3
Просыпаюсь ранним утром, меня будит звук захлопнувшейся в конце коридора двери.
Лежу на спине, наблюдаю за тем, как в комнату проникает свет. Падает на потолок, трещинки будто растяжки на коже. А дом-то, похоже, просел. Раньше я их не замечал. Думал, мне все здесь знакомо. Комната маленькая, бесконечно маленькая. Заходишь в дверь - будто пальто надеваешь.
Лежа здесь, вне сна, вне бодрствования, трудно не видеть его лица.
Очень маленького, взгляд бегает, ищет мои глаза.
Маленькая головка с большими глазами, одеяльце голубое.
Трудно не видеть ее.
На полшага передо мной на улице звук ее каблуков.
Поворачивает голову. Смеется?
Да, это улыбка, точно.
Я укладываю пустые бутылки в спортивную сумку, на полотенце, сверху кладу треники, застегиваю. Запираю за собой дверь. Стены в коридоре светло-зеленые и грязные, на полу - темно-зеленый ковер из синтетического войлока. Откуда-то слышен шум телевизора, громкий смех, записанный на пленку.
Я почти у лестницы, когда Тове распахивает дверь ногой. Смотрит на меня, кашляет в кулак. Это общага Тове. Не ее собственная, она управляющая, но сомнений в том, кто здесь хозяин, не возникает. Ей за шестьдесят, красные пятна на лице можно принять за сильную экзему, но живущие здесь знают, что это рак. Если подойти поближе, поневоле обратишь внимание на сладковатый запах отмирающей кожи. Я улыбаюсь ей, она мне нет. По-моему, ей недостает скалки или утюга в руке - реквизита другой эпохи.
- Это ты шумишь?
Не думаю, что она услышала звон бутылок в сумке.
- У кого-то телевизор…
- Нет, вчера, ночью. Меня разбудили несколько раз. Кто-то громко говорил и смеялся.
- Не я.
- Нет, тебя никто и не обвиняет. Ты знаешь кто? В седьмом номере?
- Я крепко сплю, так что…
- Скажи мне, если снова услышишь, как они шумят.
Я ухожу, осторожно придерживая сумку.
Жаркий, тягостный летний день. Шел дождь, небо до сих пор серое. Иду из Биспебьерга в сторону центра, десять минут на своих двоих, а я все еще на Северо-Западе. Время от времени я чувствую прикосновение редких солнечных лучей.
Эрнст говорит, что я выгляжу уставшим. Он насаживает кольца на штангу.
Эрнсту между пятьюдесятью и шестьюдесятью, на нем тяжелоатлетический пояс. Мускулы на ногах уже не те, но грудная клетка просто огромная. На нем очки с толстыми прямоугольными стеклами, кадык размером с теннисный мяч.
Он говорит: поспи, хорошо питайся, Ник, или не наберешь вес. Ешь и спи.
Уж не Эрнсту советы-то давать. Ни по поводу здоровья, ни по какому другому поводу.
У Эрнста большое сердце. Не в том смысле, что он добрый и заботливый.
А в том смысле, что сердце заполняет всю его грудь. Он был одним из первых, кто занялся бодибилдингом в начале семидесятых. Еще до шварценеггеровского "Качая железо". Эрнст ходил в "качалку", брал очень большой вес. И глотал все стероиды, какие удавалось заполучить Дозы были немалые, и принимали их не по часам, как теперь. Тогда глотали все. И это едва ли было незаконно. У Эрнста сиськи, живот висит не только из-за жира, но и из-за повреждения брюшных мышц. Эрнст однажды умрет, у него большое сердце и нет денег на дорогие операции. Эрнст по-прежнему много тренируется. Тренируется, потому что не знает, чем еще заняться, и чтобы тело не пришло в упадок. Он больше не принимает стероиды, даже таблетка от головной боли может его убить. Я никогда не смотрю, как он берет вес, не хочу видеть, как он умрет в жиме лежа.
Он говорит: поспи, Ник. Ты не спишь, по тебе видно, что не спишь.
Покупаю пиво. Ем шаверму. Возвращаюсь в общагу.
Каждый день одни и те же люди.
Пьяницы у магазина прислонились спинами к красной кирпичной стене. Всегда одни и те же. Сегодня нет гренландца. Но мадам без мизинца здесь. И двое бывших рабочих, один в строительной каске, другой с собакой, она бегает без поводка и обнюхивает пустые бутылки. Кличка Грундтвиг. Я слышал, как он звал ее.
Я пытался вычислить закономерность. Видя их каждый день, пытался вычислить, когда приходит гренландец. Приходит мадам без мизинца вместе с собакой или с мужиком в каске. Я не думал о том, что у них есть дела или другие магазины, какие-нибудь любимые лавочки. Я смотрел на это как на уравнение.
Как на теорию хаоса. Я ломал голову, пока до меня не дошло: хоть здесь и есть закономерность, мне никогда ее не понять.
В общаге, поднимаясь по лестнице, я придерживаю сумку.
Благополучно миную Тове, идет сериал, я знаю, она смотрит. Может, гладит, она часто гладит. Курит, смотрит сериалы, гладит.
Вставляю ключ в замок, собираюсь повернуть, но останавливаюсь. Последняя дверь в конце коридора. "Кристиан Мэдсен" - написано на табличке, которую он сам повесил. Хлопанье этой двери будит меня каждое утро; его шаги по коридору, я их слышу.
Я стучу костяшкой среднего пальца. Как можно громче, но чтобы Тове не услышала и не вышла.
- Сегодня он вернется поздно.
Голос Софии за спиной. Я не слышал, как открылась дверь ее комнаты.
- Когда?
- Не знаю, но позже.
- Ты что, слушаешь шаги в коридоре, а?
Она молчит, на губах - едва заметная улыбка.
- Ты что, все шаги узнаешь?
- Не все…
Ее улыбка становится шире.
- Пойдем ко мне, Ник?
София на несколько лет меня старше, ей слегка за тридцать. По ней не скажешь, она очень худенькая, под летним платьем маленькие упругие грудки, лифчика нет. Волосы практически черные, до плеч.
Я прохожу пять шагов, отделяющих меня от ее комнаты. Она бросает взгляд в коридор, смотрит, нет ли Тове, и закрывает за нами дверь. Комната Софии - близнец моей, те же двенадцать-тринадцать квадратов, но зеркально расположенная. Однако здесь все по-другому. На стенах картины: плакаты в рамках, на них кувшинки и купающиеся дети. На обеденном столике темно-красная скатерть. На кровати куча подушечек и покрывало с бахромой. На стене висит скотчем прилепленный детский рисунок.
- Хочешь белого вина?
Она улыбается, достает два бокала, из холодильника берет бутылку, заткнутую фольгой.
Улыбаясь, наливает мне.
Я беру бокал, сажусь в плюшевое кресло у кровати. Включаю телевизор. Она садится на кровать, гладит мои короткие щетинистые волосы.
- Может, тебе волосы отрастить, по-моему, тебе пойдет.
Убирает руку: знает меня.
Отпивает глоток вина, опускает глаза.
- Мне сказали, я скоро смогу увидеть Тобиаса… может быть.
Ему должно быть лет пять уже, Тобиасу. Муж добился того, что ее лишили родительских прав. Ей запрещено к нему даже приближаться. Я не хочу ее расспрашивать.
Она протягивает руку, мы чокаемся.
Сидим, пьем вино, молча.
Но вот она ставит бокал. Встает, разглаживает платье и опускается передо мной на колени.
С молнией она сама справится. Переключаю канал. Передают, что завтра солнечно, незначительная облачность. Отпиваю глоток вина, кладу руку ей на затылок.
Она кашляет, на глазах выступают слезы. Смотрит на меня, пытаясь улыбнуться, глаза красные.
- Просто не в то горло попало.
И продолжает.
Снова переключаю, нахожу викторину. Закуриваю, стряхиваю пепел в полупустую кофейную чашку.
Я кончаю, она выходит в туалет, пару раз сплевывает, полощет рот. Обнимает меня, говорит, чтобы приходил снова.
4
Хлопает дверь, и я слышу его шаги в коридоре. Сна как не бывало. Зажмуриваю глаза, но это не помогает. Поворачиваюсь к стене. Ложусь на спину. Ранним утром я ищу на потолке их лица.
Лицо Аны.
Лицо брата.
Но я их не вижу. Вижу отслоившийся кусочек сероватой краски. Не свожу с него глаз.
Однажды ночью, когда я буду спать, он упадет. Приземлится у меня на лбу, и, может, я его проглочу. Может, вдохну носом. Я смотрю на него, удерживаю взглядом, пока снова не засыпаю.
Все штанги заняты, так что я работаю на тренажерах. Вытряхиваю из тела сон. Тренажеры в центре старые, разбитые, это вам не "Техноджим", не "Наутилус". Одно старье, лак отшелушивается, резина на ручках стерлась давно. Но все работает, все смазано, и вес здесь можно выставить больший, чем где-либо в городе. Такой вот он, Кемалев спортцентр. Душевая насадка в раздевалке покрыта белым налетом, но вода идет. Палас протершийся, обтрепанный, с отметинами от штанги, от масла для тренажеров, от сигарет. На стене висит табличка, запрещающая использование талька. Это для штангистов. Тех, кого выкинули из других клубов, потому что допинг слишком сильно давал себя знать, потому что тела их были так раздуты, что на другое списать уже было нельзя. Тех, кого застукали в раздевалке с канюлей в бедре, кто боялся остаться без укола до или после тренировки, когда действие достигает наибольшей силы. Но штанги не бросивших. Большой штанги, огромной штанги, штанга идет вверх. Адреналин, отвечают они, если спросить. Чертов адреналин. Дурман. Невозможно, спина сейчас лопнет, голова взорвется. Но штанга идет вверх. И для таких здесь есть место, они приходят по утрам, когда некому пялиться, слушать, как они ревут, вздымая штангу.
Жду, когда пожилой мужчина за прилавком обслужит другого покупателя. Он рекомендует ему какое-то вино, тот берет две бутылки, их кладут в коробку, делают подарочную упаковку. Продавец забирает у меня пустые бутылки из-под дешевого пива, ставит их рядом с бутылками из-под французского, бельгийского, ирландского импортного пива. Покупаю хорошей водки, не дешевой, не сегодня.
Выхожу с бутылкой, завернутой в красную бумагу.
Я покупаю газету и сажусь в автобус, идущий в сторону центра. Проезжаю мимо шаверма-баров, рядком стоящих на Нёреброгаде, мимо кладбищенской ограды с намалеванными лозунгами "Fuck U. S.!", "Долой буржуев!" и вот еще, новое: "Иран - трорист". Не террорист, а трорист. Вот еще одна надпись: "Люби!" Большими красными буквами. Это приказ.
Девушка за барной стойкой слишком пристально разглядывает мой спортивный костюм. Я мог бы сказать ей, что приходил сюда до нее и, возможно, буду приходить и после того, как она подыщет себе работенку получше. Заказываю френч-пресс. Сажусь в тот же угол, что и тогда. Кафе находится недалеко от Озер. Когда я жил поближе, то часто сюда приходил. Достаю газету, принимаюсь за первую полосу. Не знаю, сколько просидел. Передо мной большая газета, а в сумке - хорошая водка. Спешить мне некуда. Беру еще кофе и принимаюсь за вторую полосу.
Потянувшись через стол за своими польскими сигаретами, я поворачиваю голову.
Глянуть на улицу, прикурить, глоток кофе и - снова за газету.
Но кое-что привлекает мое внимание: на другой стороне улицы стоит молодой человек. Одежда грязная, волосы темные, сальные. Ковыряется в мусорном ведре. Вытаскивает винную бутылку, бросает обратно. Залезает поглубже, по плечо, лицо сосредоточенное. На мгновение он кажется мне знакомым. Иван со своей математикой сидит за столиком на кухне в квартире матери, в руке ручка. Я встаю, иду к двери. Стоя в проеме, вижу его удаляющуюся спину.
Наливаю еще кофе. Думаю: может, ошибся. Давно это было. Он тогда в гимназию ходил, учился на одни пятерки. Ана им гордилась. Иван за рекордное время выучил датский и учил немецкий и английский.
Не уверен, что это он. Пытаюсь отыскать место, где читал. Перечитываю одно и то же по нескольку раз. Закуриваю.
Ана.
Они приехали с Балкан в конце восьмидесятых.
Ана, ее брат Иван, мать. Отец собирался приехать позже. Надо было кое-что уладить, продать квартиру, попрощаться с родителями. Больше они его не видели.
Предполагали, что он попал в лагерь, но ни единой весточки о нем так и не дошло.
Не успел я вставить ключ в замок, как услышал звук открывающейся двери, София. Стоит, смотрит мне в спину, скоро заговорит. Она прислушивается к звуку моих шагов по коридору. Как индейцы выслушивают бизонов, приложив ухо к земле.
- С днем рождения.
Обращается к моей спине. Я вожусь с дверью: ключ чуть приподнять, повернуть, вот так, толкаю дверь ногой.
- Поздравляю, Ник.
Когда я поворачиваюсь, она расплывается в улыбке.
Волосы еще влажные, духи почти что заглушили запах грязи, доносящийся от паласа в эту жару.
Смотрю на нее, она принимает мой взгляд за вопрос.
- Твой день рождения, поздравляю.
- Да нет…
- Ты уверен? Я посмотрела в календаре, я…
- Конечно уверен.
- Не хочешь зайти?
Я захожу в свою комнату и закрываю дверь. Знаю, она так там и стоит.
Вынимаю из сумки водку. Нахожу стакан, мою в туалете, вытираю банным полотенцем. Сажусь на подоконник, откручиваю пробку, сначала нюхаю, затем наливаю. Сегодня я еще немного приблизился к тридцати. Закуриваю свою польскую сигарету. Пью, курю, телик работает без звука. Смотрю на улицу, насчитал восемь красных машин. Сижу так до захода солнца.
Еще пью. Еще наливаю, стакан не должен оставаться пустым.
Глазам своим не верю, свешиваюсь вниз, держась за подоконник: чокнутый старикашка возвращается из очередной своей экспедиции. Когда он проходит под фонарем, луч света падает на кожу, бледную кожу. Свисают маленькие ручки и ножки, тележка полна мертвых младенцев.
Боль привела меня в чувство, сигарета обожгла пальцы. Я моргаю, тру глаза, улица внизу пуста.
Телевизор все еще работает. Мужчина собирает с обеденного стола песок ручным пылесосом.
Наливаю.
5
Ану мучил кошмар.
Она будила меня по ночам. Кричала. Это было, может, всего несколько раз за время нашего знакомства. После первых двух я уже знал, что делать. Сначала в темноте нащупать выключатель, потом обнимать ее, пока она не перестанет дрожать, прижимать к себе как можно сильнее, так сильно, что ей, сидящей в еще теплой луже мочи, даже может быть больно. Потом отвести в ванную, помочь раздеться, взгляд постепенно становится осмысленным. Поменять простыню, положить наматрасник в стирку, сменить пододеяльник.
И все это без единого слова. Она, которая не хочет или не может говорить, и я, не знающий, что сказать. Потом я лежал, обняв ее, пока мы не засыпали.
Утром она вела себя как ни в чем не бывало. Само ее поведение подчеркивало, что говорить здесь не о чем. Что сегодня - это сегодня. А то, что было ночью, мне вообще могло присниться. Когда я просыпался, наматрасник и грязное белье были убраны с глаз долой, вертелись в стиральной машине где-то в подвале. Уже куплены свежие булочки, сок в постель. Утро ночи мудренее. Утро, свет, трудно даже представить себе то, что таится во мраке.
Когда я сказал Ане, что понимаю ее, она мне не поверила. Откуда мне знать о том, каково быть беженцем, пережить утрату, не иметь дома.
Я никогда не рассказывал ей о детдомах.
О моей матери, которая свела нас и исчезла.
О моих братьях, одном с именем, которое мне как будто без надобности, и другом, без имени.