветом волос, лицом и влажными собачьими глазами ирландского сеттера, водолазный и трюмный механики и мичман Лобойко, незаметный рахитичный мальчик, беспрерывно куривший папиросу за папиросой. О нем ходила среди офицеров шутка, что никто на корабле не знает, как выглядит Лобойко, потому что невозможно разглядеть его лица за вечной пеленой табачного дыма.
- Присаживайтесь, дитя природы, - пригласил подошедшего Глеба Вонсович. - Кстати, вас можно поздравить с боевым крещением. Даже жестокосердный Навуходоносор от артиллерии, - Вонсович кивнул на Калинина, - излил на вас елей похвалы.
Глеб вспыхнул удовольствием.
Утренняя стрельба прошла удачно для корабля и для Глеба. Во-первых, из четырнадцати бортовых залпов (стрельба велась на пятьдесят кабельтовых) девять залпов дали накрытие по щиту, пять легли небольшими недолетами. На стрельбе побашенно левая носовая шестидюймовая дала два накрытия из пяти выстрелов, и Глеб, зардевшись, как девчонка, выслушал в телефонную трубку похвалу Калинина из боевой рубки. Боязнь осрамиться оказалась напрасной, и Глеб ходил именинником.
Чувствуя себя отныне равноправным членом офицерской семьи, Глеб с преувеличенной небрежностью развалился на диване рядом с Вонсовичем.
- Ну, ври, сын человеческий, дальше, - сказал Вонсович Лобойко, возобновляя прерванный разговор.
- Почему же я вру? - возмутился мичман, исчезая за клубом дыма. - Ей-богу, что слышал, то и передаю. Дивизион только что пришел из похода, я торопился к ужину и на пристани встретил Витьку Щербачева. Он клялся и божился, что так и было. Они прошли вдоль румынского берега и подошли к ложному Босфору. Четыре часа утра, солнце на месте, но горизонт парит, и такая дымка. И вдруг сразу из дымки полным ходом вылазит он…
- Кто это? - перебил Глеб, не слышавший начала рассказа.
- Ну кто? "Бреслау". Длинный корпус, четыре трубы и прет, как бешеная лошадь. У носа бурун в две сажени, и прямо на дивизион.
- Это только от твоего носа такой бурун идет, когда ты у дамской купальни плаваешь, - вставил водолазный механик Спесивцев.
- К чертям! Если будете издеваться, я брошу рассказывать, - окончательно взорвался Лобойко. - Что за свинство, в самом деле?
- Не буду, - Спесивцев прикрыл рот рукой, пряча предательский смешок.
- Да… И, понимаете, без флага. Никакого флага. Ни немецкого, ни турецкого, вообще на гафеле пустое место. Тогда наши бьют боевую тревогу и ворочают строем пеленга для атаки.
- То есть как для атаки? - спросил Калинин, недоуменно приподняв бровь и воткнув в Лобойко колючий взгляд. - Мы же с Турцией еще не воюем? Что вы?
- Ну, не знаю, - сразу замявшись, ответил Лобойко. - Наверное, хотели пугнуть только, чтобы обнаружил флаг, а он, не показывая нации, шестнадцать румбов кругом - и наутек. Наши его до входа гнали. Только у самого пролива назад повернули. И сейчас же радио в штаб. А ведь здесь никто ничего и не знал. Витька говорит, что он явно держал курс на Севастополь!
- А зачем?
- Что, вы не знаете немцев? Такие нахалы и сволочь - хуже турок. Ясно, шел к Севастополю набросать мины. А там ищи-свищи, когда взорвешься.
Калинин встал. Дрогнув, блеснул на кителе георгиевский крест.
- Пойдите, мичман, прикажите вестовому приготовить вам холодный душ и облейтесь. Что за чушь? Какой-то идиот наболтал вам вздора, а вы повторяете, даже не потрудившись подумать. Почему "Бреслау" должен непременно набрасывать мины? Ведь и наш дивизион ходил к Босфору. По вашей логике выходит, что мы тоже могли набросать мин? Ерунда! Просто выходил корабль в море, как каждый день выходим мы, а Трубецкой авантюрист и полез на рожон. Только напрасно раздражает турок и получит хороший фитиль.
Лобойко смяк и потупился. Спесивцев смешливо покосился на него.
- Вот если б Леонид командовал дивизионом, уж он бы, наверное, попер бы за "Бреслау" в Босфор и привез бы Магомета Пятого.
Лобойко открыл рот, чтобы срезать шутника, но в это время к сидевшим подошел ревизор.
Ревизора не любил весь корабль от командира до последнего захудалейшего кочегаришки. Лейтенант Вейс дер Моон (матросы лихо переименовали эту тяжелую фамилию в понятное русское словцо: "Весь дерьмо-он") был примерным офицером. Он прекрасно знал службу, был безукоризненно честен, к его рукам не прилипла ни одна казенная копейка, не ругался, не дрался, был, в сущности, справедлив, кормил команду отлично, и тем не менее его ненавидели даже тараканы на корабле, хотя он подавал к такой ненависти гораздо меньше повода, чем командир корабля капитан первого ранга Коварский.
Вероятной причиной этого всеобщего отвращения была скучная дубовая педантичность и аккуратность лейтенанта и его нечеловеческое бездушие. Дер Моон был похож на заведенный раз навсегда механизм, тикающий неумолимо и тоскливо, как секундный метроном. Никогда никто не видел, чтобы он улыбнулся или огорчился. Белое, продолговатое, очень правильное лицо над накрахмаленным воротником кителя было всегда невозмутимо и неподвижно, как маска. Однотонный, чертовски скучный голос ревизора вызывал у офицеров отвращение.
Поэтому при приближении ревизора все замолчали. Дер Моон обвел сидящих равнодушными блекло-серыми глазами и, обращаясь к Вонсовичу, спросил скрипуче:
- Не знаете, Владимир Михайлович, старший офицер у себя?
- Вероятно. А что случилось?
- Очень неприятный случай. При подсчете привезенного сегодня с берега провианта, проверяя, совместно с буфетчиком, наличность продуктов и соответствие привезенного накладным и фактурам, я обнаружил недостачу количества вина. Не хватало трех бутылок шампанского и семи бутылок марсалы, - ответил дер Моон деревянным тоном, без всякой модуляции. - Я распорядился немедленно осмотреть баркас, и три пропавшие бутылки шампанского были найдены унтер-офицером Волынкиным в глубине бакового ящика, а вышеупомянутые семь бутылок марсалы нигде не удалось обнаружить.
Мичман Спесивцев поспешно вскочил и, повернувшись спиной к ревизору, подозрительно раздирающе закашлялся.
- Фу, черт! Вы говорите, Магнус Карлович, как будто рапорт диктуете содержателю, - пожал плечами Вонсович. - "Вышеупомянутая марсала!"