* * *
Лито продолжало существовать, его вёл Эдмунд Иодковский, но для меня это место утратило притягательность, и последний раз, помню, мы были там с Гавром, когда отмечали девять дней Симону.
Все говорили хорошие слова о Симоне, для многих этот маленький человек много значил. Миша читал своим тихим, заикающимся голосом печальные стихи и едва сдерживал слёзы. Было страшно грустно… Я не могла ни говорить, ни читать. Сидела и вспоминала, как летом мы были все в Доме литераторов на вечере поэзии, и все выступали там, а Симон сидел в первом ряду и, как пятилетний мальчишка, болтал ногами… у него ведь ноги не доставали до полу… И тоже читал, что-то смешное, что-то вроде:
Салатик, компотик,
Халатик, животик…
Все смеялись… и он сам смеялся… он был весёлый, озорной. И очень умный. И умел потрясающе слушать. Когда он слушал других, он весь обращался в слух.
Ему было немного за пятьдесят. За всю жизнь были напечатаны два или три его весёлых стишка – где-то в разделе "юмор". И всё…
Больше его не будет. Больше я никогда не приду на лито. Прости, Симон, но без тебя мне тут нечего делать…
* * *
Мама зачем-то купила билеты в цирк на Цветной бульваре.
Она говорит:
– Чтобы сделать тебе приятное.
Она даже не подозревает, что я почувствовала, когда она, с улыбкой, показала мне эти билеты… Но я умею владеть своим лицом.
Чтобы сделать приятное ей, иду с ней на спектакль…
Наши места неподалёку от моего софита, за которым я просидела целый сезон… Сейчас за ним сидит белобрысый Колька, с которым мы лазили когда-то на купол… Да, я работала в цирке на Цветном бульваре, было и такое в моей жизни.
На манеже – Никулин и Шуйдин. Можно было бы пойти за кулисы и пообщаться, принести Юрию Владимировичу новые стихи, он любит мои стихи. Но нет сил идти туда, за кулисы, где когда-то была гримёрная, на двери которой висела табличка с именем Моего Клуона… ещё не так давно…
Сижу, сжавшись вся в комок, – только бы не заплакать! И вспоминаю, как осенью, уезжая из Крыма, в последний вечер в Симферополе, в ожидании поезда, гуляла под дождём, и, промокнув и озябнув, пришла к цирку…
Представление уже шло минут двадцать, но касса была открыта, и билеты были. И мне вдруг показалось, что вот, войду сейчас в зал… а Мой Клоун – там, на красном манеже… И не было этого страшного случая по имени "смерть"… так, приснилось что-то жуткое, так бывает. Но на самом деле – Мой Клоун здесь, в цирке…
Скорей, скорей увидеть его! скорей проснуться из этого кошмара!
Покупаю билет. Вбегаю в зал…
А зал хохочет… хохочет над каким-то разрисованным чудаком в манеже, совершенно не смешным… и таким глупым! И я сажусь на своё место, свет гаснет… кто-то там летает в полумраке под куполом, а я сижу и плачу… и даю себе слово, что никогда больше, никогда в жизни не приду больше в цирк, в котором когда-то выступал он…
И вот – я опять в цирке на Цветном бульваре…
Много лет я жила с ощущением, что моя жизнь замкнута в круге. В цирковом круге, тринадцати метров в диаметре. Я не стремилась выйти из этого круга, ибо нашла здесь – всё. Всё, чего может желать человек: любовь, смысл жизни, простор для творчества. И все люди, встреченные мной в эти годы, и все события, происшедшие со мной, оказывались внутри этого круга.
И вот я смотрю на этот круг…
Красный манеж – как открытая рана в моём сердце…
Больно…
Здесь – страшнее и больнее, чем на Ваганькове.
Здесь – Моего Клоуна нет.
А там – он смотрит на меня с портрета, как из окна, и улыбается…
* * *
Перед новым годом я всё же решилась и написала Гавру письмо с одной просьбой: "Не звони больше". После чего он тут же позвонил и уговорил встретиться. Хотел посмотреть мне в глаза: правду ли я сказала? Буквы на бумаге могли соврать, глаза – нет.
Мы стояли на морозе у метро "Речной вокзал" и плакали. Ну что, что я могла сказать ему? И что он мог сказать мне? Всё было слишком ясно…
Прощай, Гавр! Спасибо тебе за всё. За твои стихи, за наши летние гуляния по крышам и бульварам… За то, что ты водил меня за руку на вступительные экзамены в Литературный институт. За то, что познакомил меня с Каптеревыми. За твои письма в Судак… Спасибо за то, что издал мою первую книгу. Но дальше… Что дальше?
У тебя – твои дети. У меня – Мой Клоун. Наша жизнь устроена. В ней всё уже определено. Ничего не изменить…
Моё сердце разрывается на две части. На того, кто ушёл. И на того, кто никогда не придёт. Вот такая история…
Глава третья
ПРИТЯЖЕНИЕ ОЧАГА. КАПТЕРЕВЫ
Но был в этом огромном холодном мире дом…
Был Дом!
И два светящиеся тёплым светом окна…
…Я шла по улице Огарёва, бывшему Газетному переулку, шла в сторону Тверской и всё оглядывалась на дом, где на лоджии второго этажа стоял он – Валерий Всеволодович Каптерев – и махал мне вслед рукой… Он махал мне до тех пор, пока мог видеть меня, пока, не доходя до Телеграфа, я не сворачивала во двор, срезая угол… Так было каждый раз. Только зимой, в холода, он не выбегал на лоджию помахать мне вслед. Но во все другие времена года это было традицией – он машет мне вслед, а я иду и без конца оглядываюсь, и тоже машу ему в ответ… И мне кажется, что так будет всегда: он всегда будет махать мне с лоджии…
Но однажды, годы спустя, ему уже было почти восемьдесят, меня пронзило, как иглой: "Господи, а ведь так будет не всегда!… Вот оглянусь когда-нибудь – и не увижу уже его на лоджии…" И всё во мне тут же восстало против этой страшной мысли: "Нет! ТАК будет ВСЕГДА! Он всегда будет махать мне с лоджии!…"
…И опять он стоял на лоджии и махал мне вслед. А я шла и всё оглядывалась и оглядывалась, и махала ему, и в сердце было горячо и радостно оттого, что я так люблю его, и оттого, что он меня любит.
Я знала, что всю жизнь буду оглядываться на этот дом, на эту лоджию, на эти два тёплых окна…
Так и живу…
* * *
И вот, прошло с тех пор более тридцати лет, и я опять иду по Газетному переулку… он опять носит своё настоящее имя. В который раз я иду по этому переулку, и мне кажется, что трещины в тротуаре под ногами – всё те же, что и тридцать лет назад, и вот эта лужа после дождя у обочины – она всегда была здесь… И, пока я изучаю трещины под ногами и лужи у обочины, пока я не подымаю головы от этих вечных узоров, – я думаю, что вот, сейчас подыму голову – и увижу зелёное буйство на лоджии второго этажа, и – его, с лукавой усмешкой глядящего на меня сквозь ветви ивового деревца, прижившегося на их весёлой лоджии… А в глубине лоджии, за зеленью и цветением, – я увижу два манящих тёплых окна…
Которые светят мне уже столько лет…
И будут светить ВСЕГДА.
А однажды, в конце зимы, шла тут, по этим склизким наледям, вечно тут наледи под водосточными трубами! и вдруг почудилось… – вот сейчас они выйдут из-за угла своего дома, два старых и бесконечно дорогих мне человека, она – в сереньком пальтишке на лебяжьем меху и в серенькой шапочке, фасоном – чалма, а он – в длиннополом, старомодном, кофейного цвета, каком-то доисторическом пальто и в смешной ушанке, старой, потрёпанной, с лихо торчащим в сторону одним ухом… И пойдут, рука об руку, осторожно ступая по нечищеным, скользким тротуарам… Два бесконечно дорогих мне человека.
Бывало (это ещё в прежнюю эпоху – до кодовых замков – когда подъезды стояли нараспашку), иногда заходила в их двор, проходила мимо знакомых мусорных баков – вот здесь он кормил по утрам голубей, а потом, четыре года, – она… а когда я жила у неё, то голубей кормила я…
И вот, захожу в этот двор – дома № 1/12 (в те времена – ул. Огарёва), здесь у мусорных баков вечно кучкуются голуби, которых он когда-то привадил к этому месту утренними кормёжками… Захожу в полутёмный пыльный подъезд, поднимаюсь на второй этаж и стою перед их дверью № 44.
Просто стою перед дверью.
И представляю: вот сейчас нажму на кнопку звонка – и услышу за дверью знакомый торопливый топот ног (никогда-то он не мог ходить по дому спокойным, размеренным шагом) и его голос: "Люся! Люся! Я уверен, что это – Романушка!"
Господи, неужели это не повторится? Никогда?!
Как же я люблю их! И тогда любила. И сейчас. Как они дороги мне. Как много они для меня значат. Он и она.
* * *
Мой любимый Дом – дом Каптеревых.
Притяжение тринадцати лет.
Притяжение всей жизни…
Дом, где царили два запаха: запах свежих масляных красок и запах свежезаваренного чая… Где дух парил над плотью. Где каждое слово было драгоценно. Дом, где меня всегда ждали. Откуда никогда не хотелось уходить.
* * *
Меня познакомил с ними Гавр. Ещё летом, когда Мой Клоун был жив…
А второй раз я пришла к ним недели через две, одна. Валерий Всеволодович сам позвонил мне и позвал. Недели через две… Моего Клоуна уже не было…
И они сразу поняли, что у меня что-то случилось. Сразу, как только я вошла.
Он спросил осторожно:
– У вас что-то случилось?…
И я сказала:
– Умер человек, которого я любила больше жизни.
Нет, они не стали причитать надо мной. И выпытывать подробности. Нет.
Они стали поить меня горячим чаем, и он показывал свои новые картины, а она читала свои новые стихи… И всё это было – для меня одной.
И случилось чудо. Я почувствовала, что я – в круге тепла и света…
А я-то думала, что в моей жизни может быть только один круг – круг циркового манежа… и ничего больше, ничего другого.
И я захотела этого тепла, и этого света.
И я попросила Валерия Всеволодовича показать мне картину, которая поразила меня, когда мы приходили сюда, к ним, прошлый раз, большой кампанией. Картина называлась "Вечерний звон". И он с радостью достал её и поставил на мольберт…
И я попросила Людмилу Фёдоровну прочесть стихи, которые так понравились мне в тот, первый раз, и она их прочла.
Вечер пахнет чаем и жасмином,
Лунно полыхающем в саду…
Начинаясь медленно и длинно,
Разговор уходит в высоту…
Так всегда и было. Всегда – в высоту. Или – в глубину. Здесь не было топтания на плоскости.
* * *
Каптеревский круг. А ещё недавно – круг циркового манежа… А когда-то давно – круг шумного двора на Философской улице, где прошло детство… Эти жизненные круги – как диски позвоночника внутри нас. Говорят же иногда: у этого человека крепкий стержень. Но редко задумываются, из чего состоит этот стержень. А состоит он как раз из этих дисков-кругов. Диски не исчезают. Просто ты переходишь в иное измерение жизни – некая сила тебя выносит на новый круг… И все эти круги нанизаны на нечто вертикальное, устремлённое вверх… Может, это и есть линия судьбы?…
* * *
…Летом 1972 года Каптеревы жили у друзей, убежав из своей сумасшедшей коммуналки: Людмила Фёдоровна боялась, что у Валерия случится третий инфаркт.
Чудом он выбил в то лето квартиру. Двухкомнатную квартиру в старом мхатовском доме на углу улиц – Огарёва и Герцена (ныне – это Газетный переулок и Большая Никитская улица).
А потом был переезд. И мы с Гавром принимали в нём участие. Каптерев поручил мне самое ответственное, как он сказал, с чем могла справиться только женщина – паковать хрупкую посуду. Я гордилась. А Гавр паковал в это время с Валерием картины. Валерий, делая заодно ревизию картин, отставлял в сторону те, которые хотел выбросить: просто вынести на помойку. Гавр хватался за голову: "И ЭТО вы хотите выбросить?!" Да, хорошо, что Гавр был в этот момент рядом. Благодаря его воплям, были спасены от выброса многие каптеревские шедевры.
* * *
Каптеревский Дом вобрал в себя целый мир. Этот дом стал для меня идеалом Дома. Дома, который равен Храму.
Лучше всего о нём написала Людмила Фёдоровна:
Как бы это мне построить дом?
Для живого,
без границ объём.
Чтобы из любви моей возник
Дом-дружище, спутник и – двойник.
Молодой,
до нескончанья лет.
Чтобы на столе – цветы и хлеб.
Чтоб сквозили добрые черты
в окнах синеглазой высоты.
Чтобы только – нужные слова,
круглые,
как шар земной,
как вальс,
как "люблю!",
и как объятье рук,
и как солнца незатменный круг.
Дом живой,
поющий поутру,
Дом жилой,
Дом полный строк и струн,
тайный,
как огонь и темнота.
Дом "возьми!"
и, если хочешь, – "дай!",
Дом – "останься!",
Дом – "свободен ты!"
Странный, невозможный дом мечты.
Кровом будь
и – кроною лесной.
Дом, как мир.
И Дом, как дом родной.
И они такой Дом построили.
* * *
А внешние черты этого Дома мечты были таковы.
Её комната. Справа у стены, ближе к окну – скромное ложе – простая раскладушка. Над ней, на стене, каптеревская картина – "Сирень". Сирень буйная, источающая свежесть и энергию жизни… Рядом с раскладушкой, на табуретке – старая пишущая машинка "Олимпия". Перед ней – хлипкий раскладной деревянный стульчик, он мог выдержать только Людмилу Фёдоровну, или меня. Справа от двери – старый, потемневший от времени сервант, он служил вместилищем для книг и рукописей. Наверху – несколько фотографий отца Людмилы Фёдоровны – Фёдора Окназова, её матери – тоже Людмилы, картина Валерия "Природа", которую Людмила Фёдоровна любила особой любовью. А ещё на серванте бусы и заготовки для бус, иконки и подсвечники. Над сервантом – большая старинная картина неизвестного художника, на ней – распятый Христос. Слева от двери – большое, в человеческий рост, зеркало в деревянной раме, под ним – гора книг и рукописей, прикрытая ярким шёлковым платком. Большую часть комнаты занимал чёрный рояль, который Людмила Фёдоровна называла ласково Арнольдом. На крышке рояля – россыпь крымских камушков и ракушек… Маленький кусочек Крыма, который она очень любила. На стене над роялем – картины Каптерева – "Лиловая лошадь" и "Алые паруса"…
Его комната. Тёмный предбанник, – здесь, на грубо сколоченных деревянных стеллажах стояли книги. Библиотека была не очень большая, но изысканная: много поэзии, восточные мудрецы и древние философы, с которыми соседствовали Герман Гессе, Томас Манн, Александр Грин… Здесь же, в углу, стоял древний, рассыхающийся гардероб, на нём лежали картины. Картины стояли и на полу, прислонившись к стеллажам, как будто шепчась с книгами… Предбанник был отгорожен от комнаты тёмно-синей шторой и старым столом, который являл собой вместительный шкаф. В нём лежали картины. А на нём – стояли банки с кистями, валялись тюбики с краской. Рядом со столом – старый мольберт. На мольберте – сбоку, на гвоздике – фартук, заляпанный красками, в нём Каптерев работал.
Половину комнаты занимала лежащая на полу циновка, на ней – старинная посуда, кувшины, камни, кораллы, древние черепки… На стене ещё одна циновка, на ней – картины Каптерева – то немногое, что сохранилось с тридцатых годов: среднеазиатские пейзажи. Над циновкой – картина с огненным петухом, Каптерев обожал этих птиц, у него много картин, где действующий герой – петух. В углу, под самым потолком – старинный азиатский фонарь. На толстом гвозде – азиатский халат Валерия, который он носил когда-то в экспедициях, и его тюбетейки. Иногда Валерий Всеволодович надевал азиатский наряд и сейчас. Он любил старину, любил восток, и друзья отовсюду привозили ему красивые черепки, раковины и камни. И тюбетейки. На стенах – картины. Повсюду – картины… Изумительный "Ночной натюрморт" – тоже работа тридцатых годов. Через десять лет она уйдёт в Третьяковку, но пока висит в доме у её создателя. У окна – лимонное деревце, выращенное из косточки. Старая узкая деревянная кровать. Старые табуретки, заляпанные краской. Брызги краски на полу… А главное – запах!… Здесь всегда царил запах свежих красок. Запах только что написанной картины!…
Никто, лучше Людмилы Фёдоровны, не смог бы описать комнату-мастерскую Валерия Каптерева.
Здесь было всё исполнено добра.
Живое, неживое – без различья:
природы разноликие обличья –
стена и окна, птица и гора.Здесь тишиной гармонии цела,
вещь каждая взывала необманно:
над раковиной, свитой океаном,
медлительная радуга цвела.Свеча горела над её витком,
неярким пламенем своим сжигая время,
султаном копоти венчая озаренье,
она сгорала кротко и легко.В нас прорастали чьи-то голоса,
рождалась суть из панциря улитки:
взывало всё – предметы и реликты,
и окон удивлённые глаза.А рядом возводились этажи,
ночные сварки резали железо,
и город в росте был подобен лесу,
и это тоже созидала жизнь.И стоило родиться, чтоб успеть
в наш век, и лучезарный, и зловещий,
услышать, как в тиши умеют петь
бессмертные, задумчивые вещи.За комнату, в которой я горю,
за чудотворно сбывшиеся лики,
за мудрую жестокость, за улыбки
твоих цветущих слов благодарю.
* * *
Кухня. Разделена посудным шкафом на крошечную кухоньку и крошечную столовую. Окна нет. Вместо окна в стене над газовой плитой – вентилятор, который выходит на лестницу.
А на стене в столовой – солнечная афиша Акимовского театра комедии. Вот она-то и была окном. Окном, в котором всегда сияло солнце!…
Старинный деревянный стол на четырёх львиных лапах. Лет сто пятьдесят этому столу, а то и больше. За этим столом сидели и пили чай лучшие люди Москвы семидесятых годов…