Были и другие дела, тоже важные: позвонить прокурору, получить деньги в Институте информации, отправить деньги хозяйке комнаты под Загорском, зайти в парикмахерскую и наконец купить новый костюм.
Он получил и послал деньги, позвонил раз пять прокурору, не дозвонился и зашел в ЦУМ. Мужские костюмы продавались на третьем этаже. В очереди было много женщин - должно быть, покупали для сыновей и мужей. Остроградский стал вспоминать свой номер. Кажется, пятидесятый, третий рост?
- Которые не знают свой размер, должны ходить с женами. А холостые - с мамами, - поучительно сказал продавец.
Конечно, разумнее было бы купить темный двубортный на лето и зиму. Но ему захотелось купить светлый, однобортный. "Не по возрасту, черт побери, - подумал он, глядя на себя в маленькой примерочной, состоявшей из легких шелковых штор. - Но ведь сказала же Ольга, что я какой-то нестарый?.." Он примерил темный. Тоже недурно. Гм, гм...
Он еще выбирал бы, пожалуй, если бы не знал заранее, что в конце концов все равно купит светлый костюм.
Он надел его и стал бродить по ЦУМу, размышляя над тем, что ему в последний раз сказал Юра Челпанов. Юра сказал, что одно из предположений проверить пока невозможно. Но это была та невозможность, с которой надо было обращаться умно. С нежностью, но умело. Эта была невозможность, которую надо было понять, как женщину. И, кажется, это уже произошло - быть может, когда он выбирал костюм или звонил в прокуратуру? Кстати, позвоню-ка я снова. Прокурор пошел обедать. Рано обедает прокурор - четверть второго. Остроградский ходил, посвистывая, и вдруг купил для Ольги шелковую театральную сумочку, хорошенькую, с цепочкой. Теперь денег осталось мало, но он подумал и купил еще шляпу, а кепку сунул в пакет со старым костюмом.
Пожалуй, теперь нельзя было сказать, что он похож на нереабилитированного, непрописанного в Москве, не соблюдающего паспортный режим гражданина.
53
В парикмахерской было душно. Заняв очередь, он стал перебирать лежавшие на столе старые газеты и сразу наткнулся в "Научной жизни" на маленькую заметку "От редакции", спрятавшуюся (или спрятанную?) среди читательских писем. Это было "опровержение" - то самое, которого так боялся Миша Лепестков. Напрасно боялся! Опровержение - если можно было так назвать напечатанную нонпарелью замётку - было написано невнятно, приблизительно, глухо: Снегирев - не невежда, редакция сожалеет, проблема заслуживает глубокого изучения. Пожалуй, в заметке было даже что-то неуловимо-обидное для Снегирева. Она означала... Он как бы взглянул на весь газетный лист одним отвлеченным взглядом. Она ничего не означала.
...Он чуть не пропустил свою очередь, зачитавшись статьей в "Известиях", которая не могла появиться месяц или два тому назад и за которую до марта 1953 года дали бы лет десять.
- Под полечку? -- спросил парикмахер.
- Да. "Нет, не десятку, а все двадцать пять, - подумал Остроградский. - И не где-нибудь, а в каком-нибудь Джезказгане".
- Бриться будем?
- Пожалуйста.
Из парикмахерской он снова позвонил и снова не добрался до понравившегося ему прокурора. Секретарша, которая ничего не знала о деле, разговаривала грубо.
Два часа. Он знал, что даже если он пойдет очень медленно и будет останавливаться у каждой витрины, ноги все равно принесут его раньше - не в три, а, скажем, без четверти три. Ноги всегда приносили его раньше, потому что даже ждать Ольгу, зная, что она непременно придет, было наслажденьем.
Они виделись теперь почти каждый день, но по-прежнему на улицах, потому что на Кадашевской поселился какой-то тип, уволенный из охраны, и Ольга его боялась.
...И на этот раз ноги принесли его к ней на двадцать минут раньше, хотя из парикмахерской он пошел не направо к Библиотеке иностранной литературы, а налево. Ольга ахнула и засмеялась, увидев его. Остроградский с гордостью поджал губы. Она была в синем халате, быстрая, торопившаяся кончить к его приходу работу, прелестная со своей разваливающейся прической. В комнату ежеминутно заходила ее помощница Лена, и Остроградский чинно уселся в углу, положив пакет со старым костюмом на колени.
- Можно оставить его у тебя? - спросил он, когда помощница вышла.
- Конечно.
И она спрятала пакет в шкаф, "а то Лена, пожалуй, отправит его куда-нибудь на Цейлон, вместе с нашими бандеролями".
- Мне нравится смотреть, как ты работаешь, - сказал Остроградский. - Почему ты смеешься? - спросил он, когда они вышли на улицу.
- Нет, ничего. Лена говорит, что ты - интересный.
- Ну, конечно, еще бы! Как костюм?
Он знал, что ей хотелось сказать, что напрасно он не купил темный костюм, - и действительно эти слова уже были у нее на языке. Но он знал и то, что она промолчит, не желая огорчать его, - и она промолчала. Но что ей не нужна дорогая театральная сумочка - он не догадался может быть потому, что не знал, что она театральная. Ольга поблагодарила его и сказала, что мечтала как раз о такой. К этой сумочке была нужна еще одна, взамен той, давно истрепанной, с которой она ходила и в магазин и на работу.
- Куда мы сегодня?
У них были "хозяйственные" прогулки, когда Ольга покупала, а Остроградский, который терпеть не мог магазинов, помогал ей, занимая очередь и стараясь не перепутать чеки - и это тоже нравилось ему, потому что Ольга его все время жалела. А были и настоящие, далекие, когда они уходили куда-нибудь в Останкино или на Ленинские горы, вдоль Москвы-реки, по которым гоняли свои остроносые лодки серьезные, сосредоточенные юноши и девушки, ритмично сгибая загорелые спины. Остроградский наслаждался. Он любил Москву.
- Сегодня мы поедем... Не скажу, куда и зачем.
- Почему?
- Нельзя. Ты голодный?
- Не очень.
- Можешь потерпеть?
- Да.
54
Ольга отказалась от комнаты в старом деревянном доме на Четвертой Мещанской и теперь хотела, чтобы Остроградский одобрил ее решение взять комнату, которую ей предложили в новом строящемся районе.
Они проехали в метро, потом автобусом, потом - с конечной остановки - пошли пешком по развороченной, неасфальтированной дороге. Рычащие грузовики ныряли по ухабам. Везде были краны, медленно, кругло поворачивающиеся, с опасной легкостью проносящие по воздуху какие-то грузы, похожие на гигантские карточные колоды.
К дому, почти законченному, но еще в лесах, было трудно подойти, но они все-таки подошли и, нырнув под доски, загородившие крест-накрест только что отделанную лестницу, поднялись на седьмой этаж.
- Задохнулся?
- Нет.
- Лифт еще не работает, - сказала Ольга Прохоровна виноватым голосом.
Комната была небольшая, двенадцатиметровая. В ту минуту, когда они вошли, солнце, уже обойдя ее, как будто нарочно задержалось, косо скользя сквозь грязные окна.
- Квадратная. Это удобно.
- Да.
- Не тесновато ли? - смеясь, спросил Остроградский.
- Ну вот еще!
- Для четверых-то.
- Ну так что ж!
Он посмотрел на Ольгу. Она была очень серьезна.
- Где что будет стоять, а?
Она кивнула. Тогда он тоже прикинул - куда поставить письменный стол?
Они стали смотреть из окна. Ольга рассказывала, и Остроградский подивился тому, что она уже знает, какие магазины откроются в этом доме, а какие - в соседнем.
- Здесь будет почта. А вон там, где роют большой котлован, - кинотеатр.
Она уже жила в этой комнате, на этой улице, которой еще не было и в помине.
- С тобой не пропадешь.
В ответ она быстро поцеловала его.
Он сказал что-то, не помня себя, с взволнованными глазами, выражение которых она уже знала.
- Не надо, мой дорогой. Когда ты теперь будешь у Лапотникова?
Давно обо всем догадавшийся Лапотников немедленно уходил, едва они появлялись.
- Не знаю. Завтра. Приедешь?
- Конечно.
55
Ольга Прохоровна уговорила Остроградского не провожать ее домой (они весело и вкусно пообедали в "Балчуге"), Она знала, что он захочет остаться, а она не в силах будет отказать, потому что ей самой хотелось, чтобы он остался. Это было невозможно: она боялась бывшего охранника, отравлявшего жизнь всей квартире.
Однако эта причина показалась им незначительной, когда, выйдя из ресторана, Ольга и Остроградский остановились у парапета набережной и посмотрели друг другу в глаза.
- Дай я тебя хоть поцелую.
Они пошли в сквер напротив Дома правительства, пахнувший липой, с громадной клумбой только что высаженных тюльпанов, прохладный в сумерках раннего лета, и разговаривали, пока не вспыхнули фонари, прогнавшие эти сумерки и вместе с ними - иллюзию, что в сквере нет никого, кроме них.
56
Каждый раз она начинала ждать новой встречи с той минуты, когда они расставались, и сейчас, простившись с Остроградским, она сразу же стала ждать завтрашней встречи. Но это не помешало ей думать об Оленьке, за которой она собиралась поехать в середине июня, о комнате, о сумочке - она долго рассматривала ее в продовольственном магазине. Она думала - и ждала. Смотрела рекламу кино - и ждала. Все было полно этим ожиданием, странной легкостью, с которой она думала обо всем сразу, и чувством благодарности - кому? За что? Она не знала.
Кто-то обогнал ее на мосту, шагая стремительно, плечом вперед - плотный человек с некрасивыми, слегка вьющимися волосами. Лепестков? Она не была уверена.
- Миша? - спросила она негромко.
- Он обернулся.
- Ольга, я вас не узнал.
Они помолчали. По неуловимому обмену впечатлениями, естественному для людей, так долго знавших друг друга, Ольга Прохоровна поняла, что он сразу заметил происшедшую в ней перемену. Но он заметил ее не умом, а любовью, которая вся превратилась в зрение, в те два или три искоса брошенных на нее взгляда, когда они повернули на набережную с Каменного моста.
Нельзя было говорить с ним об этой перемене, но она все-таки заговорила, услышав себя с ужасом и тупым удивлением. Это было, как если бы она с размаху кинулась в пропасть ничего не значащих слов, Которые должны были выразить и сожаление, и признательность, и то, что он ее лучший, самый близкий друг и то, что он не должен, не смеет чувствовать себя несчастным без нее и что она только теперь поняла, как она перед ним виновата.
- Миша, - начала она с трудом. - Мы давно не виделись, а между тем...
Он перебил на полуслове:
- Не помню, я говорил вам, что собрался в Антарктику?
- Нет.
- Значит, в самом деле, давно. Проваторов предложил, и я немедленно согласился. Я все прицеливался - не удастся ли проверить одну затею в лаборатории. Не удалось, а в Антарктике все сразу же станет ясно, потому что там у меня под боком и химики, и физики. Первоклассный комплексный институт, о котором я мечтаю всю жизнь.
Он рассказал об экспедиции, потом о Юре Челпанове, который оказался, к его удивлению, мастером спорта по плаванью, несмотря на свою невзрачную внешность.
- А чем кончилось единоборство с жилотделом? - спросил он и обрадовался, узнав, что Ольга Прохоровна получила комнату, да еще в новом доме.
- А с мебелью вам поможет Шурка Глаголь, я вас с ним познакомлю.
Он объяснил, что Шурка - это его новый приятель, длинный рыжий парень с дикими идеями, но первоклассный интерьерщик, умеющий из пары досок сделать письменный стол, который по желанию можно превратить в кровать или книжную полку.
Разговор был легкий, почти веселый. Разговор был о том, что ничего, в сущности, не случилось.
"Он все понял давным-давно, еще в тот вечер, когда я волновалась за Анатолия Осиповича и просила его остаться в Лазаревке на ночь", - думала Ольга Прохоровна, вернувшись домой и стоя подле постели, с которой надо было, что-то сделать. "Боже мой, ведь я едва не назвала то, о чем он так долго, много лет не хотел говорить!"
Постель надо было застелить, а потом лечь. Нет, сперва раздеться, а потом лечь. Нет, раздеться, умыться и лечь.
Она вспомнила лицо Лепесткова с туманным взглядом, в котором всегда что-то мерцало, когда он разговаривал с ней. Теперь он говорил и смеялся, но глаза были задернуты и все лицо задернуто, похудевшее, с упрямым подбородком.
Она разделась, умылась, легла.
"Это был разговор о кирпичной стеночке за окном, которую он разобрал, чтобы в комнате стало светлее, о соседях, которые думали, что мы муж и жена. О том, что ни я, ни Миша не отрицали этого, потому что так мне было легче жить: опора. Но каково же было ему притворяться? После смерти Бориса он только и делал, что разбирал эти стеночки. Продал даже книги, чтобы переехать поближе ко мне, пристроив боковушку к флигелю на Ордынке. А молчал он, потому что боялся, что я могу согласиться стать его женой из признательности или потому что я одинока".
Ей захотелось сразу же рассказать об этой встрече Анатолию Осиповичу, но это было невозможно, сколько бы она ни металась по комнате в ночной рубашке, раскрасневшаяся, с рассыпавшимися волосами.
Она вспомнила, как Анатолий Осипович в первый вечер знакомства на кошкинской даче едва не отправил ее с Лепестковым в одну комнату, приняв их за супругов, и его удивление, почти недоверчивое, когда она сказала ему однажды, что между ними никогда не было других, кроме дружеских отношений. Ей тогда и понравился и не понравился тот мужской оттенок сожаления, с которым Анатолий Осипович сказал что-то очень ласковое о Лепесткове. Да что говорить, они просто забыли о нем! Они? Нет, она! Анатолий Осипович знает, что Миша едет в Антарктику, не может не знать, он сам участвует в подготовке. А ей он ничего не сказал, потому что она как бы попросила его не упоминать о Мише, и он сердился на ее равнодушие, когда упоминать все-таки приходилось. "Я, одна я виновата, - продолжала она думать. - Анатолий Осипович беспокоился, что Миша так надолго пропал, и спрашивал меня, и сердился, когда я отвечала небрежно, с досадой. Он сердился, потому что видел и понимал мою неблагодарность, мою беспощадность к другу, который сделал для меня так много! А для него? Кто же, если не Миша остался верен ему и заботился - поселил у себя, а потом устроил в Лазаревке, привозил книги и - я уверена - помогал деньгами! Что же Анатолий Осипович должен думать обо мне! И почему он ни разу не сказал, что я поступаю несправедливо, подло?"
- Боже мой, он разлюбит меня, - сказала она вслух, прижимая к горячим щекам холодные руки.
57
Это может показаться странным, но, прочитав "опровержение", напечатанное в газете "Научная жизнь", я вспомнил Ленинград осенью 1937 года. Город был охвачен каким-то воспаленным чувством неизбежности, ожидания. Одни боялись, делая вид, что они не боятся; другие - ссылаясь на то, что боятся решительно все; третьи - притворяясь, что они храбрее других; четвертые - доказывая, что бояться полезно и даже необходимо. Я зашел к старому другу, глубокому ученому, занимавшемуся историей русской жизни прошлого века. Он был озлобленно-спокоен.
- Смотри, - сказал он, подведя меня к окну, из которого открывался обыкновенный вид на стену соседнего дома. - Видишь?
Тесный, старопетербургский двор был пуст. К залатанной крыше сарая прилепился высокий деревянный домик с лесенкой и длинным шестом. Голубятня? Но и домик был безжизненно пуст.
- Ничего не вижу.
- Присмотрись.
И я увидел - не двор, а воздух двора, рассеянную, незримо-мелкую пепельную пыль, неподвижно стоявшую в каменном узком колодце.
- Что это?
Он усмехнулся.
- Память жгут, - сказал он. - Давно - и каждую ночь.
И он заговорил о гибели писем, фотографий, документов, в которых с невообразимым своеобразием отпечаталась частная жизнь, об осколках времени - драгоценных, потому что из них складывается история народа.
- Я схожу с ума, - сказал он; - когда думаю, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники.
Казалось, давно забылись, померкли в памяти эти дни, пустой двор, запах гари, улетевшие голуби, легкий пепел в лучах осеннего солнца! Но как на черно-белом экране, вспыхнула передо мной эта сцена, когда я подумал, что вслед за "опровержением" все бумаги по снегиревскому делу будут брошены в мусорный ящик.
Я позвонил Кузину.
- Вам они больше не нужны. А мне - кто знает, - может быть, пригодятся?
И он привез мне несколько толстых папок, битком набитых запросами, доносами, справками, докладными записками - сотни страниц, полных злобы, скрытой ненависти, откровенного страха. Не надо было обладать дарованием историка, чтобы понять, с какой отчетливостью отразилась в этих бумагах шаткая, ломающаяся атмосфера начала пятидесятых годов. Мало сказать, что это было интересное чтение: я не мог оторваться от энергично, неустанно развертывающегося зрелища борьбы между кривдой и правдой. Здесь можно было найти и поражающую замкнутость душевной жизни, и ненависть к самой природе новизны - и скромную смелость людей, давно нашедших свою дорогу. За каждым письмом угадывался человек, как бы вписанный в картину десятилетия. Это был целый мир, внезапно раскрывшийся, меняющийся, необъясненный, требующий участия и разгадки.
58
Иван Александрович был недоволен тем, что Остроградский опоздал, потому что придавал его встрече: с Гладышевым особенное значение. Анатолий Осипович понял это сразу - и не только потому, что у Кошкина был непривычный торжественно-взволнованный вид. Квартира на Тверском бульваре, обжитая, уютная и все же напоминавшая чем-то запущенную дачу в Лазаревке, была тщательно прибрана, полы натерты, стол накрыт не в маленькой столовой, а в ярко освещенном просторном кабинете. Старушка-домработница, в лихо сбившемся набок чепце, летала из комнаты в комнату, как будто ей было восемнадцать лет, и Кошкин, распоряжаясь, шипел на нее тоже как-то по-молодому. Разговор начался хорошо, но сразу же ушел куда-то в сторону, и вернуть его в задуманную колею оказалось не так-то просто.
Анатолий Осипович не знал, почему он не рассчитывал, что эта встреча может существенно изменить его положение. Но сам Гладышев интересовал его - и глубоко. Он был деятелем, причастным к тому, что происходило на магистралях политической жизни, и это, по-видимому, не мешало ему с размахом действовать в науке. Сейчас этот человек, распоряжавшийся десятками институтов и сотнями лабораторий, слушал Юру Челпанова, которому, кажется, было почти безразлично, какое место занимает Гладышев в научной и государственной иерархии. Юра на этот раз был не в рыжем толстом свитере, а в новом черном костюме, сидевшем на нем не особенно ловко. Рассказывал он о туристском походе на байдарках вдоль какой-то порожистой реки Приполярного Урала - и Гладышев слушал его с интересом. Это и было в нем самое приятное - живой, почти детский интерес, с которым, весело щурясь, он слушал Юру. Вообще же он не очень понравился Анатолию Осиповичу - по меньшей мере в первые минуты знакомства. В нем было заметно несовпадение между тем, что он говорил, и тем, что думал, характерное для людей, не раз испытавших на других свою решительность и влияние. Он был поджарый, седой. "И, видать, не робкого десятка", - подумал Остроградский, глядя на его бледное и сильное лицо с глубоко сидящими глазами.