25
По телефону говорят, что мне лучше присесть. Что меня пытались найти, звонили вчера и позавчера. Что с мамой нехорошо. Ее состояние ухудшилось. Так они это сформулировали. Нет чтобы сразу перейти к делу - как же, так нельзя, сначала я должен привыкнуть к мысли, к тому, что все плохо. Знаком мне этот подход. Так они поступают, так их учили. Сижу, прижимая к уху трубку, одновременно приглядывая за Мартином на кухне, вижу, как он наливает в хлопья молоко, чуть не расплескивает, но в итоге справляется. Мне говорят, что мама умерла. Что меня искали. Просят сегодня прийти в больницу. Сначала я отвечаю, что сегодня не могу, нет времени. Прошу их обратиться к брату. А мне сегодня крайне неудобно. Они полагают, мне лучше прийти сегодня. Нужно уладить определенные формальности. Брат не берет трубку. Они мне все объяснят при встрече. Сегодня.
В больнице спрашивают, хочу ли я ее видеть. Меня встретила любезная медсестра с пучком. Не отвечаю. Не знаю, хочу ли я видеть мать.
Меня отводят в часовню. Снимают белое покрывало с ее лица. Она. Мертвая. Почти серая. На щеке - отпечатки дышавших за нее шлангов.
Потом угощают кофе, со мной говорит медсестра, рассказывает о практических моментах. Дает номер телефона, по которому можно позвонить, если будут вопросы.
Мы сидим на диване. Я только что сказал ему, что бабушка умерла. Бабушка просто уснула, она не страдала. Когда он вырастет, то узнает, что так говорят всегда. Никто не страдает, все тихо засыпают. Что значит "она уснула", папа? То, что она умерла. Он катает по столику красную пожарную машину. Пластмассовые колесики перемалывают крошки и остатки нераскрывшихся рисовых зерен от вчерашнего китайского фастфуда.
Он смотрит на меня, снова опускает глаза. Расстроен ли он? Возможно. Расстроен ли папа? Возможно. А где она теперь? Спрашивая, он смотрит на машинку, теребит пожарную лестницу, с помощью колесика сбоку можно поднимать лесенку для эвакуации при пожаре. Где она теперь? Когда умерла его мать, вопрос не возник, и мне удалось эту тему замять. Слишком зол был, не знал, что сказать. Не знаю, солнышко, попадают ли наркоманы на небо. Попадают ли на небо матери, которые не могут оставить свою руку в покое, которые колются до беспамятства? Которые втыкают в руку иглу, хотя дома их ждут возлюбленный и сын, а потом выскакивают перед летящей машиной, - попадают ли они на небо? Ближе к самоубийству ведь быть нельзя, правда, солнышко? А самоубийцы на небо не попадают, правда? Разве это не хуже, чем самоубийство? Заколоться до смерти, насрать на тех, кто тебя любит? Иметь любовь, ребенка и думать только о двух часах сладкого покоя? О приходе, когда героин проникает в кровь, когда он проникает в сердце и мозг.
А бабушка? Попадет ли она на небо? Не должна. Но если твоя мама попадет, если она попадет на небо, то и бабушка тоже. И тогда можно распахнуть дверку. Тогда ни в чем уже не останется смысла. Она теперь в лучшем месте, говорю я. Он довольствуется объяснением, продолжает играть с машинкой, поднимать и опускать лестницу. Я ему не соврал, сегодня я ему не соврал. Он станет старше и узнает, что это ничего не значит. Что это просто слова. Люди тихо засыпают, люди попадают в лучшее место.
26
Скоро вы познакомитесь с новым маминым другом, сказала она.
В следующую субботу Хенрик пришел на обед. Большой мужчина с густыми светлыми усами.
С большими руками, громким голосом.
Очень мужественный, прижимал к себе мать.
Она прелестная женщина.
Будете слушаться мамочку, а?
Или вам придется иметь дело со мной.
Он размахивал сжатым кулаком, громко смеялся.
В тот вечер он съел три бифштекса.
Шесть больших картофелин.
Соус, много соуса.
Мама приходила поздно, иногда с Хенриком, иногда без него.
Счастливая и навеселе, часто с подарками.
Много смеялась, покупала новую одежду. Летние платья.
Мы вместе сходили в "Бакен". Хенрик платил. Большой Хенрик.
Он был с дочерью, девочкой двенадцати лет, глаза у нее постоянно бегали.
Как будто она следила за мухой, которую больше никто не видел.
Он ее очень любил.
Крепко обнимал свою малышку.
Папину малышку.
Светило солнце, мы сидели на улице, ели рыбное филе. Он выпил три больших пива.
И еще одно: в такой день, как сегодня, очень хочется пить.
Прижал к себе дочку, так что от его торчащих усов у нее на щеках остались красные следы.
Это же твой папа, детка. Ты же не стесняешься папочки.
Слегка ущипнул ее за сосок через футболку. Громко засмеялся.
Они еще вырастут, детка, и все парни будут твои. Всем от тебя кое-что будет нужно.
Трахаться, трахаться.
Он громко засмеялся.
Она разозлилась, не хотела разговаривать.
Глаза на ее лице так и бегали, маленькая злюка.
Хенрик платил.
Мы покатались на каруселях.
"Дом вверх дном".
Американские горки.
Брату дочь Хенрика разрешила потрогать у нее между ног, за лотерейным барабаном. За сигарету.
Я потом понюхал его пальцы.
Еще одна бутылочка, в такой день, как сегодня, очень хочется пить.
Хенрик уже не мог идти прямо, и мама засунула всех нас в такси.
Он, уже никакой, полулежал на своей дочери. Трахаться-трахаться, прошептал мне Ник, и мы засмеялись.
В конце лета мама сказала:
Вы больше не увидите дядю Хенрика.
Маминого друга, дядю Хенрика.
Она месяц просидела на краю кровати и проплакала, плакала и курила.
Идите сюда, мальчики, дайте маме прикурить.
Когда она наконец вышла на улицу, то пропала. На несколько дней.
Дома почти не бывала, а если приходила, то избитой и плохо пахла.
Захлопывала дверь в туалет.
Рвала и потом громко ссала.
Водопад.
Мы ели макрель в томатном соусе, черствый черный хлеб.
Черный хлеб никогда не черствеет окончательно. Однажды вечером во дворе обнаружился орущий Хенрик.
Он кричал, что наша мать - шлюха.
Что наша мать - психопатка.
Чтобы держалась подальше.
Что она больная на всю голову.
Мы ему верили.
Через два месяца живот стал заметен,
Хенрик оставил прощальный подарочек.
27
- Что вы можете рассказать мне о ней?
Я сижу напротив священника. Он максимум на пару лет старше меня, сорочка с белым воротничком, сверху трикотажный свитер, очень прилично и сдержанно. Письменный стол темного дерева похож на стол албанца. Перед ним блокнот, он аккуратно записывает. Записал дату и мамино имя. Большой ручкой. Достал ее из ящика стола, расписал на листочке и приступил. Рядом с ним - компьютер, но такие вещи надо записывать. Такие вот мелочи должны убедить вас в том, что вы в руках профессионалов и не стоит беспокоиться: все это они уже неоднократно проделывали и нет ничего неудобного в том, чтобы знать мертвых людей.
Он аккуратен, строчки ложатся под небольшим наклоном. Такой почерк я встречал только у девочек.
Так и не придумал, что о ней сказать. Он прерывает молчание:
- Я понимаю, вам нелегко.
- Не знаю…
Может, я откровенен, потому что передо мной священник?
Он склоняет голову набок. В другой ситуации я бы употребил слово "ласково".
- Это… большая потеря.
- Нет.
Он пристально на меня смотрит, долгие годы учебы и пастырский опыт приходят ему на помощь.
- Это неправда.
- Разве?
- Да. Я вижу, что это не так. Вполне возможно, ваши отношения были непростыми, неоднозначными. Но это не значит, что… что вы ее не любили. Иногда сама жизнь становится у нас на пути. Понимаете, что я имею в виду?
- Не уверен.
- Жизнь становится у нас на пути. Жизнь, понимаете, всякие мелочи. То, с чем мы сталкиваемся. Все это встает на пути наших истинных чувств.
- Наших с вами?
Он смотрит на меня, затем снова в блокнот. Говорит, обращаясь к бумаге:
- Юмор - средство обороны. Все нормально. Но оборона не всегда действенна. Вам следует знать…
Я встаю, беру куртку.
- Скажите что-нибудь. Не так уж важно, что именно. Это всего лишь слова…
Он показывает мне уже третий гроб. Мы начали с дорогих, красного дерева, шесть слоев лака, латунные ручки. А теперь стоим у простого белого гроба Он стучит по нему, чтобы показать, это, мол, не массив дерева. Его, мол, надо нести осторожно. Получаешь, мол, то, за что платишь. Снимает крышку, ее заело. Показывает, что внутри. Искусственный материал светло-серого цвета, свободно свисающий по периметру. Я снова спрашиваю: а дешевле ничего нет?
К этому распорядителю похорон меня направил священник. Потому что его офис - ближайший к церкви. Можно сэкономить на транспорте. Он хорошо пострижен, короткая бородка. На коже тонкий промасленный слой пота, нечто, что не превратится в капли. Уверен, ладони у него влажные, но я с ним за руку не здоровался. Он такой понимающий, руки положил одну на другую, выразил соболезнования. Говорил сдержанно: привык к скорби. Избегал вопросов типа: чем я могу вам помочь? Думаю, провожая меня к выходу, он не станет спрашивать: что-нибудь еще?
Здесь очень чисто, приглушенное освещение, галогеновые лампы на потолке направлены на топ-модели. Он потихоньку вытирает руки о штанину и затем снова их складывает.
- Конечно, я понимаю, приходится мыслить практически. Похороны сами по себе вещь практическая. Но я прошу вас подумать о памяти. Как вы помянете свою мать? Как вспомните этот последний день - день прощания? Придут члены вашей семьи, церковь украсится цветами. Разве не воспоминания мы хотим сохранить?
- Кремация, - говорю я ему.
Только что в голову пришло.
- Кремация. Мне, наверное, нужна такая… такой горшок?
- Урна.
- Но это ведь горшок, так? С крышкой и так далее.
Он явно хочет что-то сказать, но в итоге просто кивает. Подводит меня к стене с горшками. Белыми, черными и со скромными узорами.
Говорит, что гроб тоже нужен, дешевый, в котором ее сожгут.
28
Кладбище на склоне, мы стоим у безымянной могилы. Видно, где ее похоронят, в земле свежая яма. Идет дождь, на лужайке грязь. На священнике поверх сутаны целлофановая накидка. Он читает из Библии, из Ветхого Завета, точнее сказать не могу.
На Мартине два свитера и зеленый дождевик. На мне под курткой - костюм, коричневый, мятый, когда-то красивый. Она мне его купила, в нем я был и на крестинах Мартина. У героина есть один плюс: ты не толстеешь.
Пожимаю руку брату: не думал, что он придет. Улыбается Мартину. По крайней мере пытается, ему это нелегко дается.
И снова поворачиваемся к священнику, повествующему об Исаии. Брат спрашивает:
- Зачем отпевание?
- Она умерла.
- Да, но зачем отпевание, она ненавидела церкви. Ненавидела священников…
Я не отвечаю, стоим, он закуривает, прячет сигарету в кулак, чтобы не намокла. Вот он оборачивается, медленно кивает.
Мы не одни, к нам прибилась парочка пожилых женщин. С пакетами на головах, в ворсистых пальто, стоят так близко друг к другу, как будто хотят согреться. Когда они не утирают слезы, то улыбаются - друг другу и нам. Глаза говорят: такова жизнь, она жестока. Справимся, будем вспоминать лучшие времена. Это ее знакомые по центру досуга для пенсионеров. Они, наверное, знали ее как пожилую даму, которая пекла мраморный кекс. Играла в бридж, судорожно глотала воздух. Тратила деньги на марки, слушала пластинки Дина Мартина Любила королевскую семью, а когда хорошо себя чувствовала, то ездила на площадь Амалиенборг и смотрела, как королева машет народу с балкона своего дворца.
Им, в отличие от нас, не приходилось тащить ее домой из "Обезьяны", "Клоуна", или "Приюта моряка", или из других кабаков, куда она заваливалась. Им не приходилось волочить ее, пьяную вдупель, домой, рискуя свернуть себе шею, когда она заваливалась. Они не видели, как она падает на диван, с подолом, задранным до ушей, без трусов, которые исчезли где-то в мужском туалете за выпивку, за пиво, ради компании. И поэтому им не посчастливилось узреть, как из ее волосатой промежности на подушки льется струя мочи.
Или, к примеру, как она лежит и тупо моргает весь день до вечера из-за того, что слишком много таблеток намешала. Хочу радугу, сказала она, мама хочет радугу. Это было, когда она смешала красные таблетки с желтыми и синими. Тогда у таблеток было много цветов, волшебные таблетки с волшебным действием. Волшебные названия. Секонал - попробуйте произнести медленно и низким голосом. Валиум - попробуйте это произнести, размахивая волшебной палочкой.
Когда мы первый раз попробовали колеса, мне было ненамного больше лет, чем сейчас Мартину. Это произошло дома, и это были таблетки из маминой коллекции. Волшебные таблетки, сделавшие тот вечер незабываемым.
Священник говорит, что она прожила тяжелую жизнь в те годы, когда матери-одиночке было очень непросто. Ей было трудно, но она пыталась дать своим двум сыновьям по возможности хорошее воспитание, но ей было трудно. Дальше я не слушаю.
29
Мартин пьет колу, под столом я держу его за руку. Брат сидит напротив, смотрит в грязные окна с желтоватыми кружевными занавесками. На стене висит нечто, призванное изображать днища бочек из-под "Туборга". Мы в погребке неподалеку от кладбища.
На улице снова дождь. Ливень, заставляющий прохожих прятаться под газетами, кутаться в плащи. Это наши поминки. Мы не пригласили с собой тех пожилых женщин. У них свое мероприятие в этом их клубе пенсионеров поблизости отсюда. Бутерброды, сказали они, приходите обязательно, будут бутерброды. Но ни я, ни брат не в состоянии сидеть и врать о матери. Робко есть паштет и говорить красивые слова. Мы поминаем ее крепким пивом. Музыкальный автомат играет Йона Могенсена. Пока я живу, мое сердце бьется. Мы чокаемся, и брат снова переводит взгляд на улицу.
- Ее дом кое-чего стоит…
Говорю, чтобы что-то сказать. Он отмахивается, не глядя на меня:
- Мне ничего не нужно. От нее.
Мартин булькает трубочкой. Всасывает колу за щеки и пытается снова выдуть ее в бутылку. Удается, но не полностью. Рукой я вытираю лужу со стола.
Брат задирает рукав и чешет предплечье.
Олимпийка велика ему на размер, но под ней все еще заметны мускулы штангиста. Он сильно и долго чешет руку, от ногтей остаются красные полосы. Чешет что-то, на первый взгляд напоминающее родинку, но это татуировка, маленькая "А" в кружочке. Сам сделал, иглой и чернилами. "А" означает не "анархия", а имя его бывшей.
Мне хочется сказать брату, что это он жалок. Из нас двоих. По глазам вижу, он знает, что я снова на игле. Смотрит на Мартина, на меня, и я знаю, о чем он думает. Мне хочется на него накричать. Чтобы он перестал ныть. Она от него ушла, его девушка, она не умерла. Он не потерял ее в один прекрасный летний вторник, когда пели птицы и все направлялись на пляж. У него нет сына, которого он - зная это - с каждым днем предает все больше. У него нет дорогой привычки, которую нужно оплачивать. Ему не на что пенять. И он жалок, именно он, потому что не видит этого.
Брат встает, я решил, хочет уйти, но он подходит к музыкальному автомату и сыплет в него монеты. Становится у стойки, ждет бармена. Один из местных парней говорит ему что-то. Мне не слышно, но сам говорящий в восторге, смеется и оглядывается по сторонам. Ответ брата заставляет его затихнуть. Мне трудно разобрать слова из-за шумной музыки, но, по-моему, брат предложил ему отправиться домой и трахнуть свою дочку.
На пивном животике мужика в обрамлении кожаного жилета вздувается белая футболка. Он встает с табурета и расставляет ноги, как это делают в вестерне. В воздухе повисло напряжение, будет драка.
И тут брат снова начинает говорить, на этот раз совсем тихо. Я его не слышу, но думаю, он рассказывает мужику о том, что с ним сделает. Парень карабкается обратно на табурет. Мой брат ведь не рисуется, слова с делом у него не расходятся.
Брат ставит перед Мартином колу, а для нас взял крепкое. Мы снова чокаемся. Тут начинается его песня. Элвис: "In the Ghetto".
Она любила Элвиса.
Я произношу это вслух, потому что забыл. Забыл о пластинках, что она ставила, когда бывала дома, забыл о том, как танцевал под "Jailhouse Rock" брат, чтобы рассмешить ее. Качался, согнув колени. Иногда она была в таком состоянии, что не отреагировала бы, даже увидев, как он из жопы кота достает.
Он смотрит мне в глаза:
- После того как я уйду отсюда, я не хочу о ней больше думать. Я не хочу о ней больше говорить. Мы покончим с этим сейчас.
Здесь и без того уже накурено, но мы продолжаем курить. Мартин кашляет.
- Хочешь, пойди на улицу, подыши, мое солнышко.
- Дождь же идет.
- Не такой уж сильный. Только не уходи далеко, чтобы я тебя видел, хорошо?
Он кивает. Внятный размашистый кивок. Я помогаю ему с курткой. Он берет в руку колу, подходит к выходу, дергает за ручку, женщина, сидящая за "одноруким бандитом", наклоняется и помогает ему открыть дверь.
В молчании мы выпиваем по полбутылки пива. Он глубоко затягивается сигаретой, выпускает дым через нос. И наконец монотонным голосом произносит:
- Ты когда-нибудь о нем думаешь?
О нем.
Нет нужды уточнять, я знаю, о ком он. О нашем брате. Маленьком.
- Да, - говорю я. - Да. Иногда.
- Я тоже.
Он снова чешет предплечье.
- Иногда, - говорит. - Иногда я хочу тебе позвонить. Чтобы поговорить об этом. О том, что случилось.
- Да.
- Но…
Он одергивает рукав, как будто только теперь осознал, что расчесал руку почти до крови.
- Но… Я не знаю, о чем нам говорить. Есть ли что сказать. Это случилось. Не прошло, но случилось.
Он снова смотрит в окно, допивает пиво. На улице Мартин прыгает по лужам. Я думаю о том, что дома мне придется его переодеть.
Смотрю на брата.
Он здесь и в то же время не здесь. Говорю ему, чтобы не пропадал.
- Уверен, что ничего не хочешь?
- Чего?
Смотрит на меня. Взгляд такой же, как был, когда я тормошил его по утрам.
- Чего?
- Наследство.
Улыбается.
- Да. Уверен. Пиво не очень дорого стоит…
Встает, идет к двери.
В окно я вижу, как он гладит Мартина по голове и уходит.