Вечер проходил прекрасно, тем более что и Анатолию Осиповичу было о чем рассказать - еще в тридцатых годах он был с знаменитым Абалаковым на Памире. Но Кошкин все волновался - очевидно, считал, что давно пора перейти от байдарочных походов, от мошки, замучившей Юру и его товарищей, от насмешившей всех ночевки в лесу рядом с медведем к делу, а дело было связано с организацией строившегося по поручению правительства научного центра.
Наконец сели за стол, и тут, как на грех, Юра заговорил о своей, общей с Остроградским работе. Работа шла, но кое-что не получалось, и Анатолий Осипович стал доказывать, что Юра должен сделать то же самое, но не тогда и не так.
Гладышев попросил рассказать о сущности спора, и пришлось вернуться к первоначальной мысли - той, которую Остроградский привез из лагеря в Москву. Очевидно, она поразила Гладышева, потому что он стал слушать Остроградского уже не с прежним "туристским" интересом, а с каким-то совсем другим, заставившим слабо порозоветь его бледные щеки.
59
Ольга Прохоровна проснулась со странным чувством, что кто-то стоит за дверью и терпеливо ждет, когда она откроет глаза. Она прислушалась, испуганная, с медленно забившимся сердцем. В комнате было темно, чуть виднелась косая, наклоненная ниша окна. Да, кто-то негромко, но настойчиво погромыхивал ручкой.
- Кто там?
- Это я, открой, пожалуйста, - чуть слышно попросил Остроградский.
- Боже мой!
Она вскочила, накинула халатик. Он быстро вошел.
- Что случилось?
- Да просто засиделся у Кошкина и не мог вернуться к тете Лизе так поздно. А у него остаться тоже не мог. Ты дрожишь?
- Я испугалась.
- Милая моя. Ну, ложись скорее.
Она легла, и он крепко укутал ее, как ребенка.
- Тебя никто не заметил?
- Не знаю. Едва ли. Все спят. Люди и гады. Три часа ночи.
- Господи, как хорошо, что ты пришел! Ну, рассказывай.
- О чем?
- Я вижу, что тебе хочется о чем-то мне рассказать.
- Это правда.
Они говорили шепотом.
- У тебя холодные руки.
- Ночь прохладная. Я шел быстро и все-таки замерз.
Ей снова захотелось сказать, что надо было купить другой костюм, поплотнее, и она опять не сказала.
- Так что же случилось?
Он был теперь совсем другой, чем вечером, когда они расстались у сквера. Он был в том состоянии сосредоточенности, раздвоенности, когда, как бы участвуя во всем происходившем вокруг, он на деле участвовал только в непрестанной работе обдумывания, не прекращающейся ни на минуту. Она часто видела его таким в Лазаревке и всегда испытывала и нежное, как к ребенку, и немного испуганное, и благоговейное чувство.
- Хочешь чаю?
- Ну что ты! Ты уже легла.
- Подумаешь!
Она зажгла керогаз и поставила чайник.
- Я смешаю индийский с грузинским, как мы делали в Лазаревке. Это вкусно.
- Спасибо.
Он тихонько посвистывал, раскачиваясь на носках и заложив руки в карманы. Ольга Прохоровна поцеловала его.
- От тебя пахнет вином.
- Это оттого, что мы пили. Там был Гладышев.
- А кто такой Гладышев?
Он стал рассказывать, останавливаясь, вспоминая, поглядывая на нее хитрыми, счастливыми, отсутствутощими глазами.
- Его тоже сажали, но ненадолго. Ивану Александровичу хотелось, чтобы я рассказал ему о моей затее, Я рассказал. Говорил три часа. Даже охрип. Я охрип?
- Нет. А Юра был?
- В том-то и дело, - виноватым голосом сказал Остроградский.
Юра пришел с новыми неожиданными возражениями, и они разговаривали до двух часов ночи, а Кошкин и руководитель будущего научного центра сидели тихо, как мышки, и слушали.
- А потом он вдруг предложил мне институт.
- Кто?
- Гладышев. Но это, конечно, вздор, хотя полномочия у него, кажется, обширные. Или даже обширнейшие.
- Он знает, что ты еще не реабилитирован?
- Именно это я у него и спросил.
- И что же?
- Засмеялся и ответил вот как я сейчас: "Вздор".
- Значит, мы переедем в Днищево?
- Милая моя, - нежно сказал Остроградский. - Это вилами по морю писано. Мы с тобой теперь стреляные воробьи, душенька ты моя. Но, вообще говоря, почему бы и нет? Ты понимаешь, наука - это вроде поэзии. Пресволочнейшая штуковина. Она все равно будет развиваться, независимо от того, существуют Снегиревы или нет. Хорошо им живется или плохо. Неприятно, что он меня пахнет вином, да?
- Напротив, приятно.
- Вино было хорошее. Между прочим, Кошкин прекрасно разбирается в винах.
Смешанный индийско-грузинский чай был выпит, и веселый, согревшийся, хотя и не переставший думать о чем-то своем, Остроградский рассказал, как бабка Гриппа на днях явилась к Ивану Александровичу с повесткой из милиции.
- Его оштрафовали на сто пятьдесят рублей.
- За что?
- За нарушение паспортного режима, - смеясь, сказал Остроградский. - Чтобы не держал на своей даче непрописанных граждан.
Он снял ботинки, повесил пиджак на спинку стула и уснул сразу, едва Ольга Прохоровна принялась за посуду. Она поставила лампу на пол, чтобы свет не бил ему в глаза. Еще не развиднелось, но темнота была уже предутренняя, не ночная. Ольга Прохоровна прибрала в комнате, умылась и села подле Остроградского, который спал, похрапывая, с успокоившимся, темным, добрым лицом. Она думала о том, что скоро поедет за Оленькой и привезет ее в новую комнату, о том, что сегодня Анатолий Осипович впервые заговорил с ней о своей семье, а это значит, что они стали ближе. Она думала о том, что было все-таки неосторожно прийти к ней на Кадашевскую, и жалела, что придется разбудить Анатолия Осиповича, когда она пойдет на работу. Еще она думала о том, что у них ничего нет и ничего не устроено и что это странно и страшно, что человек, которому только что предложили руководить научным институтом, должен бродить по Москве, прячась у друзей и знакомых. Но все устроится, все устроится! Скоро она уедет из этой комнаты, и кончится эта полутьма, одиночество. Жизнь станет другой, без мнимой беспечности, без страха. Этому почти невозможно поверить! Без страха! Легкая и трудная. Она приложила ладонь к горячим губам. Она чувствовала себя школьницей в зимнем лесу, лыжный след, поблескивая, исчезал в розовом тумане, нежно разгоравшемся среди белых стволов.
В животе толкнулось глухо и сладко, и такое же тупое и сладкое чувство, от которого ей стало смешно, разлилось по телу. Ей захотелось вытянуться, она устроилась на Оленькиной кровати, положив ноги на стул. Когда это было, что она кормила Оленьку лежа, они засыпали и просыпались, и она смеясь, трогала губки девочки набухшим соском?
Что-то пронеслось, прошумело, она не знала где - в комнате или на Кадашевской. Дождь? Это был щедрый июньский дождь, ветер швырял его из стороны в сторону, и он, шатаясь, без дела, бродил по городу, раскатывался с шумом, дыша предутренней свежестью, мешая встречам в темных скверах. "И утверди обручение их в вере и единомыслии, в истине и любви".
Дождь был сильный, набегавший порывами. "Как бы теперь, когда Миша разобрал стеночки, - подумала Ольга Прохоровна, - вода не хлынула с панели в окно?" Но она сейчас же забыла об этом, потому что снова что-то произошло, что-то неожиданное и тревожное, присоединившееся к постоянному сильному шуму дождя. Тонкий жалобный звук присоединился к нему - и она вскочила с упавшим сердцем, потому что ей показалось, что этот звук возник где-то в комнате, в том углу, где Анатолий Осипович лежал на ее кровати.
- Что с тобой?
Он не ответил. Потом сказал что-то медленно и невнятно, и когда Ольга Прохоровна, чуть не опрокинув настольную лампу, зажгла ее наконец, она увидела, что он сидит, выпрямившись, с одеялом на раздвинутых ногах, вытянув напряженные руки.
- Ради бога, - сказала она. - Ради бога!
Он взялся рукой за сердце. У него были рассеянные, страдающие глаза, родинка страшно чернела на побелевшем лице с задохнувшимся, полуоткрытым ртом.
- Ирина, - вдруг ясным, сильным голосом, глядя прямо в лицо Ольги Прохоровны, позвал он. - Ирина!
Он упал на спину и сразу же сполз с подушки, тяжело зарываясь в постель, шаря вокруг себя дергающимися руками.
- Что с тобой? Тебе дурно? Скажи!
Он попытался подняться, но снова упал, точно кто-то сильно толкнул его в грудь.
Не помня себя, Ольга Прохоровна выбежала в коридор.
- Помогите!
Она постучала в соседнюю дверь, кинулась к двери напротив. Отозвался детский голос, потом мужской - недовольный, заспанный, хриплый:
- Что случилось?
Но она уже бежала по коридору в домоуправление, к телефону, она уже ворвалась в темный двор, вбежала по ступеням, оттолкнула кого-то.
- Пустите меня! Он умирает.
А Остроградский не знал, не чувствовал, что он умирает. У него в лагере не раз бывало плохо с сердцем, и теперь, мучаясь, он ждал, что припадок скоро пройдет. Ему казалось, что он в незнакомом доме, тесном, но уютном, и все было бы хорошо, если бы он не беспокоился об Ирине. О, как все дрожит и трепещет вокруг, как быстро несется куда-то этот сухой, деревянный, потрескивающий, поскрипывающий дом! Как рвется воздух за окнами, жидкие светлые пятна бегут на насыпи, по рельсам, по телеграфным столбам. Она, не она! Она, не она! Теперь его несли куда-то, или не его, а каменную ношу, которая стала его онемевшим телом. Он рванулся, кто-то толкнул его в грудь. Что-то новое, страшное сделалось в сердце. И уже невозможно было сопротивляться этой невидимой, непреодолимой силе.
60
В этот вечер Лариса Александровна позвонила Снегиреву и попросила его приехать как можно скорее.
- Что случилось?
- С Василием нехорошо.
- Болен?
- Нет, но... Слрвом, я жду вас. Это необходимо.
Она встретила Снегирева, тщательно причесанная, прибранная, как всегда, но с припухшими глазами и опустившимся после бессонной ночи лицом.
- В том-то и дело, что не знаю и ничего не могу понять, - сказала она. - Вчера Василий пошел проститься с Женей и вернулся расстроенный, хотя как будто не очень. Ночью ему не спалось, ворочался, а под утро, когда я задремала, тихонько вышел и с тех пор...
Они разговаривали в столовой, дверь из кабинета была закрыта, но оттуда были слышны какие-то всхлипывания, вскрики.
- Я уговаривала, умоляла, ему вообще нельзя пить. Куда там! Кричит. Что произошло между ними? Женя спокоен, ушел в школу, как всегда, потом позвонил, что вернется поздно, у них какой-то вечер. Василий меня винит... - У нее оборвался голос.
- В чем?
- Будто я...
Дверь распахнулась, и Крупенин, обмякший, в туфлях на босу ногу, в ночной рубашке и пижамных штанах, которые он подтягивал неверной рукой, показался на пороге.
- А, братец кролик! Здорово!
- Здравствуй, здравствуй, - холодно сказал Снегирев.
- Ну, садись! Я, правда, тебя не звал. Но коли пришел, садись. Как живешь?
- Помаленьку.
- Опровержения печатаешь?
Он долго пьяно смотрел на Снегирева.
- Силен! Сыновей-то мы с тобой проморгали?
Он сказал другое слово, покрепче. Лариса Александровна вздрогнула и вышла.
- Науку проморгали. - Он снова назвал то же слово. - Значит, так и будем жить?
Снегирев подошел и сильно встряхнул его.
- Постыдись!
- Ну! - Крупенин замахнулся, но не стал бить, а рухнул на диван и заплакал.
Снегирев молча ждал. У него еще утром раза два-три неприятно останавливалось сердце, пропуская Удар, другой. И сейчас остановилось, пропустило.
- Знаешь, о чем меня Женька вчера спросил? Причем, заметь, совершенно спокойно: "Ты помнишь эту историю с Геннадием Лукичом, папа? Ну, с нашим историком? Мы его продолжаем бойкотировать. Не фактически, потому что это невозможно, а психологически. Ты, помнится, был на нашей стороне. Так вот, я хочу тебя спросить: как ты относишься к Снегиреву, который, по-видимому, недалеко ушел от этого Геннадия Лукича?"
Валерий Павлович побледнел.
- Что, братец? Ноздри раздул? Ноздри будешь потом раздувать. Завтра тебя об этом Алешка спросит. Господи боже ты мой милостивый, - с тоской сказал Крупенин. - Ведь я же когда-то что-то знал! Я же много знал когда-то! Куда же делось? Вот куда!
И тяжелой пепельницей из уральского камня он запустил в зеркало полубуфета. Стекло посыпалось. Заглянула испуганная Лариса Александровна. Снегирев махнул ей. Она закрыла дверь.
- Послушай, Василий...
Крупенин отвел его сильной толстой рукой.
- Уйди. Ты у меня сына отнял.
- Здравствуйте.
- Добрый вечер. Уйди, черная душа.
Крупенин вытер платком мокрое лицо.
- Опровержение напечатал? А ему на твое опровержение...
- Кому ему?
- Не знаешь? Лепесткову, братец кролик. Слыхал?
- А Лепестков при чем?
- А Лепестков при том, - медленно выговаривая, ответил Крупенин, - что он книгу написал. Не знаешь? Э, братец кролик, значит, ты уже не у дел! А ведь там и о тебе. И обо мне. Короче говоря, о всей нашей славной когорте.
- Черта ли напечатают такую книгу!
- Ну да, сегодня не напечатают. И завтра. А послезавтра, смотришь - вот она! Видишь, какое дело, милый. Ведь ее весь мир будет читать! Конечно, нам с тобой на весь мир... - Он опять повторил то слово, - так ведь ее Алешка и Женька будут читать. Вот что худо, братец кролик. Вот что худо! А Остроградский? - двинувшись на Снегирева толстой, мясистой грудью, набухшим лицом с выкатившимися глазами, спросил он.
- Что Остроградский?
- А то, что я завтра же поеду к нему.
- Зачем?
- Ах, зачем? Ты же хотел, умный человек, чтобы я к нему поехал? Затем, что я ему все расскажу! Стану на колени и лбом об пол, как перед образом господа нашего Иисуса Христа. Все расскажу!
- А ты думаешь, он не знает?
- Знает. Все равно. Это мне надо, а ему на нас...
До поздней ночи Снегирев провозился с Крупениным. Он ругал его, пил с ним, снова ругал. Он уговорил его принять прохладную ванну - и ушел без сил, когда Василий Степаныч захрапел на полуслове, опустив всклокоченную голову на грудь и уютно сцепив руки на животе, выпирающем из пижамных штанов.
- Ох, устал. Завтра расскажу, - сказал, вернувшись домой, Валерий Павлович. - Алеша спит?
- Да.
Он выслушал восторженный отчет о новых звонках по поводу опровержения.
- Как его дела?
Мария Ивановна не сразу поняла, что муж снова спросил об Алеше.
- Все в порядке.
- Ты говорила, что он роздал марки?
- Да. Он почему-то потерял интерес к маркам. Может быть, просто вырос?
- А вот ты однажды сказала: "Его нельзя узнать". В каком смысле?
- Я так сказала? Не помню. Почему ты заинтересовался?
- Просто так. Как он учится?
- Хорошо. У него только по истории тройка. Ты будешь ужинать?
- Нет.
Они пожелали друг другу спокойной ночи.
Валерий Павлович принял снотворное, переоделся, но не стал ложиться, а, почитав немного, прошел к сыну. В Алешиной комнате было прохладно, форточка открыта, лампочка уютно светилась в глубине стоявшего на ночном столике молочного, матового шара. Мальчик спал в странной, неудобной позе, которую Мария Ивановна считала полезной - на спине, с лежащими поверх одеяла руками. Руки были длинные, узкие, и все тело мальчишески узкое, вытянувшееся под тонким одеялом. Грудь поднималась чуть заметно.
Наклонившись над постелью, Снегирев внимательно смотрел на Алешу. Так он простоял долго, сам не зная зачем и ничего, кажется, не желая. Вдруг веки у мальчика дрогнули.
- Спишь? - чуть слышно спросил Валерий Павлович.
Веки все дрожали, но теперь уже как-то иначе, чем прежде.
Валерий Павлович быстро выпрямился. Ему стало страшно; холод пробежал по спине, сердце пропустило удар, забилось быстро и опять пропустило.
Теперь он наверное знал, что Алеша не спит, но спросить его снова было уже невозможно.
Он на цыпочках вышел из комнаты, лег и вздохнул. Воспоминание дня медленно прошло перед глазами. Который час? Половина второго. Все хорошо. Найдите плавающие перед закрытыми глазами цветные пятна, вглядитесь в них, дышите ровно - и вы незаметно уснете. Не старайтесь уснуть, не думайте о бессоннице. Не беда, что вы не спите эту ночь, она будет лекарством для следующей. Человек не может не спать. "Все хорошо, - говорил старый доктор, лечивший его от бессонницы. - И с каждым днем становится лучше и лучше". Повторяйте эту фразу, пока не уснете. "Все хорошо, и с каждым днем..."
61
Толстые папки с бумагами, которые принес мне из редакции Кузин, прочно легли в ящик моего письменного стола - устроились надолго. Жизнь, застывшая, нашедшая свое воплощение в доносах, продиктованных злобой и страхом, в скрестившихся, поражающих своей непримиримостью письмах, отошла, отшумела, и на смену ей явилась другая жизнь, с другими волнениями и заботами. Но что-то осталось. Было ли это воспоминание о проводах Остроградского? Или чувство острой потери, хотя я почти не знал его, едва перекинулся несколькими словами? Или другое воспоминание - прозрачный, точно вырезанный кольцом на стекле профиль молодой женщины, оцепеневшей от горя? Молодежь, долго не покидавшая могилу? Не знаю.
Осталось то, что заставило меня поехать в Ленинскую библиотеку и вернуться с книгами Остроградского. Я не стал читать их, это были специальные труды, главным образом по ихтиологии. Но я перелистал их, как бы прислушиваясь к затаенной ноте, которая вела меня за собой, среди сложных, требующих специальной подготовки изысканий. Она легко нашлась в его книге о географических ландшафтах, которая была полна живописным пониманием русской природы. В статье "Где искать Атлантиду" я встретил мысль, что в каждой науке есть своя Атлантида, что догадка, кажущаяся фантастической, подчас важнее, чем строго логический путь. Но чем старательнее пробивался я через трудные страницы, тем больше хотелось увидеть за ними живого человека, знаменитого и неизвестного, с простой и сложной судьбой. Кто мог бы рассказать мне о нем? Я позвонил Кузину и попросил его привести ко мне Лепесткова.
- Он сейчас не может. Очень занят.
И Кузин объяснил, что Ольга Прохоровна в больнице, Лепестков ездит к ней каждый день.
Прошла неделя, и я повторил свою просьбу.
- Его нет в Москве.
Я знал, что Лепестков просился в антарктическую экспедицию.
- И нескоро вернется?
- Почему нескоро? Он поехал за девочкой на Тузлинскую косу.
Я спросил, как здоровье Ольги Прохоровны.
- Не очень, но она уже дома. Я вам говорил, что приезжала женщина из Загорска?
- Нет. Какая женщина?
- У которой был прописан Остроградский. Она искала его.
Зачем?
- Привезла реабилитацию. То есть не реабилитацию, а письмо из Верховного суда. Просят зайти за бумагами.
Через несколько дней он позвонил и сказал, что придет с Лепестковым.
- У него теперь много времени. Он ушел из ВНИРО.