Однако все же дубинка была привычнее, чем романтические громовые стрелы. И николаевский орел поспешил поднять с Сенатской площади выроненный новым царем скипетр, мокрый от крови восставшей гвардии, и напоминающе занес его над страной, как шпицрутен. Николай Первый исправно кормил птицу сырым мясом из собственных рук; перья её встопорщились, клювы заострились, головы опять вытянулись к черноморским проливам и к Европе, - и никому уже не узнать в этом жестоком, хищном и властном орле-стервятнике флегматичного, откормленного каплуна времен тишайшего лабазника. Камнем, сложив крылья, падает он на восставшую Венгрию, одним ударом приканчивая революцию; широкими кругами ширяет над Кавказом, разоряя гнезда горных племен; хищная его тень покрывает Персию, угрожая английским деньгам, наводнившим персидские рынки. Империя цветет, богатея и ширясь, крылья орла опять вздымаются кверху в нестерпимой гордости самовластья; империя грабит своих и чужих, грабит армиями, дешевым хлебом, водкой, жандармами, мануфактурами, департаментами.
Но колеса истории, скрипя, окончательно сворачивают с древней феодальной дороги, и императорский престол пошатывается на своей исторической колеснице, роняя в страну от этих толчков вынужденные реформы. Ими устилают путь. Орел кровоточит: крымская кампания, первое поражение распухшей монархии… Две головы орла вступают в озлобленное противоборство, помещики и молодая буржуазия царапаются во внутренней борьбе, временами мирясь, чтобы вместе расклевать общего врага, подымающегося внутри измученной страны: революцию. Это последнее мирное занятие вошло в обиходный круг дел царственной птицы. Жирная и громоздкая, подобная новому своему хозяину - Александру-миротворцу, уселась она на империю, от края до края укрыв её своим телом, незаметно для Европы раздирая острыми когтями растущую революцию и костяной улыбкой клювов кокетничая с Францией, подманивающей её золотой крупой франков.
Но, снова согнанный с нашеста криками российских банков, отвыкший летать, разъевшийся на домашних хлебах, круглый орел тяжело и неохотно летит на восток за десять тысяч верст в неверную колониальную авантюру. Порт-Артур! - второе поражение, военный крах, понесенный самодержавием… Ох, годы! Когда ты видел такие годы, черный с золотом императорский орел? Почему геральдика не присвоит тебе новые атрибуты победы - виселицу и нагайку? Новые знамена приютили тебя на своих полотнищах, новая надежная императорская гвардия - "Союз русского народа" - черная сотня купеческих молодцов победно проносит тебя на хоругвях по усмиренным погромами Гомелю, Кишиневу, Белостоку, Седлецу. Черная сотня идет по пылающей России, закрепляя боевые победы Семеновского полка, черная сотня возвращает орлу Москву, Одессу, Кронштадт, Свеаборг, царство Польское, Красноярск, Иркутск и площадь Зимнего дворца. И на башенке его, обращенной к сырым казематам Петропавловской крепости, вновь спокойно и грузно присел вспоенный кровью, мясом вскормленный, зубчатокрылый двуглавый орел, накапливая в острых когтях нестерпимый военный зуд.
И теперь он опять смотрит на проливы и на Европу с кормы "Генералиссимуса" хищным полубезумным взглядом красноватых глаз. Освеженная французскими займами позолота блестит на его перьях: Георгий Победоносец бодро скачет на тонконогом коне навстречу победам. Гербы покоренных царств теснятся на крыльях, очищая место турецкому полумесяцу, данцигским ключам и галицийским колосьям. Двуглавый орел шевелит крыльями, готовясь к своему пятьдесят третьему военному полету…
Но побед не будет. Год Цусимы и Порт-Артура висит на крыльях орла неодолимым грузом истории. Военное могущество двуглавого хищника оказалось мишурным. Он сам себя сожрал, пытаясь ударами крепких клювов задержать движущий Россию исторический ход. Царизм оказался помехой современной, на высоте новейших требований стоящей организации военного дела, - того самого дела, которому царизм отдавался всей душой, которым он всего более гордился, которому он приносил безмерные жертвы… Гроб повапленный - вот чем оказалось самодержавие в области внешней защиты, наиболее родной и близкой ему, так сказать, специальности.
И пусть Раймон Пуанкаре обещает самоновейшее оружие, пусть сходят со стапелей новейшие линкоры, пусть штабс-капитан Андреади смело возит по небу на русском военном самолете первую женщину-пилота, княгиню Шаховскую, изумляя ловкостью обращения в воздухе с дамой, пусть лихорадочно стучат в ревельских доках пневматические молотки на новейших подводных лодках, - он обречен, победоносный некогда императорский военный орел. Первые залпы в Восточной Пруссии обнажат страшные язвы системы, прикрытые его золочеными крыльями. Мазурские болота засосут целиком его верную опору - гвардию. В армию хлынут, гонимые ударами цепких когтей, новые ненадежные кадры. Царь, в последней надежде на военное чудо, протягивает сегодня руку смерти, отдавая ей по тысяче людей за каждое перышко четырехсотлетнего орла, - и смерть тяжко сжимает цареву руку, вглядываясь с усмешкой в проступающие во мгле темные своды екатеринбургского подвала… 16 июля решает судьбу орла - 16 июля, день подписания манифеста о последней мобилизации русской армии и русского императорского флота.
Она фактически уже шла. Боевые снаряды неповоротливыми тюленями лежали на палубе. Заградители стояли в Порккала-Удде, изнывая вместе с флотом в нервическом нетерпении поскорее сбросить в воду свою спасительную преграду готовых к взрывам мин. Катера, как нераспрягаемые во время пожара лошади, дымили на выстрелах в самозабвенной готовности сорваться с места и мчаться куда надо - подталкивать скрипучую машину необъявленной, но проводимой мобилизации. Черная пыль принимаемого для боя угля лежала на палубе, на белом чехле часового у флага и недвусмысленным траурным крепом покрыла золотые крылья кормового орла. На палубе начиналась третья за сутки разводка на работы.
Срезанная до половины грот-мачта торчала над кормовой башней безобразным и гнетущим напоминанием, зловеще грозя гигантскими обгорелыми пальцами своих почерневших от огня спиралей. Матросы в грязном рабочем платье, без фуражек, с надетыми вместо них на головы чехлами стояли ломаным фронтом, готовясь продолжать погрузку угля. Широкие, как трибуны скачек, лестницы, образованные подвешенными беседками, спускались с баржи с углем. Портовый кран нагнул свою длинную шею над шаландой со снарядами; седой крановщик с повязанной щекой, дожевывая хлеб, выглядывал из своей закопченной стеклянной будки, равнодушный, как стрелочник. Раскиданные по палубе угольные корзины, снаряды, какие-то бочки, ящики, тюки, вытащенные из командной библиотеки деревянные шкафы загромождали палубу. "Генералиссимус" перетряхивал содержимое своих погребов, шхиперских и кладовых, отбирая нужные для боя вещи и выкидывая на берег ненужные. Такими были практические снаряды (те самые, которыми лейтенант Ливитин стрелял по парусиновым щитам), деревянная мебель, тенты, ковры, шлюпочные паруса, сломанные кресла для отдыха офицеров на юте. Вся эта сутолока вещей была невообразимо хаотичной, как платформа узловой станции. Весь российский императорский флот наспех пересаживался в скорый поезд с лаконичной табличкой под окнами вагонов "Порт - бой".
С трудом пробираясь между завалившими палубу вещами, лейтенант Ливитин добрался до фронта четвертой роты, и Сережин, как всегда - густо и страшно, рявкнул "смирно". Ливитин оглядел фронт.
Мачта требовала последнего напряжения сил. Во что бы то ни стало нужно было срезать еще двадцать футов её спиральных стальных прутьев и сегодня же застлать их обрубки привезенным из мастерских порта стальным настилом с просеченной в нем дырой для новой - деревянной - мачты. Люди, вторые сутки днем и ночью работавшие по резке мачты, откровенно устали. Их лица осунулись и посерели; там и здесь белели повязки, - многие пожгли себе ладони и пальцы, хватаясь за горячую, неостывшую сталь.
- Подтянись, братцы, сегодня кончим! - сказал Ливитин возможно веселее. - Гаврила Андреевич, возьмите в погреб людей, практические снаряды наверх, баржу подали…
Неновинский, артиллерийский кондуктор, хозяин четвертой башни, высокий и усатый, похожий на провинциального телеграфного чиновника пожилой человек, солидно выступил вперед и пошел вдоль фронта, отсчитывая себе людей.
- Кто на мачте работал, тех оставьте, - сказал ему вслед Ливитин. Волкового тоже не берите… Сережин! Отбери, кто с Волковым на мачте работал!
- Так что Волковой в карауле, вашскородь, - доложил Сережин сконфуженно, чувствуя, что с Волковым он распорядился что-то не так.
Лейтенант быстро взглянул на него и так же быстро отвел глаза. Преданное лицо Сережина мгновенно покрылось капельками пота. Этот взгляд был хорошо понятен Сережину: он означал длинный разговор в каюте с глазу на глаз (лейтенант никогда не ругался перед строем, оберегая авторитет фельдфебеля), и пойдет этот разговор о его, Сережина, глупости, самый обидный разговор… И верно, мог бы догадаться, что Волковой в этом мачтовом аврале у лейтенанта правой рукой ходит!.. Сережин выразил на лице полное раскаяние и запоздало вздохнул, высоко подняв свою жирную грудь.
Ливитин стоял нахмурясь. По глупости Сережина Волковой погиб для работы на целые сутки. Выцарапать его из караула было почти так же сложно, как добиться отмены смертного приговора: караульный устав схватил уже его в свои цепкие статьи, высочайше утвержденные шестьдесят лет назад со всей непререкаемостью николаевского артикула. Надо было находить другой выход. Ливитин поискал глазами:
- А Тюльманков где?
Сережин вспотел окончательно (вот уж денек задался!) и стал, путаясь, объяснять:
- Дозвольте доложить, вашскородь: Тюльманкова господин старший офицер орла сейчас драить послали, аккурат перед разводкой… как он, значит, бачок мимо мусорного рукава сполоснул… а они аккурат на бак проходили, а он на глазах… враз они его на орла…
Мгновенный гнев, неожиданно для самого Ливитина, застлал перед ним фронт вздрагивающей пеленой.
- Белоконь! - сказал он так резко, что Сережин вздрогнул.
Белоконь отчетливо шагнул вперед.
- Возьмешь людей, спустишь там обрезки на палубу, - продолжал Ливитин, сдерживаясь и не подымая глаз, - поднимешь настил, приготовишь к клепке… Сережин, разведи людей на горденя, как утром… Где старший офицер?
- На правом шкафуте, вашскородь, - сказал Сережин поспешно и участливо, как тяжелобольному.
Ливитин быстро пошел на другой борт, и Сережин проводил его сочувственным взглядом.
- Озлился, - сказал он вполголоса Белоконю, - как озлился! Счас у них со старшим мордокол будет. Карактерный, когда ему впоперек! Бери людей, а то еще чего дождемся…
Ливитин лавировал по палубе, беззвучно ругаясь. Отсутствие Волкового и Тюльманкова вышибло у него почву из-под ног. Оба они - слесаря в прошлом были выбраны лейтенантом для резки стальных труб мачты; собственно, в них и заключался секрет презрительного отказа Ливитина от помощи механиков, и именно они должны были сегодня утереть нос скептикам с лейтенантского стола, утверждавшим, что Ливитину так или этак придется призвать на мачту варягов, когда дело дойдет до клепки настила над обрубленной мачтой. И оба выбыли из строя в решительный момент! Один - по серости Сережина, с которого и спрашивать нечего (исполнительный болван, и только!), другой - по капризу Шиянова, узколобо, не считающегося с особыми качествами матроса. "Бачок!.." Солдафон, тупица…
Шиянова Ливитин нашел перед второй ротой. Боцмана шли за ним истовым и торжественным крестным ходом, предводимые Корней Ипатычем. Когда Ливитин нагнал их, Шиянов наставлял в чем-то Нетопорчука, который молча шевелил губами, повторяя про себя приказание, чтобы запомнить и, упаси бог, не перепутать. Ливитин остановился в выжидательной позе. Разговор шел о выкидывании на баржу лишнего дерева.
"Цусимские страхи", - зло подумал Ливитин и усмехнулся. В этом распоряжении было что-то от желания страуса спрятать голову в песок.
Призрак пожара деревянных предметов на корабле висел над флотом с Цусимы, когда железные корабли, перегруженные деревянной отделкой, горели от раскаленных японских снарядов, как костры. И хотя горела не столько деревянная мебель, двери и внутренние трапы, сколько десятками слоев наложенная на все корабельное железо краска, однако в поцусимских кораблях строители, напутанные прецедентом, расшибли в усердии лбы: двери, трапы, каютные шкафы и командные рундуки, даже письменные столы - все было сделано из железа. И это несгораемое железо было покрыто опять-таки тем же, два раза в год наращиваемым слоем краски, воспламеняющейся охотнее дерева, что не раз ядовито подчеркивал в кают-компанейских спорах Ливитин, отстаивая минимальный комфорт офицерских кают. Он позволял себе вслух полагать, что дело не в том, чтобы строить несгораемые корабли, а в том, чтобы уметь ими маневрировать так, чтобы их не расстреливали в упор. И тут же ехидно предлагал проект несгораемого рояля из лучшей крупповской стали.
- Понял? - говорил между тем Нетопорчуку Шиянов, и Корней Ипатыч за его спиной подбадривал Нетопорчука движением стертых коротких бровей и значительным поджиманием толстых своих губ. - Пройдешь по шхиперским, по тросовым, там ведь у вас черт его знает что накидано… Всякое лишнее дерево - понял? - в баржу! Сообразишь сам на месте. Что очень нужное - оставь. Остальное - вон!
- От пожара… Снаряд - он попадет, и затлеет… Понял? - добавил от себя Корней Ипатыч.
- Так точно, - сказал Нетопорчук, медленно соображая, и вдруг, осененный мыслью, поднял голову: - А с палубой как, вашскородь? И шлюпки опять же?
- Я тебе о шлюпках что-нибудь говорил? - повысил голос Шиянов. - О палубе говорил? Рассуждаешь, болван!
- Сказано - по шхиперским и по тросовым, понял? - добавил опять Корней Ипатыч и показал для верности кулак. - Бери десять человек - и марш!
Ливитин злорадно усмехнулся: Нетопорчук ударил в точку. Ливитин никогда не восхищался Шияновым, считая его тупицей и солдатом, а сейчас просто ненавидел за пакость, подложенную с Тюльманковым. Вопрос Нетопорчука с точностью фотоаппарата восстанавливал вчерашний спор за обедом, когда Ливитин тонко язвил по поводу деревянного настила палубы. Медные полосы на ней, идущие от борта к борту, прикрывали стыки тиковых досок и были рождены тем же, Цусимой навеянным страхом пожара. Предполагалось, что по мобилизации корабль, споров эти медные швы, мгновенно скинет с себя парадную деревянную кожу, и освобожденная палубная броня тускло засверкает на его спине боевыми тяжелыми латами военного несгораемого снаряжения.
Но командир и Шиянов решили палубы не обдирать.
Палуба, белые доски, мытые и скобленные изо дня в день, палуба - краса корабля, палуба, чистая, как операционный стол, - не могла быть снята перед призраком пожара. Голая скользкая броня, прикрытая ею, была бы до отказа безобразной. Кто из настоящих морских офицеров мог принести такую жертву? "В конце концов, - оправдывал Шиянов себя и командира, - пожар на верхней палубе легко потушить. Но пожар внизу…" - и здесь он значительно поднимал палец, считая разговор оконченным.
- Андрей Васильевич, разрешите на минуту, - сказал Ливитин, и Шиянов отошел от боцманов. - Я прошу освободить Тюльманкова от наказания, он нужен мне сейчас на мачте.
Шиянов повернул к нему усталое и недовольное лицо:
- Какой Тюльманков? В чем дело?
Ливитин объяснил. Шиянов поморщился:
- Николай Петрович, это не в моих привычках, вы отлично это знаете. Я никогда не отменяю наказаний.
- Я прошу не отменить, а отсрочить, Андрей Васильевич, черт с ним, пусть после хоть всю ночь драит.
Шиянов смотрел на него, соображая.
- Нет, - сказал он потом, - что вам загорелось? Как же так? Он, наверное, уже орла чистолем вымазал, надо кончить… Выдраит - прошу, берите куда угодно… И потом… это деморализует матроса. Наказание должно быть мгновенным, иначе он не поймет его смысла. Простите, Николай Петрович, у меня дела…
Шиянов повернулся к фронту. Ливитин опять почувствовал застилающую фронт и Шиянова пелену в глазах. Когда он так близко к сердцу принимал корабельные дела?.. Спокойствие и циническое равнодушие давно, еще с мичманских лет, были его щитом - и вдруг?.. Нервы, очевидно, распустились за эти дни. Если сейчас заговорить со старшим офицером, будет явный скандал и резкие слова. Положим, они будут справедливыми, но стоит ли тратить нервы? Шиянова не переломишь, на таких идиотах вся флотская служба стоит. Черт с ним, с орлом и с Шияновым, в конце концов не до ночи же будет Тюльманков чистить орлиные перышки… Ливитин отошел, соображая, как ему обойтись без Тюльманкова и все-таки не призвать механических варягов на клепку мачты.
Тюльманков же сидел на узкой беседке, спущенной за корму. Огромный - в ширину расставленных рук - медный орел, привинченный к броне, угрожал ему раскрытыми клювами обеих своих голов. На беседке стоял ящичек с банкой чистоля и ветошью. Круглые крылья орла были уже покрыты белой, едко пахнущей густой жидкостью, и она на глазах зеленела, отъедая окислы медной поверхности. Чистоль требует времени - чем дольше оставить его на меди, тем легче потом навести на нее блеск. Поэтому Тюльманков сидел в вынужденном бездействии и рассматривал коронованную птицу.
Зубчатокрылый императорский орел о двух яростных головах был оттиснут на корме "Генералиссимуса" подобно фабричной марке некоей солидной фирмы. Он гарантировал военное качество "Генералиссимуса", гарантировал победу, удостоверяя принадлежность корабля к российскому императорскому флоту флоту Нахимова, Лазарева, Сенявина, флоту Наварина, Гангута и Варны. Это был фальсификат, потому что доверие к этой фабричной марке было подорвано Цусимой и Порт-Артуром, но какая солидная фирма стесняется удостоверять своей маркой явно негодные к употреблению вещи?
Эта круглая марка чернью и золотом "Сделано в империи", фабричная марка старинной фирмы, основанной в 1489 году, имела достаточный авторитет и была оттиснута не только на кормах военных кораблей. Она была удостоверяюще поставлена историей на многих событиях и явлениях, рекомендуя их качество Европе и потомкам.