Могущество державы российской и краткая формула её силы: "православие, самодержавие, народность". Самозабвенный патриотизм и идея родины, растущая в оранжереях дворянских имений и пересаженная на тучную почву директорских кабинетов молодых заводов. Идея цивилизации и культуры, бурным лопухом прущая в стеклянное небо банковских и биржевых зал на жирном черноземе четырнадцатичасового рабочего дня. Нераздельность и единство ста восьмидесяти шести входящих в состав империи народностей, восторженно умирающих в огненных купелях отечественной, крымской, японской войн. Десятки тысяч верст поблескивающих рельсов, запечатленных на ленивой спине скифских и славянских степей, как след кнута, побуждающего к благодетельному цивилизованному труду. Единственная в мире армия, умеющая босиком ходить по Европе до Италии и по Азии до Пекина и побеждать голыми кулаками. Величественная простота православной церкви, охраняющей заветы Христа от торгашеских инстинктов иезуитов и от растлевающего свободомыслия лютеран. Исторический великодержавный путь славянства от Киева до Византии, щит Олега на дарданелльских фортах. Знак доверия народа - кредитные билеты, равные по силе золоту. Памятники, памятники, памятники - великих царей, гениальных полководцев, непререкаемых побед, гуманных реформ. Утирающий слезы вдов и сирот платок первого шефа жандармов. На всем этом плотно и удостоверяюще стоит круглый оттиск солидной фабричной марки чернью и золотом: "Сделано в империи".
И на распухающих в бесконечной смене недородов и неурожаев крестьянских животах, на согнутой в варварском труде спине российского мастерового, на казенных фронтонах острогов и тюрем, где содержатся 185 459 человек, нарушивших священный закон частной собственности или пытавшихся уничтожить её путем революции, на бесчисленных могилах девятьсот пятого года стоит выжженная огнем карательных отрядов та же солидная фабричная марка чернью и золотом: "Сделано в империи".
Орла сейчас Тюльманков ненавидел вдвойне. Во-первых, это был объект унизительного ненужного труда. Во-вторых, он был окаянным символом царской власти, примелькавшимся на бляхах городовых знаком насилия, неотделимым признаком многих вещей, ненавистных с детства: монопольки, где орел смотрел с зеленой вывески, холодно наблюдая трагедию пропиваемых грошей; волостного правления, куда тащили спасенные от отцовского запоя деньги; полицейского участка; адмиральских погон; заводской конторы; балтийского флотского экипажа, впервые познакомившего его с военной службой.
Однако орел над его головой, обмазанный чистолем как густыми зелеными соплями, далеко не был великолепен, и это доставляло Тюльманкову злорадное удовольствие.
- Сволочь, - сказал он вслух, потому что никто, кроме часового у флага высоко над его головой, не мог этого услышать. - Сволочная птичка… Полетай, полетай, крылышки обрежем! Воевать захотела?
Орел безмолвно смотрел на него, кося своими выпуклыми слепыми глазами. Георгий Победоносец на щите, вделанном в грудь орла, неудержимо скакал на тонконогом коне через зелено-грязные потёки чистоля к новым победам.
Злоба вновь охватила Тюльманкова. Он встал на шаткой беседке и с маху начертал всей ладонью по тусклому налету чистоля, от крыла к крылу, короткое непристойное слово. Оно легло на орла, как пощечина.
- Вот и сохни так, сука! - сказал удовлетворенно Тюльманков и принялся яростно тереть когти и лапы орла. Тряпка мгновенно почернела, точно от крови.
Первая буква слова, ляпнутого Тюльманковым на орла, косым андреевским крестом накрест перечеркивала герб. Слово прилипло к нему, как некая новая геральдическая деталь. Геральдика, мудрая наука о гербах, рекомендует помещать на них короткий девиз, выражающий внутренний смысл помещенных в гербе изображений. Но за все четыре с лишком века кропотливой возни с двуглавым орлом никакая геральдика не могла придумать столь выразительного и исчерпывающего девиза. Он непередаваемо зло и коротко выражал всю тщету надежд самонадеянной птицы.
Внизу суетливо простучала машина парового катера, зашипела на быстром его повороте волна, и Тюльманков посмотрел вниз через подмышку. На катере стоял лейтенант Греве, нервно приглаживая черные подстриженные усики: порт ухитрился прислать торпеды без зарядных отделений.
"Вот колбасят офицеры… приперло… из штаба в штаб…" - подумал Тюльманков, усмехаясь и кругообразным движением старательно начищая карту одного из четырех морей, в которую жадно вцепился когтями орел. - "Это вам не парады разводить… Вояки!"
В морском офицере с годами вырабатывается привычка - подходя к кораблю или отваливая от него, окинуть его пытливым взглядом: не висит ли с борта какая мотня, позорящая вид военного корабля, как стоит часовой у флага и не запутался ли самый флаг вокруг флагштока. Именно поэтому Греве, несмотря на владевшую им, как всеми, тревогу, привычно поднял голову, и первое, что он увидел, было непристойное слово, тусклой обнаженной медью поблескивающее на вымазанных грязным чистолем крыльях и груди орла. Греве не поверил своим глазам. Он поворачивал голову по мере того, как корма с опохабленным орлом проходила мимо катера, и потом взглянул на крючкового. Тот, невольно вслед за Греве задравший голову, теперь опустил ее, и тогда лейтенант увидел в его глазах испуг. Этот испуг убедил лейтенанта в том, что такая надпись на орле ему не приснилась.
- К трапу! - коротко приказал он.
Рулевой, не удивляясь, повернул штурвал, хотя катер только что отошел от корабля. Мало ли чего мог забыть лейтенант! Эти дни все ходили, как во сне, натыкаясь друг на друга, а катер гоняли днем и ночью. Белые скобленые тетивы левого трапа опять подошли к носу, и крючковой, напружившись, изогнулся, готовясь ухватиться крюком за протянутый по борту леер. Катер не успел еще остановиться, как лейтенант прыжком очутился на нижней площадке трапа и быстро взбежал на палубу. Машинист, по традиции всех катерных машинистов, высунул голову из машинного люка, любопытствуя, куда пришли, и, увидев родной трап и мелькнувшие на нем ноги лейтенанта Греве, выругался:
- Приехали! Ездиют, сами не знай куда, что мышь в родах!
Рулевой негромко засмеялся.
- В пузыря залез лейтенант: орла ему обгадили.
- Чего?
Рулевой, перегнувшись через штурвал, повторил с надлежащей интонацией то, что было написано на орле, и простое непотребное слово в этой интонации приобрело угрожающий и глубокий смысл, который отлично ухватил машинист. Сперва он засмеялся, крутнув головой, потому что матросское едкое слово не могло не рассмешить. Но потом, оценив его появление на орле именно сегодня, в тревожном напоре надвигающейся войны, понимающе подмигнул рулевому и сделал обеими руками сильный и выразительный, но тоже малопристойный жест:
- Так-с. Значит - са-а-дись со своей войной и с орлом вместе!.. Лихо!
На вахте стоял лейтенант Бутурлин. Он, усмехаясь, встретил Греве на верхней площадке трапа.
- Зонтик забыли, Владимир Карлович? - спросил он ядовито.
Но Греве отмахнулся, никак не расположенный к шуткам.
- Кто там у вас кормового орла драит?
Бутурлин поднял брови.
- Аллах его знает, - ответил он лениво. - Кого-то я подвесил, ей-богу, не всматривался. "На свете девок много, нельзя же всех мне знать…"
- Где старший офицер?.. Там этот негодяй черт знает что написал…
- А что? - без особого интереса спросил Бутурлин.
Греве сказал, что Бутурлин ахнул и засуетился.
- Вот подлец… Вахтенный!.. А мы адмирала ждем, вот бы… Вахтенный! Рассыльный!
Греве, не дожидаясь действий Бутурлина (которые обещали быть решительными), пошел в нос, уворачиваясь от раскатываемых на палубе снарядов и от черных, как негры, матросов, пробегавших с угольными корзинами. Старший офицер на корабле всегда может быть найден - сперва с помощью расспросов, а потом непосредственно по доносящемуся крику. Шиянов стоял около баржи со снарядами, закинув голову, и последними словами обкладывал флегматичного крановщика, свесившего вниз голову из стеклянной своей будки: кран терся о борт, сдирая с него краску. Греве отозвал старшего офицера в сторону. Выслушав, Шиянов покраснел от гнева.
- Двадцать суток мерзавцу! Рассыльный! Вахтенного начальника ко мне!.. Что за народ собачий!
Греве посмотрел на него серьезно.
- Андрей Васильевич, может быть, вы спуститесь в каюту? Здесь дело много сложнее, чем вам кажется.
- Успеется, - недовольно поморщился Шиянов. - Запереть сукина сына на хлеб и воду, потом разберемся… Боцмана! Чего же вы смотрите? Кранцы! Где у вас кранцы? - всхлипнул он вдруг жалобно и рванулся опять к борту.
- Тогда я прошу разрешения лично доложить командиру, господин капитан второго ранга, - сказал Греве официально. - Дело не терпит отлагательства.
Шиянов на ходу остановился вполоборота: тон Греве его поразил. Он вскинул на него глаза - ошалевшие в суете погрузок глаза старшего офицера.
Греве стоял нарочито спокойный и холодный. Он знал, что в моменты аврала на старшего офицера может подействовать только невозмутимое спокойствие, врезающееся контрастом в его повышенную нервозность. Шиянов, как и большинство старших офицеров, сильно кокетничал положением человека, которого рвут на тысячу сторон, и даже сам подчеркивал эту необходимость делать все за всех, ненужным ураганом врываясь для этой цели во все работы, мимо которых случалось проходить. Тень легкого презрения пробежала в глазах Греве, пока он выжидательно смотрел на захлопотавшегося старшего офицера, ожидая ответа. И тот, через свой искусственно разожженный авральный азарт, очевидно, ясно это уловил, потому что с сожалением посмотрел на крановщика и на сбежавшихся боцманов и потом, принимая вид человека, подчиняющегося неизбежности, махнул рукой и сказал, не отказав себе в удовольствии придать ответу тон внезапной усталости:
- Ну, пойдемте.
Под визг крана, раскачивающего в воздухе огромные пятицветия торчавших из люльки снарядов, под лихую музыку оркестра, вливавшего бодрость в забитые углем матросские уши, под грохот ссыпаемого в горловины угля они молча прошли к люку и спустились в просторную и тихую каюту старшего офицера. И здесь Греве начал говорить, глядя в переносицу Шиянова прозрачным и спокойным взглядом.
С мачты рейд выглядел успокоительно мирно. Вода казалась такой же легкой и неподвижной, как и ровное вечернее небо. Островки лежали на ней в темнеющей зелени сосен; дачки на них игрушечно белели. Желтый высокий закат торжественно бледнел, и там, где небо медленно стекало на него густеющим ультрамарином, горела зеленоватая и одинокая звезда. Лейтенант Ливитин улыбнулся и поздравил себя с тем, что он не потерял еще способности к лирике.
Он сидел верхом на круглом бревне, укрепленном на специально для этого оставленных торчащих прутьях разрушаемой мачты. Блоки, круглые и огромные, свисали с бревна трофейными отрубленными головами: тали, пропущенные через них, болтались расслабленно, и в этом был первый триумф лейтенанта Ливитина: настил уже был поднят. Аккуратной круглой крышкой он прихлопнул сверху обрубок недавней эйфелевой башни, и на его обагренной суриком гладкой площадке уже был поставлен кузнечный горн, а в горне, едко пощипывая ноздри Ливитина горячим дымом, разгорался уголь, накаливая заклепки. И в этом был второй успех.
Волковой и Тюльманков не понадобились. Гальванер Кострюшкин, ничем до сегодняшнего дня не замечательный, спас положение. Он стоял у горна, деловито показывая двоим матросам, как ухватывать длинными щипцами раскаленные заклепки. Пневматический молот лежал у его ног послушной собакой, повиливая изредка своим длинным шлангом в знак покорности: Кострюшкин оказался клепальщиком, и Ливитин смог все-таки обойтись без призыва механических варягов на мачту.
Кострюшкин взял в обе руки молот, и от незаметного движения пальцев молот забился в его руках ровным пулеметным стуком, расплющивая очередную заклепку. Чернея, она остывала, меняя под градом частых ударов цвет и форму. Слегка взволнованный и серьезный, Кострюшкин наклонился над ней, и Ливитину вдруг вспомнилось, как боязливо и нервно брался тот же Кострюшкин за рубильник зарядника в башне. В этом - опять-таки неожиданно, как и всё сегодня, - угадывалась любовь к одной машине и нелюбовь к другой. Впрочем, это было естественно. Ливитин представил себе, что его самого вдруг, оторвав от артиллерии и от корабля, силком посылают на четыре-пять лет куда-нибудь в астраханские степи, где нет никакого моря, и предлагают вместо управления артиллерийским огнем заняться добыванием соли… Вероятно, что-нибудь похожее испытывают люди, оторванные от привычных занятий и приставленные к мало интересующим их военным машинам.
Ливитин, не вмешиваясь, смотрел на ловкие и быстрые движения Кострюшкина и думал о загадочном явлении, называемом матросом. Странное дело: это привычное существо, неотделимое от корабля, орудия и службы, сегодня второй раз на его глазах подвергалось действию рентгеновых лучей надвинувшейся войны, и на смутном экране догадок неверными, блуждающими пятнами обозначились неожиданные виденья… Козлов, умеющий отлично выбирать розы и знающий французские названия вин и духов, оказался крестьянином pur sang со всеми думами о деревне и хозяйстве, приличными разве первогодку… Кострюшкин, бестолковый гальванер и неловкий матрос, обращается с хитрой пневматикой свободнее, чем в башне со своими рубильниками… Логически рассуждая, каждый из ста двадцати четырех матросов его роты должен таить в себе такие же неожиданности. И кто поручится, что среди этих одинаковых людей нет лучшего на целую губернию сапожника или какого-нибудь шлифовальщика драгоценных камней, причем не всяких, а именно алмазов и именно розочкой? Около полумиллиона человек ежегодно бросают свои привычные дела, входят в управления воинских начальников, и здесь солдатская фуражка и матросская бескозырка неразличимо смешивают их в однородную массу, не имеющую прошлого. Но это прошлое у них, - несомненно, есть. Оно дважды за сегодняшний день выглянуло из-за примелькавшихся лиц вестового и гальванера… Что еще может обнаружиться в матросе, подвергнутом бурной реакции на крепкую дымящуюся кислоту военных дней?..
В прорезе настила, сделанном для новой мачты, показалась незнакомая матросская голова.
- Лейтенанта Ливитина не видали, братцы? Старший офицер ищет…
- Там он, - ответил Кострюшкин непочтительно, и Ливитин усмехнулся. Это ему даже понравилось. Очевидно, Кострюшкин целиком захвачен работой, если забыл о его присутствии и не сказал "они" или "их высокоблагородие". Значит, можно было спокойно уйти: клепка настила была обеспечена.
- Где старший офицер? - спросил лейтенант, спуская длинные ноги с бревна и ощупывая носком точку опоры. Чья-то рука осторожно, как фарфоровую чашку, взяла каблук его туфли и поставила ногу на остатки скреплявшего прутья кольца. Рассыльный попытался вздернуть к фуражке руку, но узкая дыра, из которой он выглядывал, как чертик из детской шкатулки, помешала ему в этом, и он ограничился неестественно громким повышением голоса.
- В каюте, ваш-сок-родь!.. Вас просят!
- Сейчас иду, - сказал Ливитин и остановился перед Кострюшкиным: - Ну как? Пойдет? Проживем без механической силы?
- Сделаем, вашскородь, - весело отозвался Кострюшкин. - Куда ты, солдат, холодную тащишь? Сказал, чтоб светилась! - тут же прервал он себя. - Раздуй мехи, раздувай, не бойся!
Ливитин спустился по скобчатому трапу внутри мачты улыбаясь и с той же улыбкой быстро пошел к кормовому люку.
Шиянов встретил его озабоченно и недовольно.
- Садитесь, Николай Петрович… Кто такой Тюльманков?
- А это тот матрос, которого вы орла драить послали, - без задержки ответил Ливитин, отодвигая кресло и доставая портсигар: беседа, кажется, обещала быть неслужебной. - Курить позволите, Андрей Васильевич?
- Пожалуйста… Я не про это спрашиваю, - нетерпеливо сказал Шиянов, и Ливитин заметил, что большой и средний пальцы его руки непрерывно раскатывают невидимый шарик. Шиянов, очевидно, был в серьезном затруднении. - Кто он такой вообще?
Ливитин недоумевающе посмотрел на него и на лейтенанта Греве. Этот сидел спокойно и выжидающе.
- Комендор… Второй наводчик левого орудия четвертой башни.
- Точнее? Характер? Поведение?
Ливитин пожал плечами:
- Нерасторопен. Характер угрюмый, нервный матрос. Пьяным не замечался…
- Это все не то, Николай Петрович, - перебил Шиянов. - Кто он в прошлом?
В прошлом! Еще одно прошлое встало перед Ливитиным, как бы в ответ на его мысли на мачте. Он развел руками:
- Право, не знаю. Разрешите, я сейчас вызову фельдфебеля.
Шиянов поморщился, и пальцы его задвигались быстрее.
- Я полагал, что вы сами знаете матросов своей роты, Николай Петрович… Каковы его политические убеждения? Вы считаете его вполне благонадежным?
Ливитин обозлился.
- Я могу точно доложить вам, господин кавторанг, все достоинства и недостатки Тюльманкова как матроса и комендора. Но, по-моему, в обязанности ротного командира не входит полицейская слежка, - сказал он резко.
Шиянов передернул щекой.
- Не обостряйте вопроса. Ваш Тюльманков черт его знает что выкинул, и мне необходимо знать, случайность это или злонамеренность? Расскажите про его художества, Владимир Карлович!
Греве рассказал.
Ливитин поднял брови.
- М-да. Неожиданный вольт, - сказал он в раздумье. - Вообще Тюльманков матрос тихий… Очевидно, его что-нибудь обозлило. Я докладывал вам, что он очень нервен и вспыльчив. Вероятно, наложенное вами наказание вызвало в нем этот протест.
Шиянов нехорошо усмехнулся:
- Ваш Тюльманков - матрос или институтка? "Нервен, вспыльчив, протест…" Что у нас - военный корабль или пансион благородных девиц? - выкрикнул он вдруг, уставясь на Ливитина круглыми глазами. - Вы понимаете, что такая похабная надпись на орле - не надпись на заборе?
- А мне кажется, что он написал бы это и на самоваре, если б вы послали его драить не орла, а самовар, - сказал Ливитин упрямо. - Хулиганская выходка, я согласен… Но разрешите доложить: Тюльманков работал на мачте не за страх, а за совесть, здесь просто вопрос обиженного самолюбия. Он отлично знал, что он и Волковой - в центре событий, оба они утирали нос механической силе… подумайте, комендоры - и сами справились с мачтой!.. И вдруг - в последний вечер вы лишаете его заслуженного триумфа… Ясно, человек озлился, - и вот результат…
Шиянов посмотрел на него насмешливо:
- Очень тонкая психология, прямо чеховский роман! Все обстоит гораздо сложнее, чем вам кажется, - значительно сказал он, не замечая, что говорит словами Греве. - Вы изволите обижаться на "полицейский сыск", как вы выражаетесь. А знаете ли вы, что здесь - работа целой организации? - вдруг опять выкрикнул он. - Это агитация! Это бунт! А вы, прямой начальник Тюльманкова, не видите того, что творится у вас под самым носом, вы прикрываете это психологией… Революция, а не психология!.. Потрудитесь дать мне точную характеристику вашего мерзавца! Кто он? Рабочий? Какого завода? С кем дружит в роте? Религиозен ли? С кем ведет переписку? О чем? Семья?
Ливитин с самого начала крика встал и стоял, сдерживаясь. Когда Шиянов прекратил град своих вопросов, он взял фуражку.