Огромные деревья с гигантскими корзинами аистовых гнёзд. Грациозные птицы жмутся друг к другу от дождя, повернув головы вправо, где далёкой манящей полоской сверкает синий небесный просвет.
Дождь словно преследует меня. Радио весело передаёт, что в Питере уже без осадков.
Водителя зовут Борисыч. Он Борис Борисович, как Гребенщиков. О Гребенщикове слышал, разумеется, но не слушал. Вот если бы он знал, что такое электричество… С возрастом понимаешь, что лукавый гуру из Бобруйска всю свою жизнь занимался настоящим искусством. Мягким и сиреневым, как конопляный дым. От "Аквариума" всегда пахло хвоей. А его вульгарный визави Андрюша Макаревич раз за разом сдёргивал с гитарных струн добротные эстрадные хиты. Но и за одного и за другого молилась группа "Воскресенье". "Я сам из тех, кто спрятался за дверь, кто духом пал и ни во что не верит…". И кто еще был бы способен на такую исповедь… Новая поэзия начиналась на лестничных ступенях. Мне тридцать пять лет, а кажется, что семьдесят. Скорость.
Слева остается Псков.
Металлические купола парашюта со стрелами строп-лучей, устремившихся в пасмурное русское небо, в Валгаллу, куда уходят погибшие в бою или в пути войны.
Памятник Псковским Десантникам.
Теперь, вот здесь, в лефортовской камере, напротив меня, поджав ноги, сидит человек, который участвовал в том бою. Моджахед. Каранаевец. Хубиев Тамбий. Они отходили от Шатоя большой колонной. Отряд Хаттаба, отряд безногого уже Басаева, банды помельче, чеченцы, арабы, дагестанцы, казахи, таджики, карачаевцы, турки, ингуши, татары, кабардинцы, принявшие ислам славяне - тысяч шесть в общей сложности. Непрерывные бомбардировки. Взрывчатые змеи - сброшенные с самолётов рукава пожарных шлангов, набитые гексогеном. Взрыватели на таймерах. В траншеях уже не отсидишься - разорвет на молекулы. Решили отходить по единственному пути, через ущелье. Практически по бездорожью.
В ходе судебного заседания председательствующий дотошно расспрашивал Хубиева о подробностях того Шатойского перехода и об обстоятельствах боя и гибели псковских десантников. Двое из троих подсудимых рассказывали то, что видели собственными глазами… Как бились наши парни с разведгруппой боевиков, как доложили о готовящемся прорыве, как ждали помощи… И как арабы, выходившие в эфир в том же волновом диапазоне, что и федералы, вызвали на десантников артиллерийский и бомбовый удары. От имени самих же десантников. Обрезанные в ислам славяне диктовали по рации координаты высоты и вопили: "Нас осталось двое! Духи уже здесь! Вызываем огонь на себя…". Но даже после того, как свои ударили по своим, ни один из десантников не дрогнул, ни один не взмолился о пощаде, не выскочил с поднятыми руками.
На вопрос судьи о количестве потерь со стороны боевиков и Хубиев, и Понарьин ответили: "Не более десяти человек". Хубиев тогда отморозил ноги.
И всё же истинный героизм заключается не в самом факте гибели, а в твёрдой готовности пожертвовать собой. В сверхчеловеческой способности принять смерть как подобает настоящему мужчине - без паники и всхлипов о помиловании. Поэтому настоящих мужчин во все времена было ничтожно мало, и гибли они первыми. И подвиг зачастую лишён смысла, с точки зрения откормленного обывателя. Откормленному пошляку неведомо, что подвиг является наивысшим произведением человеческого духа! И уж только поэтому его совершают лишь люди духа. И ни одна начитанная тварь не вправе упрекнуть бойцов той бессмертной роты в отсутствии воли или в отсутствии смысла. Не важно, как они погибли. Важно, что они готовы были погибнуть. Не рассуждая о целесообразности этой смерти и не взирая на извилистый путь изворотливой совести тех, кто швырнул их на смерть.
Вечная память.
И дождь.
И будто послесловие - Опочка - патриархально сонный русский городок с проваливающимися под землю домиками вдоль дороги. Светло и тихо.
Развилка на Полоцк и Невель.
Нам на Невель - через Невель, через последний русский город с древней каменной крепостью, невидимой с трассы, но явно ощутимой, отражённой в каких-то изначальных наших генах.
Борисыч крутанул настройку радио. "Владимирский централ, ветер северный….".
Кажется, что всё уже сказано. Визуальная обыденность исчерпала себя и сломала звук. Ни эмоций, ни впечатлений. Сравнение решёток с крестами, бесконечные этапы в самых разных вариациях… Тошно. Тошно. Дурно от этой безысходности. Ни любви, ни чувств. Пустота. Словно я уже за гранью жизни, но ещё дышу, ещё смотрю и ничего, совсем ничего не вижу. Застрелиться, что ли…
Ощущение переезда в другую страну на границе с Белоруссией отсутствует. Есть чувство перемещения в иную эпоху, возврат на тысячу шагов к декоративному социализму, где все равны лишь чувством страха. Камбэк в заложники идеи или нырок в совсем уж какую-то параллельную галактику размытых физиономий. И пропускник на российской стороне работает как-то без энтузиазма, по-советски как-то. Проверяют документы на машину и на груз, если таковой имеется. Никакой таможни фактически нет. А у меня так и вообще не потребовали даже паспорт. В окно влетела бледная бабочка-капустница, метнулась в сигаретном дыме, и уселась Борисычу на голову. Видимо, Борисыч - святой, хотя и не слышал баллад Гребенщикова. Никаких деклараций. Только квитанция о прохождении границы.
Оказалось, что Борисыч везёт в Киев клетки для волнистых попугайчиков. Полная под завязку фура птичьих тюрем. То-то я чувствую, псковские вороны глумливо так с ветвей на нас поглядывали. Злорадствовали.
"А за окном алели снегири и на решётках иней серебрился. Сегодня не увижу я зари, сегодня я последний раз побрился…" - радио. Народный хит.
Километра через полтора - граница с Белорусской стороны. Транзитная страховка обошлась Борисычу долларов в сорок. И всё.
Существенное улучшение дороги.
Аккуратные домики, раскрашенные колодцы, изразцы, чисто, пьяных не видно. В придорожной деревне продаются картины, выложенные осколками пизженного янтаря. Торговля идёт тайно.
К остановившемуся у придорожной закусочной авто подскакивает фольклорно-выряженная бабулька и приглашает зайти в хату. Вот там и впаривают ошарашенным гражданам те самые янтарные произведения - с пошлыми до судорог сюжетами.
Витебск - родину Шагала - огибаем по окружной. Я не еврей, но тосковать умею. И Шагал мне понятен, хотя и безразличен. Близок только "чёрный" Шагал.
Гомель. Мебель, спички. Проходим мимо.
Граница с Украиной.
Возможен шмон с собаками.
Всё показушно строго. Видимо, много берут.
Говорю Борисычу, что попытаюсь преодолеть пограничные заслоны пешим ходом. Он понимающе кивает и показывает жестом, чтоб ждал его на той стороне.
Дождь гнался за мной через всю Белую Русь, но здесь, на границе с Малороссией, мне показалось, что я сумел сбежать от этой жидкой грусти. А может быть, это дождь сбежал от меня. Может быть я не убегал, а напротив - гнался за этой хмарью, за тёмным беспросветным небом, за непрекращающейся тоской… Гнался, как отчаянно разочарованный сталкер, которому так и не удалось привести в комнату исполнения желаний личность такого масштаба, такого Александра Ипсиланти, от замысла которого сбылись бы все надежды и желания всех несчастных людей. Нет, Ипсиланти мелковат, хотя и потряс Сашу Пушкина до встречи с заговорщиками из "Союза благоденствия". "Граф! Все мои стихи сожжены". Но не отыщешь в колонизированной толпе такого гиганта. И когда такие души сваливаются с Олимпа в наш животный мирок, то мы узнаём о рождении новой религии или о появлении отменяющей прошлые устои доктрины. И если бы я обладал даром истинной поэзии, мне всё равно не удалось бы выразить эту душераздирающую тоску по божеству. Лишь описал бы, как тычемся мы во тьме, слепые и чувственные.
Печальная история о том, как человек расплачивается собственной судьбой за чей-то - ему не известно чей - путь. Будущий путь. Случайный канатоходец на черте добра и зла. Что ж, бывает и так, что мелодичное ничтожество Россини дарит свою флейту великану Шопенгауэру, на которой философ музицирует ежедневно. Предметы и поступки не имеют никакого значения, пока к ним не прикоснётся дух. И вот человек, прокладывающий дорогу легенде.
Он пробирается сквозь невыносимые испытания, пропускает через себя, как через фильтр, такое количество боли и грязи, что сам почти уже не виден за этой болью и за этой грязью. И все это происходит с ним лишь оттого, что суть его жизни заключена в "прикрытии", в расчистке пути для кого - того, о ком он не узнает никогда. Лишь в утренних вспышках полусонного ясновидения улыбается ему синяя и безумно сексуальная Парвати. Он просто всасывает в себя весь негатив, как подвижная чёрная дыра, пожирает опасности, совершает необъяснимые преступления, истребляет себя и кажется сумасшедшим.
Тяжёлая влажность. Лето
В глазах дождевые капли
Так попадает в разум
Жижа пустых сомнений
Тлеет на сердце осень
Скоро сорвутся листья
Так попадает в душу
Искра грядущей жизни
Холод и звон асфальта
Скрип каблуков по снегу
Весь гороскоп сместился
И не видны созвездья
Только весна, как прежде,
Рвёт и швыряет кошкам
Прошлые наважденья
Снова цветут сады
Он снова продолжает движение. Бывает, что ему везёт… Но в то самое мгновенье, когда он ощущает прикосновение удачи - где-то на земле обязательно происходит большая беда, кто-то несет утраты. Может быть, страдает тот, для кого он пробивает штольню. Но как только у него начинается период сумерек и необоснованных мучений - он чувствует облегчение. Легкость бытия угнетает его. Страдания нужны ему для продолжения судьбы.
Идущий следом - его заложник. Но и сам он находится в пожизненном плену. В плену у женщины. Еще точнее - в плену утраченной любви. Цугцванг. Безысходность. Когда-то он был влюблен, дико, иначе не скажешь, дико влюблен в обычную с виду девушку с дьявольской отметиной над верней губой. Между ними пылала ничем не объяснимая, ни химией, ни арифметикой чудовищная, необузданная страсть. Они любили друг друга так, словно собирались немедленно покончить с собой. Они были связаны друг с другом, словно разнополые сиамские близнецы, сросшиеся сердцами и половыми органами. Непрекращающийся оргазм. И кроме этой испепеляющей и опустошающей души страсти, ничто их не связывало. Ничто. Ничто видимое.
Такая сложная инфернальная конструкция, чёртова юла, где иглой служит девушка, москвичка, прилежный офисный менеджер, поклонница умной Дианы Арбениной и глянцевой группы "Би-2". Девушка, держащая в своих ухоженных коготочках, чистильщика, проклятого бродягу, гангстера от скуки, сборщика вселенного мусора, бредущего в никуда…
Они давно расстались. Расстались навсегда. Их тела разрезал океан. Но коготки, впившиеся в шею коготки, всё еще душат любовью - тем страшным чувством, без которого он не может сдвинуться с места. А неподвижность есть его личная гибель. И он ищет как подыхающий от бессилия волк, ищет источник силы для последнего рывка. Ищет любовь. Ищет и знает, что не найдёт ее нигде и никогда. И смерть была бы избавлением. Но и смерти он лишен. Ограничен в собственных правах. Лишён до тех пор, пока не пройдет предназначенным путём до конца, до финала, до зеленого колодца, чтобы сгинуть… ради Неизвестного.
И он надеется, что неизвестное - это легенда о нём самом.
Поэтому - плевал я на украинских пограничников. Или я пройду, или начну стрелять. Ведь не всё ли равно, как и где завершится этот измотавший меня путь.
- Дмытро Хвайнштейн?
- Он самый.
- Чого пешком?
- Автостопом в Крым еду
- Чого у торбочке?
- Оружие, наркотики
- Мы шуток не зрозумием. Мериканьски гроши маешь?
- Есть немного.
- Ну… Скильке дашь?
- Стольник.
- Добре. Проходь, мил чоловик.
Я отошёл от границы почти на километр, пока Борисыч не перегородил обочину своей колымагой, гружённой тюрьмами для пернатых. Вспомнил! На среднем пальце левой руки у Борисыча мутно синел татуированный перстень "Дорога через малолетку". О подробностях я не расспрашивал. У каждого своя судьба.
Часам к десяти вечера он спокойно бы добрался до финального пункта своего дальнобойного вояжа - до Киева - Сбежавшей Невесты Городов Русских. Но ради меня, ради того, чтобы не бросать меня на ночной трассе, он готов был заночевать в трехэтажном мотеле под названием "Чернигов", где сауна и шальные девки, при въезде, разумеется, в Чернигов же.
Я отказался. Нет, мне удалось убедить трудноубеждаемого Борисыча, что ночь на асфальтовой нишке между киевской объездной и Полтавой - через Карловну - это как раз то приключение, о котором я грезил с младых ногтей, и вот оно - почти свершилось! Разве это гуманно, разрушать мечту… Борисыч крякнул, закурил и погнал КАМАЗ на Пирятин.
Пирятин, чёрт… Небольшое отступление, связанное именно с названием этого чудесного, но малозначащего населённого пункта. Шел 1990-ый год…
В одиночестве и скуке, в четырёхкомнатной Ксюхиной квартире, в Тушине, в Москве, в доме 42 по улице Свободы, бухал я приторный церковный "Кагор". Кагора был ящик, без полутора испитых уже пузырей. Грустил. Охватившая меня меланхолия была настолько чудовищной, что сподвигла на перелистывание одного из самых наискучнейших мировых бестселлеров - "Доктора Живаго" Пастернака. Кагор, конечно, выручал, но не настолько, чтобы слиться с накатывающимися волнами пассивно- творческого маразма, пенящимся под каждой строчкой вышеназванного шедевра. Жанр напряженной скуки. Хронический интеллигентский насморк автора передавался читателю буквально после прочтения первых абзацев. Страшно хотелось чихнуть и перекреститься. И даже кровавый Кагор действовал как-то непривычно, как-то по иному… Обволакивающе вязко.
В России, как всегда, шла гражданская война. Всякий насмерть бился против всякого, но, в общем - ни за что. Может быть - за улучшение жилищных условий. Андрей Живаго, как и все прочие Андреи, искал ускользающий смысл в стационарном бессмыслии происходящего. Кагор- своенравный проводник умышленно сводил с тропы, избегал ненужной встречи с генеральной линией повествования, акцентируя внимание на второстепенном, на географических названиях, например. Так по залитому креплёным вином полю моего мозга прошла озвученная Пастернаком борозда - литературный городишко Юрятин. Вцепился, блядь, как имя первой женщины. Где бы он мог находиться?
Немедленно был набран телефонный номер Димки Файнштейна - тогда еще не самого печального московского поэта, а просто хиппаря Бэрри, страдающего от надвигающегося кризиса романтики. Сам разговор дословной реконструкции не подлежит, но суть его сводилась, в общем, к следующему. "Юрятин, Юрятин… Нет, не помню такого местечка" - "Вот и я не могу вспомнить" - "А тебе зачем?" - "С Пастернаком связался. Желаю исследовать детали" - "Читаешь что ли?" - "Угу" - "С чем читаешь?" - "С Кагором. Хочешь, приеду? Вместе дочитаем" - "Валяй!".
И приехал.
Из Тушино в Гольяново.
На географической, равно как и на политической картах Советского Союза населенного пункта под названием Юрятин не обнаружилось. Посмотрели ещё - с тем же результатом. Попытались подключить к поискам интеллектуальную силу - Димкиного отца Лёву. Безрезультатно. Быстро установив практическую неразрешимость ситуации, Лёва испил две чайные чашки Кагору и удалился, уволочив за собой телефон на длинном шнуре. Юрятин не открывался. Зато обнаружился прежде не ведомый нам малороссийский городок под названием Пирятин. Обнаружив данный пункт, районного, видимо масштаба, мы, доцедив пятый батл, возжелали сию же секунду отправиться туда. В Пирятин то бишь.
Сборы были недолгими. Минут семь - восемь. И вот мы с Димкой уже торчим на ледяной платформе Ленинградского вокзала, ожидая последнюю электричку на Калинин, который теперь снова стал Тверью.
Почему Ленинградский вокзал? А куда ещё, кроме Ленинграда, могут отъехать бухие столичные романтики… Не в Пирятин же!
А теперь вот он - по трассе.
Ни хера выдающегося. Похоже на случайную встречу с прыщавой и подслеповатой барышней - секс-бомбой в интернет-переписке. Лучше бы не видел. Гибель фантазии.
И Димка уже не Берри - Dm. Feinstein.
Поворот на Полтаву.
Окончательное расхождение временно совпадавших судеб. Моей и Борисыча. Его дальнейшая карма настойчиво волочит водителя в Киев, к мосту Потона, к дюралюминиевой бабе с обрезанным мечом, к мощам Ильи Муромца в Печёрской лавре, к пивзаводу "Оболонь"… а кривая моего пути - в…
Почти ночь.
На прощание Борисыч, уже привычно немногословный, молча дарит мне атлас автомобильных дорог СССР. Очень ценный подарок. И главное своевременный. Дважды просигналив на прощание, груженый клетками КАМАЗ пошёл на Киев. Неужели Украина переживает попугайный бум?
Нет, это всё же дождь гонится за мной.
И пустота, пелена пустоты. Лишь свист в башке, как в выпитой бутылке. Повод пожалеть, что не обзавёлся плеером. Может быть, музыка смогла бы пробить эту глушь. Врубил бы стонущую Пи Джей Харви или инфернальный и лиричный "Баухаус", в своё время Сантимом присоветованный, и брёл бы под этой опостылевшей изморосью, из бесконечного мрака сочащейся. Там ли бриллиантовые небеса? И что там, за небесами? Вечное ничто и бесконечное нигде? Нирвана ли, первыми арийцами захваченная, Эдэм ли чудейский, куда русский инквизитор Иосив Санин, фанатизмом ослеплённый, братьев своих направлял… А может быть для вечных скитальцев, как и для прирождённых бунтовщиков, загробное царство Яик скрипучие еловые врата отворило… Вряд ли. Последним в Яик Емельян Пугачёв вошел - а немка Екатерина вход замуровала, приказала в Урал Яик переименовать, дабы соблазна больше не возникало. Пустое. Но всегда же хочется выкорчевать к чертям духовные ориентиры для буйных. И это уже соблазн государя. Может быть. И звёзд не видно. Лишь тоскующие волки где-то справа в чащобе завывают, да грохот какой-то приближающийся… Механический грохот. Драндулет с люлькой, набитой упругими полтавскими арбузами.
Заскрипел ручным тормозом. Подобрал. Мотоциклист-крестьянин за спину меня забросил, сигарету стрельнул и погнал в Полтаву.
Ни звёзд, ни будущего. Не на что надеяться, нечему молиться. Да и какое всесильное существо, какая стихия услышали бы мои молитвы из под оранжевой каски-менингитки, которую предусмотрительный извозчик прикрепил ремешком к моей никчёмной голове. А что…Мокра трасса, ночь, занесёт - и пиздец. Неужели! Господи, или что там теперь исполняет твои оперативно-режимные обязанности, неужели когда-нибудь этот липкий житейский сумрак прорежется ослепительно-розовой вспышкой восхода! И прервётся. И во рту появится привкус зрелой калины, устоявшей под первым заморозком. И подуют вересковые ветры. И взор застынет аметистом. А из разорвавшегося кармана высыпется мелочь и начатая пачка жевательной резинки. Господи, неужели ты вычеркнешь меня из перечня проклятых! И кто ты, Господи?
На окраине Полтавы я обменял пачку сигарет на пахнущий раем арбуз. Так ли пахнет Бог? И простился с мотоциклистом, так и не узнав его имя и не рассмотрев лица.
А что, разве бог не может пахнуть арбузом? Полагаю, что именно так и он и пахнет. И сам арбуз - это метафора божественной сущности. Полоса тёмная, полоса светлая, внутри ослепительно красный с нежными розовыми прожилками, но с твёрдыми косточками.
Ночь уже. Мокрая и густая Полтавская ночь.