Испытания - Мусаханов Валерий Яковлевич 9 стр.


Обедать Алла не пошла. Она побродила по институтскому парку. День выдался пасмурный, нежаркий. В глухом конце парка нашла скамейку под большим нависшим кустом боярышника, села, откинулась на спинку. Она испытывала грусть, облегчение и одновременно - разочарование и обиду. Было неожиданностью, что Григорий так спокойно воспринял разговор. Ведь она, Алла, думала и ожидала, что он будет умолять ее, просить, требовать, клясться в любви. И она приготовилась выслушать все это, она ждала мелодраматической сцены, но Григорий только нехорошо, брезгливо усмехнулся и позвал обедать, - мелодрама обернулась фарсом. И тут ей удалось обмануть себя злостью: Григорий как будто стал безразличен, у него нашлось много плохих качеств - грубость, отсутствие артистизма, душевной тонкости. И уже Игорь Владимирович стал казаться Аллочке Синцовой образцом мужчины и человека…

…Зав испытательной лабораторией проектно-исследовательского автомобильного института Алла Кирилловна Синцова сидела в своем залитом солнцем кабинете, ей было нечем дышать, хотя балконная дверь и окна были раскрыты настежь. Осторожно, кончиками пальцев она потерла уголки глаз, достала из стола зеркальце, посмотрелась - это успокоило. Она давно научилась ценить свое лицо, с тех пор, когда еще студенткой стала замечать смущение, которое вызывала у мужчин, а потом стала ценить еще больше, когда поняла, что такие узкие, чуть скуластые лица старятся медленно. Вот ей тридцать два, а лицо без единой морщинки, никаких признаков увядания - как у двадцатилетней, хотя ревела полчаса.

Алла Кирилловна убрала зеркальце и придвинула к себе бумаги: нужно было написать заключение об испытании задней подвески грузовика высокой проходимости. Она еще раз пробежала глазами таблицы замеров, написала на чистом листе: "В результате испытаний выяснилось: 1)", - задумалась, устремив взгляд на теневую стену кабинета.

Тридцать два… "Бабий век - сорок лет", - а она все переживает давнее свидание и разговоры, будто ей двадцать два и все случилось только вчера. Господи, сколько же прошло в жизни всякого с тех пор - и хорошего и плохого, - а все кажется, что она совсем недавно была студенткой, будто вчера испытывала тревогу и сомнения перед замужеством. Правда, сомнения - это не то слово. Нет, конечно, она не сомневалась в Игоре Владимировиче, и нравился он ей, очень нравился, и самолюбию льстило (чего уж обманывать себя), что профессор Владимиров - кумир всех женщин в институте. Нет, не сомнения одолевали Аллочку Синцову перед замужеством - тревога непонятная все не давала покоя тогда, потому что не было той хмельной безоглядности, с которой Аллочка целовалась с Гришей Яковлевым в Приморском парке Победы. И женским, смутным чутьем понимала Аллочка Синцова, что разница в возрасте (двадцать лет!.. нет, девятнадцать) когда-нибудь скажется, потребует от нее жертвы, терпения. То, что в сорокадвухлетнем Игоре Владимировиче было достоинством, выгодно отличавшим его от юнцов и тешившим Аллочкино тщеславие, со временем грозило обернуться недостатком - запаса прочности могло не хватить. А она, как-никак, была без пяти минут инженером и знала цену расчетам… Вот что испытывала Аллочка тогда, перед замужеством…

И теперь Алла Кирилловна Синцова, размягченная слезами, с грустью, которая доставляла почти наслаждение, вспоминала молодость. Маленькое зеркальце показывало ей почти двадцатилетнее лицо (ну, двадцать пять от силы - и ни дня больше!), но где-то внутри - душой или умом - она чувствовала себя гораздо старше своих тридцати двух лет. В совместной жизни с мужем она почти не ощущала разницы в возрасте. Игорь Владимирович старел медленно и незаметно, Алла Кирилловна почти догнала его, вернее, до времени состарилась внутренне, вжилась в его возраст. Но что-то томило ее иногда - вот так, как сейчас, вызывало грусть, и не всегда эта грусть бывала светлой и примиряющей. И только теперь она смутно догадывалась, что томит ее и вызывает грусть тот, непройденный, другой путь, по которому она не захотела или испугалась пойти. А он был возможен, этот другой путь. И тогдашняя Аллочка Синцова с тревожной остротой чувствовала ту возможность: налево пойдешь, направо пойдешь… Она стояла тогда на развилке дорог, а на верстовом камне были влекущие, но пугающие неизвестностью письмена. Аллочка выбрала менее влекущую, но зато более надежную дорогу. А ведь могло быть иначе, могло… Ведь все зависело от нее, только от нее.

Она уже работала ассистентом на кафедре, когда профессор Владимиров сделал ей официальное предложение. Вышло это непринужденно, изящно, как и все, что он делал. Приехал к Алле домой со скромным букетом лиловых хризантем, несколькими пристойно-шутливыми словами покорил мать, знавшую Игоря Владимировича только по сдержанным Аллиным упоминаниям. И когда сели за стол, Владимиров, положив только кончики пальцев на хрусткую парадную скатерть, с каким-то оробелым, не свойственным ему выражением лица, но твердым голосом сказал матери:

- Я ведь свататься приехал, Василиса Александровна.

Мать молчала растерянно, хотя и ожидала чего-то подобного. Аллочка же вдруг почувствовала какую-то свою непричастность ко всему. Она смотрела на поблескивающую крахмальную скатерть, на серебряные чайные ложечки с тонкими витыми ручками и отчужденно думала, что хорошо, что Игорь Владимирович пришел один: ведь ложечек всего три, и только три стула. Ей почему-то стала до боли мила их нищая комната с двумя узкими кроватями, круглым столом, за которым маленькая Аллочка готовила еще школьные уроки. При Игоре Владимировиче - таком подтянутом, с гладко зачесанными каштановыми волосами, с хорошо поставленным лекторским голосом - родная эта комнатка просто пронзала сердце той благоприличной бедностью, которая - как сдержанный вопль - горше всего. И что-то отчужденное, неприязненное почувствовала Аллочка в тот миг к своему жениху (уже жениху!)… Она сидела оцепеневшая, жалела себя, но потом, когда мать тихо сказала: "Дай вам бог счастья", и достала откуда-то бутылку кагора, Аллочка вдруг почувствовала облегчение. "Все, теперь уже все", - с радостным страхом поняла она. Так и сидела она молча за столом, испытывая страх и радость, а потом пришли и грусть и усталость - прямо глаза закрывались, будто не спала несколько суток.

Но когда все уже было решено, хотя благопристойности ради и не было высказано с грубой прямотой (ах, мамочка, не зря же я твоя дочка!), и профессор, жених, обаятельнейший мужчина, тактичный человек, откланялся, сонливость и усталость Аллочкину как рукой сняло. Она вскочила, сунула ноги в туфельки на низком спокойном каблуке, накинула старое пальтишко, которое и надевала-то теперь только когда шла в овощную лавку за картошкой (почему именно старое? - наверное, сама того не сознавая, хотела выглядеть жалобной, беспомощной беженкой - вот ведь как!), и побежала на ночь глядя на Выборгскую сторону. Гренадерский мост, казалось, качался, гудел зловеще под ветром, с укоризной предостерегая: "Куда? Куда?!" Аллочка знала, "куда", но ни разу прямо не подумала об этом - обманывала, обманывала себя ("Господи, ведь не заснуть сегодня, нужно воздухом подышать, выходиться… день-то какой…"). И бежала, бежала в старом пальтишке просвистанными ветром, сырыми, промозглыми улицами, надышалась до озноба, промочила ноги - видела лужу, но обходить не стала, так и протопала по самой середине, с каким-то злорадством чувствуя, как холодная вода наливается в туфли. И у дома Григория - серого, неприветливого дома - она уже и вправду почувствовала себя усталой, продрогшей до слез, одинокой беженкой, гонимой злой недолей (ах, это мастерство искренних самовозвышающих перевоплощений - как и жить, и уважать себя без него!). И звонки ее в квартиру были пронзительными и длинными, как крики о помощи.

Она приникла к нему на пороге, лопоча что-то испуганно и невнятно. Григорий почти внес ее в комнату на руках, усадил на тахту и бормотал растерянно, шепотом: "Что? Что? Что?" Аллочка, закрыв глаза, только мотала головой. А с туфель стекала вода. Григорий разул ее. Все еще мотая головой, с закрытыми глазами, она незаметно отстегнула резинки и спустила чулки. Он снял их, вытер ей ноги полотенцем, потом, стоя возле тахты на коленях, держал ее и вправду застывшие стопы в горячих своих руках.

- Прости, прости, прости, - шептала Аллочка в горячечном каком-то испуге оттого, что все-таки надо объяснить и свое появление в этом виде и в этот час, и все остальное. А Григорий молчал, растерянно и жалостливо глядя на нее, и в этом уже была беспощадность. Но пьесу нужно было доигрывать. И Аллочка подала реплику.

- Он, - тихим, убитым голосом сказала она. - Я согласилась… потому что ты… тогда… - Говорить больше не хватило сил, да и не нужно было. Она просто открыла глаза и неподвижно вперила их в стену, где на красной бархатной ленте висели медали и знаки, выигранные Григорием на гонках.

Он снял с нее пальто, уложил. Аллочка покорно приникла к подушке, чуть пахнущей табачным дымом, теплая тяжесть кожанки, которой укрыл ее Григорий, была уютной.

Он вышел из комнаты, притворив дверь.

Она вдруг почувствовала облегчение, покой, - самое трудное позади. Даже любопытство появилось: как поведет себя Григорий?

Он вернулся со стаканом густого, отсвечивающего янтарем чая, молча подсел к ней на тахту. Аллочка приподнялась, взяла горячий стакан, а Григорий держал на ладонях темно-синее блюдце и смотрел куда-то мимо ее лица.

- Попей, тебе нужно согреться.

В его голосе была та участливость, которая разделяла непреодолимо. Григорий сказал это так, будто бросил тусклый пятак в трясущуюся ладонь нищего.

Болезненно острой была жгучесть стакана в ладони, холодно блестели медали на красной бархатной ленте; комната выглядела неприветливой, не приспособленной к присутствию еще одного человека кроме хозяина. И, взвинчивая себя неприязнью, Аллочка отхлебывала обжигающий крепкий чай и твердила, словно с каждым глотком укреплялась в своей правоте:

- Ты, ты виноват…

- Успокойся, пей… пожалуйста.

Лицо его было твердым, сосредоточенным, как перед стартом, и губы подобраны ровной и резкой чертой. И в Аллочке укреплялась облегчающая враждебность к этой комнате, к этому чаю - слишком горячему и слишком крепкому - и к этому его лицу, отрешенно участливому и беспощадному.

- Если бы ты… - Она чувствовала теперь искреннюю неприязнь к нему, и от этого крепло ощущение правоты. - Если бы ты был другой…

- Не надо, успокойся. - Он поставил блюдце на столик с чертежной доской, облокотился на сиденье тахты и подпер подбородок сплетенными ладонями. - Если бы мы были другими, то все было бы другим. - Он ободряюще улыбнулся, лицо сразу стало глуповатым и мягким, но зрачки темнели холодно и остро и были направлены мимо нее.

Она почувствовала облегчение, - все уже было сказано. Протянула ему стакан и положила голову на подушку. Он поднялся с колен, застегнул верхнюю пуговицу рубашки и вздохнул устало.

- Полежи немного. Я вызову такси.

За весь путь до ее дома они не проронили ни слова. Григорий сидел рядом, опустив голову. Она знала, что он очень плохо переносит езду, когда не сам сидит за рулем. Такси попалось старое, водитель был молчалив, и путь показался Аллочке таким же долгим, как и тот, что она проделала пешком. Возле ее парадной Григорий вышел, подал руку. Она молча неловко поцеловала его куда-то возле уха. Он ничего не сказал.

А через день в институте Аллочка узнала, что Григорий подал на увольнение. Это неожиданно обрадовало (ах, ничего так не страшно женщине, как равнодушие…). Она почувствовала себя прежней, уверенной, гордой, удачливой. Она словно бы поквиталась с Григорием за свой поздний визит, за ту неискреннюю искренность, которая теперь уже стала подлинным переживанием, казалось, на всю жизнь обрекавшим Григория на виновность перед ней, Аллочкой. Теперь ей легко было выразить сожаление, потому что Игорь Владимирович очень огорчился уходом Григория с работы. Правда, профессор не спрашивал о причине и не пытался удержать его, только уговорил перейти испытателем на карбюраторный завод к своему старинному приятелю Аванесову, а не возвращаться, как собирался Григорий, снова в гараж.

Эта забота профессора показалась Аллочке странной и даже чуть подозрительной. Она была уверена, что Игорь Владимирович знает, понимает ее отношение к Григорию (господи, всегда он чувствовал и знал все и никогда не выказывал этого, потому, верно, рядом с ним было легко и спокойно стареть душой, незаметно, будто от летнего дня - к неторопливым сумеркам, после которых белая ночь - не ночь - не день, - уютная безнадрывность отношений, вовсе не сон, но и чуточку не явь… Ну, что это я, ведь грех жаловаться, - дай бог любой), но почему-то - непонятно, почему - вроде даже сочувствует этому. И Аллочка вдруг испугалась, что Игорь Владимирович не так уж влюблен в нее. Она возревновала его к Григорию, хотя и понимала, что это глупо. И, словно уловив ее чувства, Игорь Владимирович завел разговор о Григории.

Вечером они заехали в универмаг, чтобы сделать кое-какие покупки. Аллочка не любила магазинной толчеи, да и неловкость чувствовала в том, что еще и замуж не вышла, а уже - по магазинам. Игорь Владимирович настоял - мягко, но решительно. И вот они ходили, вернее, пробирались по залам универмага, покупали ложки и вилки, скатерти, чашки - Игорь Владимирович за несколько лет, что жил бобылем после развода, почти ничем не обзавелся и теперь с азартом даже покупал разные разности, - видимо, это доставляло ему удовольствие. Постепенно Аллочке тоже передалось его настроение, и она выбирала какие-то цветочные вазы, бокалы, что-то еще (всего не упомнишь, но памятно то хмельное чувство: ах, как здорово безоглядно тратить деньги!), покупала такое, что совсем и не пригодилось в хозяйстве - так и завалялось ненужным хламом. Потом, усталые от возбуждения, радостно опустошенные, нагруженные свертками, они пробирались к выходу, выбирая малолюдные проходы, и каким-то путем зашли в ненужный им отдел спорттоваров. Аллочка шагала, уже не глядя на прилавки и полки. Игорь Владимирович балагурил совсем по-мальчишески и смеялся, потом вдруг устремился к прилавку, положил на него два пакета, чтобы освободить хоть одну руку, и что-то попросил у продавщицы. Когда Аллочка подошла, продавщица уже выписывала чек, а на прилавке лежали большие мотоочки с двухцветными стеклами.

- Это немецкие! Гриша давно хотел такие, редко бывают. - Игорь Владимирович радостно улыбался.

Аллочка снова почувствовала ревность, но ответила на его улыбку.

- Гигантский, беспримерный подвиг! - весело сказал он на улице. - Мы - герои! Я, кажется, года два не был здесь. - Он рассмеялся. - И в "Кавказском", наверное, не был лет пять.

- Ну, куда с этими вьюками? Нас примут за носильщиков с вокзала и не пустят, - стараясь попасть в тон, отозвалась Аллочка.

- Чепуха! Любой официант сразу поймет, что мы - герои. Мы, действительно, заслужили пир. - Темные глаза Игоря Владимировича блестели. Аллочка поняла, что возражать ему бесполезно, и с удовольствием подчинилась.

У подвальной двери "Кавказского", к которой вели три ступеньки вниз, никого не было, но за стеклом висела табличка: "Свободных мест нет". Швейцар, весь в золотых галунах, заложив руки за спину, с плохо скрытым торжественным злорадством и в то же время пренебрежительно поглядел на Аллочку, но, переведя взгляд на Игоря Владимировича, сразу же отодвинул засов на двери.

Швейцару не пришлось жалеть о своей доброте.

Свободные столики в зале были. Игорь Владимирович заказывал быстро, не заглядывая в меню. Официант понимал его с полуслова.

После похода по универмагу гудели ноги. Аллочка тихонько полусняла туфельки под столом, и стало совсем хорошо сидеть в этом темноватом, прокуренном зале. А Игорь Владимирович, когда официант принял заказ и отошел, достал из кармана пиджака плоскую коробку с очками, вынул их и стал рассматривать. Аллочка в гардеробе и не заметила, что он прихватил эту коробку с собой.

Он вертел очки так и сяк, смотрел на лампу через двухцветные стекла, глаза блестели, и было видно, что эти мотоциклетные консервы очень нравятся ему самому. Аллочка снова почувствовала ревность, опустив голову, спрятала лицо.

- Ну, молодцы, как делают, а! Ты посмотри, видишь, прокладка мягкая, чтобы пластмасса не прилегала ко лбу и пыль не попадала. - Он приложил очки к лицу. За голубовато-желтыми стеклами глаза совсем потемнели, казалось, они посажены еще глубже, лицо от этого посуровело, стало чужим. Аллочка сказала:

- Не идут тебе, огрубляют, лицо слишком интеллигентное.

Игорь Владимирович отнял очки от лица и рассмеялся.

- Ты знаешь, это моя беда. В молодости часто сталкивался с отказами, с недоверием: видимо, думали, что человек с такой физиономией не способен ни на что. Но Грише будет в самый раз. - Он еще раз любовно осмотрел очки и уложил в коробку.

- Ты и сам, вижу, не прочь пощеголять в них. Может, придешь так на лекцию? - скрывая насмешку, сказала Алла; упоминание о Григории раздражало.

- Ты пойми, ему никто в жизни ничего не дарил. У него нет ни одной вещи с воспоминаниями, с семейной историей. У меня тоже нет… Это может понять только человек, как и он, выросший без отца с матерью. Ну, как бы это объяснить?.. Со временем все зарубцовывается, сиротство чувствуешь только в детстве, когда видишь, что у других есть мать, отец… "Мама купила сандалии… Папа сделал флажок для демонстрации на праздник…" - Игорь Владимирович говорил проникновенно и тихо, и Аллочку удивил неожиданный переход от веселости к этой теме.

- Тебе было трудно, да? Те годы были вообще… - Аллочка осеклась: при своем женихе первое время она инстинктивно избегала разговоров о времени, которое могло как-то подчеркнуть их разницу в возрасте, - чутьем понимала, что это может уязвить Игоря Владимировича. И сейчас она с опаской взглянула жениху в лицо. Игорь Владимирович был рассеянно задумчив.

- Да как тебе сказать, сейчас за давностью кажется, что было не так уж и трудно. Понимаешь, тогда всем жилось не очень сладко. Обездоленность чувствуешь острее на фоне общего достатка и сытости. И вообще, хотя, может, это мне теперь так видится, те, двадцатые годы были временем особенной открытости и отзывчивости людей; человек, предвкушающий счастье, становится добрее. Детдомам и колониям ничего не жалели, отдавали последнее, а я был везучий тогда, бедовый. - Он смолк, о чем-то размышляя.

Аллочку пугала отчужденность его лица, оно казалось таким же суровым, как только что за двухцветными стеклами мотоциклетных очков. От сознания того, что у Игоря Владимировича позади длинная и трудная жизнь, в которой было столько всего (и женщины - много, наверное! - красивые), ощущение внутреннего душевного уюта вдруг исчезло. Она уже научилась ценить это свое обычное состояние. В редкие минуты, когда оно изменяло, Аллочка становилась неуверенной, тугодумной, могла сказать что-нибудь невпопад. Она вся сжалась внутренне, чтобы превозмочь это, вернуть ту Аллочку, которая нравилась самой себе и другим.

- Грише было, конечно, труднее, - сказал он.

- Почему ты так думаешь? - вырвалось у нее.

- Ну, ты же представляешь, что значит блокада. И девятилетний мальчишка - один, совсем один… Для вас - тогдашних детей - война обернулась только страшными лишениями. Мы, взрослые, хоть понимали, что это такое, но это был и большой моральный стимул, он помогал перенести многое.

Назад Дальше