Он спустился с мостика и побежал в каюту. На умывание, одевание, на стакан крутого кипятку, который взбодрит и приведет чувства в норму, оставалось девять минут. Нужно было торопиться. Что бы ни случилось, флотская служба должна была идти по своему вековому ритуалу, и опоздать на вахту мог только мертвый, для живого это было преступлением.
* * *
Командующий флотом вступил на палубу флагманского корабля в ту минуту, когда, отвлеченный от бомбардировки города безнадежной атакой дозорного дивизиона, "Гебен" прекратил огонь по крепости и рейду и обрушился на атакующие миноносцы. Подбив головного "Пущина" и отбив атаку, крейсер внезапно повернул на шестнадцать румбов и вышел из района минного заграждения помер три, боевые батареи которого были наконец замкнуты в это мгновение.
Адмирал Сушон не захотел больше рисковать и бросился в море на пересечку одинокому и всеми покинутому "Пруту".
Когда над "Евстафием" взвился адмиральский флаг, бой был кончен, противник исчез из вида. Командующий упустил время командовать, и сейчас его присутствие было бесполезно и на "Евстафии" и на "Георгии".
Надеяться догнать противника в море, при двойном превосходстве его в ходе, мог только сумасшедший, и при таких условиях выход флота в море отпадал, как безнадежная фантастика, к тому же еще и опасная, так как неприятельский крейсер мог набросать за собой плавучие мины и без предварительного траления фарватера нельзя было высовываться за бон.
В сумрачном молчании начальника штаба, в опущенных глазах офицеров и матросов адмирал чувствовал презрительное осуждение.
"Старая ворона… Шляпа", - безмолвно говорило каждое лицо.
Эбергард тяжело ходил по салону, смотря под ноги, и, путаясь в словах, вяло диктовал Плансону текст донесения в Ставку верховного главнокомандующего. Донесение требовало особо осторожного подбора выражений, а встревоженный мозг, как назло, не мог найти нужных, точных фраз.
В дверь салона осторожно просунул голову флаг-офицер, мичман Рябинин.
Голова была маленькая, как у петуха, с петушьим коком. Волосы синевато блестели, отлакированные бриолином. Никакая катастрофа не могла помешать мичману привести голову в состояние обычного лоска. Даже оторванная снарядом, она должна была бы оставаться образцом высочайше утвержденной мичманской головы для всего обер-офицерского состава.
- Ваше превосходительство, - голос флажка тянулся вязко, как стынущая патока, - начальник охраны рейдов просит экстренно принять.
Командующий остановился на полушаге. Лицо его мгновенно побурело, он поднял руку к воротнику кителя и просунул в него палец, как будто хотел разорвать стянувшую шею петлю. То, чего он больше всего страшился сейчас, надвигалось. Оно воплощалось в коренастой фигуре начальника охраны рейдов. Адмирал многое отдал бы, чтобы отдалить минуту этой встречи, но отказать было нельзя.
- Просите, - выговорил он, с трудом разжимая губы.
Взглянул на Плансона. Начальник штаба сидел, устремив глаза в блокнот с видом чрезвычайного внимания и заинтересованности текстом донесения, и командующий, поняв, зябко передернул плечами.
"Продаст… За пятак продаст", - подумал он и беззвучно грубо выругался.
Разве мог этот исполнительный, безличный чиновник понять бурю в душе адмирала, разобраться в сложных переплетах адмиральской мысли, в трагедии, пережитой начальником!
Командующий знал: ему никогда не простят, что он допустил неприятельский крейсер разгуливать в течение десяти минут на незамкнутых минных полях. Что бы ни было дальше, это был подводный камень, на котором разбивалась его карьера. И в то же время (это было бесспорно) на его месте точно так же поступил бы любой из трехсот адмиралов русского флота.
Батареи заграждения можно было включить своевременно. Это нужно было сделать еще ночью, по получении радио о налете турецких миноносцев на Одессу. Правда, в море оставался "Прут". Это было официальным поводом оставления батарей незамкнутыми, но настоящая причина была не в этом. "Пруту" всегда можно было сообщить о вводе заграждений и предложить до выяснения обстановки укрыться в Ялте.
Отказ от пользования минными полями вытекал из непогрешимого догмата о великолепном первородстве Российского императорского флота. Это было аксиомой, символом веры, утвердившимся под арками адмиралтейства, в грузных массивах захаровских зданий, в головах адмиралов и всего офицерского кадра.
Флот российский существует для того, чтобы поддерживать российскую армию и вести совместные с ней боевые действия?
Ересь!!! Ниспровержение вековых устоев, дерзкое посягательство на незапятнанную, как кителя его офицеров, честь флота. Армия? Сброд! Не стоящее внимания месиво ничтожных пешек. Пусть оно существует - флот согласен не замечать этого неприятного обстоятельства. Но пусть дерется само по себе, в пыли, в грязи, во вшивых дырах окопов, не оскорбляя своим соседством девственную чистоту палуб. Флот недосягаем. Кастовой порукой, частоколом традиций, печатями грамот о трехсотлетием дворянстве флот отрезан от армии, от замухрышек, parvenus, кухаркиных детей.
Флот - это море, волнующие просторы океанов. Флот - это крылатый крест андреевского флага, не имеющий сходства со знаменами армии. Флот - это самовластие генмора.
Флот сражается на море, он владеет морскими просторами, и он не может считаться с армией.
Адмирал Эбергард давно забыл символ веры, который учил мальчишкой на уроках закона божьего, но символ веры флотский - помнил.
Непонятная медлительность в отдаче приказа о включении боевых батарей минного заграждения, раздражение адмирала, когда начальник охраны рейдов вторично напомнил ему об этой необходимости, - имели корни во флотском символе веры. Командующий знал, что план военных действий Черноморского флота на тысяча девятьсот четырнадцатый год - лихорадочный бред, плод патриотического психоза, высокий самообман. Командующий знал это потому, что сам был участником составления этого плана, изготовленного в качестве валерьяновых капель для воспаленного самолюбия империи.
Но, зная, он все же верил в невероятную возможность боя "на удобной позиции вблизи Севастополя", боя, который осенит ореолом славы андреевский флаг и седеющую голову его водителя.
Адмирал верил, что он успеет вывести флот на пресловутую позицию до подхода противника. Он верил, что с кораблями, едва нагоняющими пары для четырнадцатиузлового хода, ему удастся встретить неприятеля в море.
Эта вера была нелепа, но так же крепка, как вера дикаря в божество, обитающее в деревянном чурбане.
Адмирал полагал, что противник будет учтиво ждать русский флот в море, любезно предоставляя ему возможность желанного боя у ворот своей гавани.
Но он не учел и не мог учесть неизвестных вражеской части боевого уравнения. Он судил о противнике, исходя из своей психологии, и не мог судить иначе. Непреоборимым грузом на плечах адмирала, незримо таясь между вышитыми орлами империи, лежала всосанная с корпусных дней, выпестованная в японскую войну под крылом наместника Дальнего Востока, сухопутного флотоводца, рабская пассивность тактики, отсутствие инициативы и способности к самостоятельным решениям.
Командующий слепо шел по проторенному другими пути. Он был верным учеником целой плеяды кунктаторов, чиновников, апологетов рабской философии, вся сущность которой укладывалась в лакейскую формулу "тише едешь - дальше будешь", учеником Старка, Витгефта, Ухтомского, Рейценштейна. Как и они, адмирал больше всего страшился риска. Смертная судьба единственного боевого флотоводца, кухаркиного сына - Макарова и страшный конец тихоокеанского похода только убеждали адмирала Эбергарда в непреложности девиза пассивной обороны.
И история повторилась, как фарс. В Одессе, Севастополе, Феодосии, Новороссийске в ночь на шестнадцатое октября девятьсот четырнадцатого была повторена позорная ночь Порт-Артура на двадцать седьмое января девятьсот четвертого года.
Командующий ее флотом не мог предотвратить удар, но мог отвести его от флота и крепости. Но он не захотел этого сделать. Символ веры, аксиома флотского первородства не позволила ему этого.
Он мог, но не хотел до последней минуты включить батареи минного заграждения. Он не мог уступить высокую честь истребления врага какому-нибудь захудалому минному офицеришке, который из своей блиндированной норы нажимом электрической кнопки вырвет у андреевского флага торжественные лавры победы. На море дерется флот - и только флот имел право на уничтожение вражеского корабля. И даже если бы флот был бессилен это сделать, ничья рука не смела сделать это за него.
Адмирал Эбергард выпрямился и сурово встретил начальника охраны рейдов.
Он должен был соблюсти достоинство флота и не допустить никаких кривотолков.
Но начальник охраны рейдов был слишком взволнован, чтобы держаться в узких рамках служебного ритуала. Он выбросил залпом обжигающие слова, которые ударили адмирала в лицо, как пощечина.
- Ваше превосходительство… какое преступное упущение… Батареи включили в шесть часов сорок две минуты, а с шести двадцати трех до шести тридцати семи "Гебен" маневрировал на заграждении. Наблюдатели отметили ряд замыканий на трех магистралях… Карта курса противника…
Адмирал выпрямился еще больше. Кажется, было произнесено слово "преступление"? Кто смеет судить поступки водителя флота?
- Господин капитан, - сказал адмирал, повышая голос, - я прошу вас помнить, что за действия свои в качестве командующего флотом я отвечаю только государю. Я не давал вам права вмешиваться в мои оперативные распоряжения.
- Виноват, ваше превосходительство… я и не думал, - сразу осел начальник охраны рейдов и уже простым огорченным человеческим голосом сказал: - Но какая досада, ваше превосходительство. Ведь могли пустить на дно, как миленького.
Адмирал Эбергард пожал плечами. Первое нападение было отбито, оставалось только окончательно подавить вспышку подчиненного, ввести его в норму.
- Конечно, досадно. Но нельзя же было подвергать опасности "Прута"!
О том, что "Прут", попав под орудия немецкого крейсера, тонул в этот момент к югу от Фиолента, открыв кингстоны, командующий еще не знал.
- Так точно, ваше превосходительство, - ответил начальник охраны рейдов.
Адмирал внутренне улыбнулся. Этот ответ свидетельствовал, что взбудораженный мозг подчиненного пришел в должный порядок. Но оставалась еще одна опасность, и адмирал почувствовал неприятный холодок, проползший по спине.
- О действиях минных станций подайте подробный рапорт со сводкой всех донесений, - адмирал на мгновение запнулся, - к рапорту приложите карту маневрирования "Гебена" на магистралях. Сделайте это срочно. Можете идти.
- Есть, ваше превосходительство.
Начальник охраны рейдов поклонился. Адмирал проследил за ним глазами, пока спина в кителе не скрылась за дверью, и, облегченно вздохнув, нажал кнопку звонка. Отпустил палец и с ненавистью посмотрел на кнопку. Она напомнила ему о минной станции, о жалком офицеришке, который мог вырвать у флота лавры.
- Капитана Кетлинского! - крикнул адмирал просунувшемуся в дверь Рябинину.
Флаг-капитан немедленно явился.
- Что вы ходите с видом факельщика на похоронах? - грубо спросил Эбергард, заметив уныние на лице флаг-капитана.
- Ваше превосходительство… "Прут" пошел ко дну. Под огнем противника открыл кингстоны… Какая доблесть, ваше…
- Убирайтесь к… - резко выругался адмирал, поворачиваясь спиной к обомлевшему флаг-капитану.
Из темного угла салона, с коричневых, под кожу, обоев, наплывали на командующего черные призраки следствия, суда, лишения командования, не смываемого на всю жизнь позора. Он вздрогнул, повернулся и, подойдя вплотную к Кетлинскому, неожиданно сильно сдавил плечо флаг-капитана.
- Могу я на вас положиться, мой друг?
Флаг-капитан с удивлением услыхал ласковые ноты в сухом голосе командующего.
- Вы можете располагать мной, ваше превосходительство, - ответил он.
Адмирал оглянулся и понизил голос.
- От начальника охраны рейдов поступит рапорт. При нем будет приложена карта маневрирования "Гебена" по минному полю. Вы знаете, эта карта имеется в единственном экземпляре по условиям чрезвычайной секретной минной обороны… Возможно, придется произвести расследование сегодняшних событий, - еще тише сказал командующий, - поэтому карту нужно особо беречь. Она останется у вас, на вашу ответственность. Я надеюсь… Вы поняли?
- Понял, ваше превосходительство, - ответил флаг-капитан, отводя взгляд. - Будет исполнено, ваше превосходительство.
* * *
В разгар работы по исправлению разбитых осколком кильблоков вельбота боцмана Ищенко вызвали к старшему офицеру.
- Черта я ему сдался, - ругнулся Ищенко, озлобившись, что его отрывают от спешного боцманского дела. - Спокою нет… Вы, ребята, просвежитесь малость, пока я обернусь.
Предложение отдохнуть было сделано не от доброты души. Ревнивый к работе, истовый служака Ищенко не хотел, чтобы работа продолжалась в его отсутствие без хозяйственного глаза. Еще чего-нибудь наворотят, косорукие!
Но матросы отдыху обрадовались. Ищенко гнал как на пожаре. Передохнуть несколько минут и полясничать было приятно.
Расселись тут же на рострах, под вельботом, подставляя вспотевшие спины приятно освежающему ветерку.
На рейде кипела суетня, взад и вперед носились катера и шлюпки - в одиннадцать часов командующий поднял сигнал: "Приготовиться к походу в полночь", и на всех кораблях торопились свезти на берег последние приветы родным и знакомым, а с берега на корабли такие же обратные приветы и недополученные боевые и съестные припасы.
Ковыряя коричневым железным ногтем распушенный конец троса, Перебийнос долго глядел на комариное мельтешение катеров по рейду. Под черными усами его ползала полная яда усмешечка.
- Бачь, - сказал он, поглядывая искоса на мостик, где виднелась фигура мичмана Алябьева. - Бачь, як забигали. Неначе, як клопы у хати, колы жинка кипятком плесне.
- Забегаешь, ежели полную мотню наклали, - отозвался рябоватый и угрюмый марсовый Смоляков. - Небось самому Эбергарду вестовые сейчас штаны стирают.
- А ему чего? - повел плечом Кострецов. - Он немец, за немца и держит.
- Тише ты, оболдуй! Одного суда мало, второго захотел? - предостерегающе сказал маленький Жуков.
Кострецов пренебрежительно скривился.
- Кто в море не бывал, тот суда не видал. Что мне суд? - в тоне Кострецова прозвучало ухарское наплевательство отпетого. - Плевал я на суд.
Но, однако, тоже взглянул на мостик и значительно понизил голос.
- Я так полагаю, братцы, что нонешнее дело, видать, заранее подстроено. Вильгельм - это не кот чихнул, хитрая стерва. Он тебе кого хочешь обойдет и пальцы откусит. За его немцы горой стоят, а у нас, куда ни обернись, всюду немцев насажено. Оттого нас и бьют повсюду за милую душу. Сами глядите: под Дубининым (так переделал для себя Кострецов Гумбинен) два корпуса народу навалили, сказывают - девяносто тысяч одних пленных германец забрал. А какие войска были?
- Какие войска… Пехота-матушка, дерьмо серое, - вставил Смоляков. Зараза флотского презрения к армии отрыгнулась в этом безапелляционном замечании.
- Сам ты… серое, - огрызнулся Кострецов. - Это тебе небось не армейские замухрыги - гвардия. У меня брат в семеновцах служит, рассказывал: что ни парень - косая сажень. На коклетах откормлены, против их германец, что жаба против вола. А как их расщелкали?
- Германец машиной дерется. У него пулеметов гибель, - хмуро вставил Жуков.
- Машина машиной, - нравоучительно прервал Кострецов, - а измена свое берет. Кто ими командовал? Господин генерал Рененкампф.
- Брешешь, кум, - вдруг озлился Перебийнос, - а про генерала Самсонова чул? Хиба Самсонов немец?
- А ты слушай. Где генерал Самсонов? Нет его - убили. А храбрый командир был. Он немцев и бил все время. И, значит, выходило, что уже Вильгельму под задницей жарко становилось. Вот он и подослал к Рененкампфу своих людишек: дескать, ваше превосходительство, мы из последних сил на русских вдарим, а коли генерал Самсонов от вас помощи запросит, так вы не давайте, и за то вам мильон заплатим. Вот так оно и вышло.
Жуков засмеялся.
- Враки все это, - сказал он, блеснув зубами и улыбкой. - Генерал генерала не продаст. Одним миром мазаны. А окромя того, каким это манером твой Вильгельм людей до Рененкампфа послал?
- Через царицу, - шепотом, пригнувшись к плечу Жукова, бросил Кострецов. - Царица главная немка и есть. От ней вся пакость.
Слова были страшные. Матросы притихли.
- Вот так и у нас, - после молчания вновь заговорил Кострецов. - Невесть что в одну ночь немец наделал. И в Одессе, и в Феодосии, и в Новороссийске. И тут тоже. А много у его флота здесь? Один крейсер. У турок только корыта старые. Так вот и продают нашу кровь колбасникам. Немец немцу руку дает на полный сговор.
- Мичмана жалко, - вдруг вставил молчавший до сих пор Савкин. - Ни за что сгиб мальчишка.
Опять молодо и дерзко блеснули зубы Жукова.
- Нашел чего жалеть, сачок. Их не убудет. Нового сделают. Одна сволочь!
- Ну, это ты напрасно, - Кострецов с упреком взглянул на Жукова. - Надо тоже в людях разбираться. Одно дело командира или там ревизора бы хлопнули, - все равно что гадюку раздавили. А этот тихий был, не озверел еще. Мальчонка - пел все. Матери-то горе. Материнское сердце у всех одинаково.
Все невольно посмотрели на мостик, туда, где утром шальной осколок оборвал мальчишью жизнь мичмана Горловского, и у всех прошла одна мысль о матерях, тоскующих дома.
- Да, конешно. Мать - она мать и есть, что во дворце, что в избе. Убиваться будет, - круто вздохнул Смоляков и повернулся к Кострецову: - А насчет Вильгельма все же ты, Федька, загинаешь…
Из-за баркаса № 2 вывернулась чья-то ладная, подобранная фигура. Жуков быстро ткнул Смолякова в бок, и тот оборвал фразу.
Но Кострецов, взглянув на подходящего, ободрился.
- Ладно, ребята. Я, может, конечно, и неправильно понимать могу, а вот спросим Руха. Рух парень умственный. Рух, поди-ка сюда, - позвал он Гладковского.
Савкин испуганно посмотрел на унтер-офицерские лычки: он был первогодком и всякого сверхсрочного боялся, как крокодила.
- Что? - спросил Гладковский, останавливаясь и внимательно посмотрев на встревоженное лицо Кострецова.
- Да вот мы про себя спор имели за немца, - и Кострецов поспешно рассказал Гладковскому разговор. Гладковский улыбнулся.
- Не к месту разговор затеяли, - сказал он спокойно. - У нас хозяйки говорят, что гречневую кашу нельзя ворошить, пока не пропреет, иначе комом выйдет.
- А ты все ж объясни, Рух, как ты про это понимаешь? - попросил Кострецов.