Утонченный мертвец (Exquisite Corpse) - Роберт Ирвин 25 стр.


Когда портрет был закончен, я вышел на новый экспериментальный этап. По прошествии стольких лет, как говорится, "и тощих, и тучных", пережив тяжкие времена и добившись признания и успеха, я осознал, чего стою, и понял, что не дотягиваю до Пикассо, Магритта и Макса Эрнста. Я был второразрядным художником. Безусловно, второй разряд – это вовсе не плохо, и все же… Меня уже очень давно привлекала мысль, что надо вернуться к основам, начать все с нуля, овладеть новыми навыками и умениями. Но в моем возрасте и при моей, в общем, довольно широкой известности, было бы как-то нелепо обращаться в художественное училище – скажем, в школу Слейда или в Камберуэлл – с просьбой принять меня как студента. А потом меня вдруг озарило: ведь я могу вызвать учителя к себе, даже не выходя из дома! За последние два-три года визуальное воздействие Бельзена на мои гипнагогические видения постепенно сошло на нет, и хотя иногда они все-таки появлялись – гнетущие образы узников концлагерей, серые медленные колонны, уходящие в бесконечность, – теперь это случалось все реже и реже.

* Днойник (нем.)

Я решил вызвать учителя из гипнагогического пространства. Я дал ему имя Марсель, наделил его аккуратно подстриженной белой бородкой, непременным беретом и синей блузой и снабдил всем, что нужно художнику: холстами, красками, кистями и мольбертом. Насколько я знаю, подобный наставник был и у Уильяма Блейка – мудрый учитель из сновидений. Блейк даже сделал его карандашный портрет. Как бы там ни было, я каждый день погружался в гипнагогические видения и сосредоточенно творил Марселя из зыбкой материи снов, прорастающий в явь. Как только Марсель обрел неизменно устойчивый облик, я заставил его приступить к работе. Неспешный ритм его зыбких мазков навевает сонливость, и мне с трудом удается сохранять необходимую сосредоточенность, чтобы не сорваться в дремоту. Я постоянно держу под рукой карандаш и альбом и пытаюсь делать подробные зарисовки картин Марселя, не открывая глаз. Я не вижу его лица -он неизменно стоит спиной, – и поэтому не знаю, что он говорит, если вообще говорит хоть что-то, но это неважно. Я учусь, гладя на его картины и копируя его манеру. Это чем-то похоже на сюрреалистический живописный коллаж, построенный по принципу "день за днем". Но тут я не только не знаю, что напишу завтра или послезавтра – очень часто бывает, что я не знаю, что напишу уже в следующую минуту. Марсель всегда начинает картину с верхней части холста и методично продвигается книзу, никогда не возвращаясь к уже законченному фрагменту, чтобы что-то исправить. Однако если он пишет, к примеру, пейзаж, этот пейзаж постоянно меняется – прямо на холсте. На картине, которая начинается вверху с дальнего плана китайских джонок в гавани на закате, вдруг появляется английское кладбище, и увядший венок на переднем плане, но переход между гаванью и кладбищем – настолько плавный и незаметный, что никак невозможно понять, где кончается одно и начинается другое. То же самое относится и к натюрмортам, то есть, к изображению неподвижных предметов, если в приложении к изменчивым и неустойчивым гипнагогическим образам вообще применимо понятие "неподвижный": корзина с фруктами стоит на столе, только это не стол, а огромное поле огня; или ваза с цветами опускается в пасть дельфина. Благодаря терпеливому наставничеству Марселя, я, как художник, обрел новую индивидуальность и своеобразие. В последнее время мне стало значительно легче управлять гипнагогическими построениями: то, что мне хочется видеть, всегда появляется перед глазами, и цвета с каждым разом становятся все живее и ярче – такими, как в детстве. Без света не может быть красок. Я учусь у Марселя, как найти и использовать внутренний свет гипнагогического пространства, где тоже есть солнце.

Через полгода после публикации "Изысканного трупа" мне пришло длинное письмо от Моники. Она писала из Швеции. Последние три года Моника жила в Стокгольме, читала лекции в Министерстве социологии и работала над монографией, посвященной социальной истории сюрреализма. Разумеется, это письмо было откликом на мою книгу. Его тон был подчеркнуто насмешливым. Оно начиналось с такого приветствия: "Знаешь, мне даже в голову не приходило, что в тебе живет целая книга. Наверное, я тебя плохо знала. Ну, что же, как говорится, сама виновата…" Дальше Моника сокрушалась, что у человека нет авторских прав на собственную жизнь, хотя в данном конкретном случае было одно утешительное обстоятельство: поскольку ее коллеги из Министерства социологии не читали мою книгу и вряд ли когда-то прочтут, они никогда не узнают, что с ними работает нимфоманка с извращенными наклонностями. Но больше всего Монику огорчило, что я неправильно понял суть ее изысканий в области случайностей и совпадений, и представил ее в моей книге какой-то восторженной идиоткой. Она особенно подчеркнула, что ее подход к данной проблеме имеет под собой прочную философскую основу, и процитировала Шопенгауэра. По мнению немецкого философа, все события в жизни человека "находятся в двух фундаментально отличающихся друг от друга типах связи: первый тип – объективная причинная связь природного процесса; второй тип – субъективная связь, которая существует только для ощущающего ее индивида и которая, стало быть, так же субъективна, как и его сновидения, содержание которых неизбежно предопределено, но исключительно в той манере, в какой сцены в пьесе и реплики персонажей обусловлены замыслом драматурга. Эти два типа связи существуют одновременно, и одно и то же событие, хотя и является звеном двух абсолютно разных цепей, тем не менее, подчиняется и тому, и другому типу, так что судьба одного индивида неизменно соответствует судьбе другого, и каждый индивид является героем своей собственной пьесы, одновременно с этим играя и в пьесе другого автора – это недоступно нашему пониманию и может быть признано возможным только на основании убежденности в существовании заранее установленной удивительной гармонии… Мы все погружены в сон, который снится одному существу, Воле к жизни…" Дальше Моника продолжает уже от себя: "Милейший Каспар, если ты что-то не понял, пожалуйста, не огорчайся. Тебе и не нужно блистать интеллектом, ты мне нравился таким, каким был".

Тут я призадумался. Естественно, я почти ничего не понял из мудреных рассуждений Шопенгауэра. Но у меня было смутное подозрение, что за своей позой ироничной и беспристрастной интеллектуалки, Моника пытается скрыть обиду. Мне кажется, ее неприятно задело мое откровение, что Оливер так вольно распорядился принадлежащей ей задницей и использовал ее для своих собственных литературных нужд. Моника нежно со мной распрощалась, а в самом конце приписала постскриптум: "Бог знает, как все это воспримет сама Кэролайн – если она жива".

Я все еще думал, что ответить Монике, как вдруг, две недели спустя, мне по почте пришла открытка. Я узнал почерк сразу, как только увидел, и мне пришлось отложить открытку, чтобы справиться с волнением и дождаться, пока не уймется бешеное сердцебиение. Наконец, я сумел прочитать, что там было написано:

"Каспар, дорогой,

Если хочешь с нами увидеться, приходи в чайный павильон в Баттерси-Парке в следующий вторник в 4 часа пополудни. Мне бы очень хотелось с тобой повидаться.

С любовью, Кэролайн".

Стало быть, у меня получилось. После стольких томительных месяцев ожидания моя достаточно объемная книга все-таки породила эту крошечную открытку! До вторника оставалось четыре дня, и за эти четыре дня я ни разу не взялся за кисть. Я не мог рисовать – у меня тряслись руки. Даже образ Марселя дрожал на сетчатке, норовя ускользнуть в зыбкое марево сновидений, я и удерживал его целостность только предельным усилием воли. Впрочем, мне было не до того. Я готовился к встрече. Целыми днями ходил по дому, курил одну сигарету за другой и пытался представить, как это будет. Как мне себя повести? Что сказать, чтобы она сразу прониклась? После стольких попыток и стольких лет, я все же заставил ее вернуться, и не могу потерять ее снова. Я сделаю все, чтобы не дать ей исчезнуть еще раз.

Во вторник я даже не смог пообедать, так велико было нервное напряжение. Чтобы слегка успокоиться, я решил выйти пораньше и прогуляться пешком вдоль реки от Ватерлоо до Баттерси-Парка. Британская юбилейная выставка, "Фестиваль Британии", закрылась в сентябре 1951-го года, и уже через пару недель все павильоны и рестораны снесли. Только Большой выставочный павильон и луна-парк в Баттерси остались нетронутыми. Территория, где проходил фестиваль, теперь превратилась в пустынное море засохшей грязи и щебенки, а чуть дальше к западу городской горизонт, изрытый воронками кратеров, изгибался изломанной линией остроконечных вершин, отвесных обрывов и странно изогнутых башен – словно фрагмент из кошмарного сна, проступившего в явь. Во время войны отблески лунного света на водах Темзы наводили на Лондон немецкие бомбардировщики, и поэтому районы на южной окраине реки пострадали особенно сильно. Зрелище было поистине впечатляющим. Мне нравилось то, что я видел. Я не печалился о том, что разрушено. На мой взгляд, лондонский блиц оказал городу неоценимую услугу, избавив нас от изрядной доли наследия гнетущей и мрачной викторианской архитектуры.

Но тогда я об этом не думал. Пробираясь через разбомбленный квартал, я сосредоточенно проговаривал про себя все, о чём надо будет сказать Кэролайн – вот сейчас, уже скоро, -при этом я хорошо понимал, что мои мысленные репетиции лишены всякого смысла, поскольку я даже не представлял, что она делала все эти годы и какой она стала теперь – это как если бы подсудимый готовил защитную речь на суде, не зная, в чем именно его обвиняют. В голову лезли сентиментальные фразы из старых фильмов, типа: "Но у нас был Париж. И он останется с нами всегда".

И еще меня беспокоило, узнаю ли я Кэролайн. А вдруг она придет в монашеском облачении? Или в инвалидной коляске? Или выберется из "Роллс-Ройса" – тучная дама, вся в жемчугах и бриллиантах? В открытке было написано: "Если хочешь с нами увидеться…". Что значит "с нами"? Их что, будет двое? Мне представились две Кэролайн, а, может быть, даже двадцать или тридцать Кэролайн, которые разбились на пары и гуляют по парку длинной вереницей.

Я пришел в парк за два часа до назначенной встречи, теша себя совершенно безумной мыслью: а вдруг она тоже горит нетерпением увидеть меня и придет раньше?! Итак, у меня оставалась еще куча времени, и я решил побродить по луна-парку, рассмотреть аттракционы, подивиться на разные чудеса и диковины: "Гигантскую гусеницу", карусель, колесо обозрения, "Тоннель любви", Могго – самого крупного в мире кота, Слейпнира – восьминогого коня, Мистера К "Голодаря"*, представление Панча и Джуди**, Живую девушку, замороженную в глыбе льда и комнату смеха. Я подумал, что было бы очень неплохо, если бы весь Лондон превратился в один большой луна-парк, чтобы там обязательно были скрипучие карусели с красными и позолоченными лошадками, и женщины, прижатые к стенам стремительной центрифуги, не могли бы удерживать юбки, раздутые ветром и рвущиеся вверх, и легкие шарики для пинг-понга вечно плясали бы на воздушных фонтанчиках в тирах. Все быстрее и безумней. Лондон движется слишком медленно. А мне нравится бешеное кружение луна-парка. Яркие надписи в позолоченных рамках над входами в павильоны пестрели красками, словно зад возбужденного мандрила, и от этого разноцветья у меня рябило в глазах.

* Мистер К, "мастер искусства голодания", видимо, повторяет представление, или нерформанс, как теперь принято говорить, героя новеллы Франца Кафки "Голодарь".

** Панч и Джуди – персонажи уличного кукольного театра типа нашего Петрушки.

И хотя я упивался дурманящей яркостью и движением, и мне действительно хотелось побыть в луна-парке подольше, я все равно пришел в чайный павильон за полчаса до назначенного времени. Пока я пытался привлечь внимание официантки, чтобы сделать заказ, луна-парк начал блекнуть, растворяясь в сгущавшихся сумерках и тумане. Воздух, пропитанный влагой, предвещал дождь, хотя еще даже не моросило. Я сидел в кафе, пил заказанный чай (я ненавижу чай) и чувствовал себя секретным агентом, который якобы предается блаженному безделью под видом обычного гражданина, но на самом деле ждет "своего человека" – кого-то, кто передаст ему важную информацию. Каждый из приближавшихся к чайному павильону теперь мог быть моим еще неопознанным контактером. Этот мужчина в хомбурге* и длинном черном плаще вполне мог оказаться замаскированной Кэролайн, или эта старушка чудаковатого вида с эксцентричными буклями на голове, или этот парковый смотритель в накрахмаленной саржевой униформе…

Она застала меня врасплох, приблизившись со спины. Я еще не успел понять, что происходит, как она уже чмокнула меня в щеку и опустилась на стул напротив.

– Ну, здравствуй, Каспар.

У меня перехватило дыхание. Она была такая красивая. Сейчас я скажу странную вещь, но в первый момент я ее не узнал именно потому, что, вопреки моим ожиданиям, она почти не изменилась. Она казалась крупнее, чем я ее помнил. Но не потому, что поправилась. Просто за все эти годы ее образ сжался у меня в памяти, как будто я помнил ее, глядя не с той стороны телескопа. Она осталась такой же стройной и молодой, только в уголках глаз наметились едва заметные морщинки. Она была в белой блузке, твидовой юбке и толстом твидовом пиджаке. Воротничок блузки был сколот большой золотой брошью. И все-таки, несмотря на этот чопорный наряд почтенной матроны, ее все еще можно было принять за молоденькую девчонку. Она нервно заерзала на стуле, положила ногу на ногу и тут же ее убрала.

– Ты что, так и будешь молчать? Ничего мне не скажешь?

* Хомбург – мужская фетровая шляпа с узкими, немного загнутыми полями; названа по названию города Гамбурга, где впервые делались такие шляпы.

Типа: "Привет, Кэролайн"? Насколько я поняла из твоей книги, ты хотел со мной поговорить.

– Привет, Кэролайн, – сказал я. – Ты одна?

– Да, то есть, нет. То есть, Оливер где-то здесь, но он подумал, что сперва я пойду одна. Вроде как на разведку. Знаешь, он, кажется, тебя боится. Наверное, думает, что у тебя с собой эта трость с выкидной саблей. Они с Оззи пошли в луна-парк.

– Оззи?

– Да. Оззи – наш сын. Оливер мечтает, что Оззи пойдет по его стопам и тоже станет иллюзионистом. Озимандиас – хорошее имя для иллюзиониста.

– А сколько лет Оззи?

– Погоди, сейчас соображу. Пятнадцать. Нет, наверное, уже шестнадцать.

– Все эти годы… – начал я и замолчал, не зная, что говорить дальше.

– Да, давно это было. – Она тоже умолкла, пристально глядя мне в глаза. – Знаешь, она меня очень обидела, твоя книга. Как мой первый портрет, который ты сделал. "Стриптиз". У меня было чувство… и сейчас тоже есть… как будто меня прилюдно раздели и облили грязью. Ты меня изобразил такой стервой. Если ты и вправду меня любил,- как ты мог написать такое?!

– Я хотел снова увидеть тебя, Кэролайн.

– Да, но… – Ее лицо вдруг смягчилось. (Каждый раз, когда она думала об Оливере, ее лицо становилось таким просветленным и нежным, и мне было больно на это смотреть.) Она улыбнулась. – Оливер говорит, что это очень хорошая книга. И очень смешная. Он буквально рыдал от смеха, когда читал. И еще он сказал, что ты всегда был художником с явным уклоном в литературу, и что тебе надо было становиться не художником, а писателем, потому что твой "Изысканный труп" -это настоящий роман. Роман в его наивысшем проявлении. И дело не только в тебе. Оливер говорит, что все художники-сюрреалисты тяготеют к изящной словесности. Тебе так не кажется?

Я ничего не ответил на это, и очень скоро Кэролайн оставила все попытки втянуть меня в разговор. Я просто сидел, жадно впивая ее красоту изголодавшимся взглядом, а она рассказывала о себе: о своей жизни без меня. Я постоянно ловил себя на том, что у меня почти всегда получается предугадать, что она скажет дальше. Все было так предсказуемо и неизбежно. Мне бы следовало догадаться. Хотя, может быть, я и догадывался, просто не хотел верить в свою догадку.

Сначала, когда мы только познакомились с Кэролайн, я ей нравился – нет, даже больше, чем нравился, она действительно меня любила. А потом мы поехали в Брайтон с Элюарами, Галой, Марсией, Хорхе и Оливером. Оливер завел безумные речи о своей неизбывной любви к воображаемой вампирше по имени Стелла. Разумеется, это был бред сумасшедшего – или, вернее, некое подобие тайного шифра, завуалированного под фантастическую историю. Оливер влюбился в Кэролайн. Может быть, это случилось еще в самую первую их встречу, но он осознал, что влюблен, только в то утро на Брайтонском пляже, когда Кэролайн процитировала Бодлера. А когда он заговорил о Стелле, интуиция подсказала Кэролайн, что он говорит только с ней и о ней, и что-то в ней отозвалось на это причудливое признание в любви.

Поначалу она пыталась противиться зарождающемуся в ней чувству, но Оливер буквально забрасывал ее письмами и цветами и встречал ее по вечерам у работы – в те дни, когда ему было точно известно, что я занят чем-то другим. И вскоре она поняла, что ей вовсе не хочется сопротивляться. Однажды вечером, безо всякого предупреждения, она пришла к нему на Тоттенхэм-Корт-роуд, и там, на красном диване, сберегаемом якобы для визитов потусторонней вампирши, Оливер с Кэролайн – оба девственники – в первый раз в жизни занялись любовью.

– Неужели ты ничего не понял? – спросила Кэролайн, прервав свой рассказ. – Лицо Стеллы, быть может, действительно списано с Феликс, а задница позаимствована у Моники, но Стелла, истинная Стелла – это я. Я – вампирша Оливера, я пью его страсть и энергию. Вся его книга, "Вампир сюрреализма", это длинное любовное письмо, которое Оливер писал для меня.

– Я всегда думал, что он гомосексуалист, – сказал я. – Мы все так думали. Он же всегда говорил, что ненавидит женщин.

Кэролайн печально покачала головой.

– Он действительно их ненавидит. Оливер – убежденный женоненавистник. Но он ненавидит их потому, что они пробуждают в нем слишком сильные чувства. Я говорю о любви. Он их любит, и именно поэтому ненавидит. Его ненависть -это защита. Ему кажется, что женская красота угрожает его мужской гордости, поскольку с его точки зрения, влюбленный мужчина становится слабым. Когда Оливер занимается со мной любовью, для него это действительно что-то жуткое и запредельное. Как будто я и вправду вампир. И он вовсе не гомосексуалист. На самом деле, Оливер – сверх-гетеросексуальный мужчина. В любви он словно танцор фламенко. Ты когда-нибудь видел, как танцуют фламенко? Оливер рычит, и кричит, и выгибает спину, как будто стремится от меня оторваться, но все равно он танцует со мной.

После этого отступления Кэролайн продолжила свою историю. К тому времени, когда мы с ней поехали в Париж (было уже поздно что-либо менять), Кэролайн уже отдалась моему лучшему другу, но я по-прежнему очень ей нравился. Может быть, она даже любила меня – не так, как мне бы хотелось, но все же. Ей не хотелось со мной расставаться, но она не могла сказать мне правду. Тогда она еще не понимала, чего ей действительно хочется, и не представляла, что будет дальше. Оливер, который не мог с ней расстаться даже на неделю, тоже приехал в Париж и передал ей записку втайне от меня, умоляя о встрече. Надо было что-то решать, так или иначе. Если бы она отказалась с ним встретиться, он бы пришел ко мне и открыл правду. Она долго думала и все-таки согласилась встретиться с Оливером в музее Гревен.

Назад Дальше