Двойной портрет - Вениамин Каверин 9 стр.


Лепестков приехал поздно, когда его уже перестали ждать, и привез незнакомого скромного мальчика в рыжем свитере и измятых штанах. Он сказал, что это Юра Челпанов, который только притворяется мальчиком, потому что уже окончил университет, работает в Институте океанографии Академии наук и недурно разбирается в физике моря. Остроградский поговорил с Юрой и был поражен: это "недурно разбирается" означало, что Юра не только наделен даром весьма просто выражать необычайно сложные мысли, но кружит где-то рядом с его "лагерной" теорией, - ошибаясь, правда, но смело, талантливо ошибаясь.

30

Снегирева была снисходительна к людям. Девушки из сберкассы получали от нее конфеты к Женскому дню. Над ее склонностью одеваться по-своему - вдруг она появлялась в бальном тюлевом платье - подсмеивались жены других профессоров. Но нельзя было не уважать постоянство ее убеждений.

Она была убеждена, например, в гениальности мужа, она негодовала на начальство, которое, по ее мнению, недостаточно ценило его, любила рассказывать о его популярности среди молодежи. Его значение - не только в обществе, но в истории - представлялось ей неоспоримым. Вот почему, прочитав статью, она решила, что это - просто вздор, на который не стоит обращать внимания. Но когда Валерий Павлович вышел к завтраку небритый, постаревший, с измятым после бессонной ночи лицом, и молча ушел к себе, выпив чашку черного кофе, она вдруг поняла, что ничтожная клеветническая статейка не только глубоко задела его, но угрожает его положению. Он принял бы ее легко, если бы это было не так!

Она поехала к Крупениным - ей хотелось повидаться с Ларисой, которую она уважала. К сожалению, Лариса была не одна. Из передней Мария Ивановна услышала голоса Челноковой и Клушиной. Дамы оживленно разговаривали - и замолчали при ее появлении.

Может быть, надо было сделать вид, что статейка нисколько не интересует ее? Но Марье Ивановне показалось недостойным притворяться - перед кем? Она сейчас же сказала, что никогда в жизни не читала ничего подлее и что они с Валерием Павловичем, разумеется, не оставят эту грязную клевету без ответа.

Лариса Александровна согласилась.

- Другой реакции никто и не ждет. - Она была сдержанна, может быть из-за Остроградского, к которому у нее "слабость", как однажды выразился Валерий Павлович? Но эта сдержанность была приятней, чем, например, фальшивое негодование Клушиной, которая расквохталась и потом уже никому не дала сказать хоть слово. Клушина, так же как и ее дурак муж, была, без сомнения, довольна, хотя не кто иной, как Валерий Павлович, вывел этого скользкого Клушина в люди. И Челнокова, которую Мария Ивановна вылечила от невралгии, была довольна, хотя и промямлила что-то насчет ответственности за клевету. "Экий мешок", - с отвращением подумала Мария Ивановна, когда огромная Челнокова встала, хотя за пять минут до прихода Снегиревой, очевидно, не собиралась уходить, а ждала ужина, чтобы нажраться.

Клушина, к сожалению, осталась. От статьи она, не закрывая рта, перелетела к какой-то домработнице, которая на седьмом месяце явилась к ней наниматься! - можете себе представить это нахальство!

Усталая, с головной болью Снегирева вернулась домой. Ей показалось, что даже старуха лифтерша смотрит на нее иначе, чем прежде. "Заболеваю", - подумала она, заметив блеснувший откровенной ненавистью взгляд этой лифтерши, всегда лебезившей перед ней.

В содовой ванне, которую Мария Ивановна считала прекрасным средством от нервного переутомления, ей пришла в голову оригинальная мысль: она сама напишет ответ. Не жалобу, потому что жаловаться надо в правительство, и лучше, если это сделает сам Валерий. Именно ответ клеветнику, как там его фамилия?

Еще лежа в ванне, она стала сочинять этот ответ: "Гиганты науки не впервые подвергаются нападкам и поруганию. Нет ничего удивительного в том, что подобная участь..."

Она писала ответ до утра. "Как смеете вы шельмовать ученого, внесшего громадный вклад в народное хозяйство нашей страны?.." "Статья называется "О совести ученого". Но где же совесть писателя?"

Перед рассветом она задремала и очнулась разбитая, с тяжелой мигренью. Как всегда при мигренях, она видела хуже, чем обычно, и должна была почти вплотную приблизиться к зеркалу, чтобы разглядеть лиловое лицо с длинными мешочками под глазами. "Хороша", - подумала она с отвращением.

Валерия Павловича уже не было дома. Сильно щурясь, она выпила кофе и отослала домработницу в магазин.

Аспирантка, не та рыжая, фамилию которой Марья Ивановна никак не могла запомнить, а другая, Шахлина, позвонила, чтобы рассказать, что вчера студенты покупали газету со статьей по рублю за номер.

Шахлина возмущалась, но странно - даже в ее восклицаниях чувствовалось тайное злорадство, хотя, как все аспирантки, она была, конечно, без памяти влюблена в ее мужа.

К обеду письмо было закончено. Может быть, немного длинно? Мария Ивановна без сил прилегла на диван. Фрося, домработница, заглянула за какими-то распоряжениями - она отослала ее. Алеша вернулся из школы, по-видимому с Женей Крупениным, из коридора донеслись их негромкие голоса. "А не прочитать ли мое письмо мальчикам? - подумалось ей. - Будет хуже, если они услышат о статье со стороны. Возможно даже, что нашлись негодяи, которые уже успели подсунуть газету Алеше?"

То, что она услышала, подойдя к Алешиной двери, заставило ее простоять полчаса, почти не дыша.

- Сперва я хотел, как Долохов, - сказал Женя. - Помнишь, из "Войны и мира"? А потом решил пройти из отцовского кабинета в столовую по кромке.

- По какой кромке?

- Там есть кромка. Короткая, несколько шагов, а потом можно ухватиться за решетку балкона.

Мария Ивановна выпрямилась. Она помнила эту кромку и с ужасом вообразила на ней своего рассеянного, близорукого Алешу. Крупенины жили на восьмом этаже.

- Прошел?

- Да.

- И ничего не доказал.

- Почему?

- Потому что можно физически не быть трусом, а морально дрожать как осиновый лист.

Они помолчали.

- Я слышал, как мать сердилась на него за Остроградского, - сказал Женя. - Но почему отец так испугался его? Почему?

- Это интересно, но только теоретически.

- То есть?

- Потому что он не испугался бы, если бы не было причины, - слабо, но отчетливо сказал Алеша.

- Что ты хочешь сказать?

- Ничего. Вообще, спроси его сам, если на то пошло. Небось слабо? Это тебе не кромка.

Снова помолчали.

- Слушай, а ведь я спрошу, - зазвеневшим голосом сказал Женя. - У нас с ним условие, давнишнее, еще когда мне было десять лет. Я должен за день приготовить вопросы, а он по вечерам отвечает, иногда, между прочим, занятно.

- Не ответит.

- Ответит.

- Может соврать.

Они заговорили шепотом.

- А я так не могу, - сказал Алеша. У него был взволнованный голос.

- Трусишь?

- Да.

- Еще ладно, что признаешься, - с презрением сказал Женя. - А если он спросит - почему?

- Мало ли почему? Мои марки. Захотел и роздал.

Они заговорили о другом. Но Мария Ивановна еще долго стояла у двери с болезненной пустотой в голове, с внезапно онемевшими руками и ногами.

31

Перемены были даже в том, как вертелся Клушин, на которого в конце концов пришлось накричать. Клушин должен был послать от сотрудников кафедры строго объективное письмо: факты подтасованы, ложно использованы, искажены. Копия - в "Правду".

Перемены были и в том, как держался Данилов, на которого нельзя было накричать, как на Клушина, потому что он стал теперь заметной фигурой. Данилов полуобещал написать в редакцию, а потом посоветовал отсидеться. Персиков, Метакса, Коренев лебезили, так же как прежде, и все-таки немного не так.

Все это были перемены, хотя и не очень заметные, но характерные, приводящие в бешенство, от которых темнело в глазах, а сердце начинало стучать где-то в горле. Некогда было размышлять над ними, и он ломал их, шагал через них. Он знал и другое: как бы эти люди ни юлили, им придется его защищать, потому что они так же боятся этих перемен, как и он.

Они боятся, потому что сегодня он полетит вверх тормашками, а завтра может прийти их черед. Когда-то старый сухарь Данилов сказал, смеясь: "А здорово мы с тобой, Валерий Павлыч, разгромили советскую ихтиологию". "Мы с тобой". Он это сказал не случайно.

Но самая непостижимая, угрожающая перемена заключалась, разумеется, в том, что Кулябко позвонил в редакцию, а статью взяли да и напечатали, как ни в чем не бывало. Значит ли это, что редакция опирается на кого-то другого? Плохо, если так, потому что этим другим мог оказаться Спицын.

...Жена пришла в халате, с лиловым лицом, ступая осторожно, как цапля, и принесла "Ответ клеветнику" на пятнадцати страницах. Это было под вечер, он только что приехал от заместителя министра, который держался туманно и в конце концов дал понять, что, хотя он лично возмущен "бестактной статьей", ему кажется сомнительным, что газета напечатает опровержение.

- Прочти, Валерий. Я сделала все, что могла.

Он начал читать.

- Ох, матушка, хоть ты не дури мне голову, - сказал он, горько вздохнув.

- Ты должен поговорить с Алешей. Мальчика нельзя узнать.

- То есть?

- Очевидно, какие-то негодяи подсунули ему газету.

Снегирев болезненно сморщился.

- Марья, хотя Алешу взяла бы ты на себя. Ну, объясни ему... Вот ты же написала!

- Я ему говорю: "Алеша, тише, папа не спит". А он отвечает: "Если не спит, почему же тише?"

- Ну и что же?

- Он роздал марки.

- Как роздал? Я только что подарил ему ценный альбом.

- Мальчикам.

Мария Ивановна заплакала - что было вовсе на нее не похоже - и ушла, оставив "Ответ клеветнику" на столе.

Снегирев прилег в сумерках, не зажигая огня. Что надо сделать, не откладывая, и что он сегодня так и не сделал? Нечаева! Он не договорился с Нечаевой, чтобы она написала в газету. Как-никак она-- профессор, письмо может произвести впечатление. Кроме того, ее нужно пустить по разговорной линии. Вообще, разговорную линию нельзя упускать.

"Это-то все получится, - подумал он устало. - А вот что действительно трудно..."

Действительно трудно было повторить то, что он уже сделал однажды, - добыть подходящую справку о Черкашине в психоневрологическом диспансере. Тогда, в 1948-м, удалось. Но тогда он отбивался от факультетской комиссии, которая хотя и могла его утопить, но не хотела. Теперь - дело другое. Времена - другие и люди - не те.

"Мальчика нельзя узнать" - вдруг вспомнилось ему, и он подумал, что из-за этой статьи он за всю зиму не больше чем два-три раза разговаривал с сыном. Когда это было, что он вошел к Алеше и тот как-то неловко пошевелился в кресле, точно ему сразу же захотелось убежать? И отвечал односложно, не поднимая глаз от книги, бледный, худенький, сжавшийся, с острыми коленями, с острыми плечами.

- О, будьте вы все трижды прокляты, - громко сказал Снегирев. Он сердито вытер ладонью мокрые щеки.

32

Ольга Прохоровна не сразу заметила, что она торопится в Лазаревку не потому, что беспокоится за дочку - Остроградский подружился с Оленькой, они отлично хозяйничали вдвоем, - а потому, что каждый вечер он рассказывал что-нибудь интересное, и Ольга Прохоровна с утра начинала думать об этих, вечерних часах за столом.

Он прожил не одну, а несколько жизней - так ему казалось. Он как бы открыл в себе возможность переключения - в конце концов она поняла эту мысль, хотя многое из того, о чем он говорил, скорее чувствовала, чем понимала.

Вероятно, для того, чтобы начать вторую жизнь, надо прожить прежнюю до конца. Вот это - к сожалению или счастью? - не удавалось. Наука была всегда - ив лагере, где было не до науки.

- Способность переключения, вообще говоря, свойственна физисам, - объяснил он однажды. - Вы, конечно, заметили, что я - физис?

У него была шуточная теория, согласно которой человечество делится на физисов и психисов. Первые - неудержимо стремятся к цели, в особенности когда дело касается любви, вторые действуют медленно, но верно. Физисы любят поесть, вспыльчивы, доверчивы. Психисы - сдержанны, подозрительны и, в общем, равнодушны к еде. И те и другие - мнительны, но физисы лечатся с наслаждением, а психисы - нервно, скептически, не доверяя врачам. И те и другие любят футбол, но физисы беззаботно, легко меняя привязанности, а психисы - с предчувствиями, с дурными снами, предсказывая - из суеверия - поражения любимых команд.

Юлий Цезарь предпочитал солдат, которые в гневе краснеют. Это были физисы. Психисы бледнеют. Рубенс был физисом, не говоря уже о Дюма-отце, а из русских, разумеется, Лев Толстой, вопреки его философии.

- А вот я, например, не люблю футбол, - сказала Ольга Прохоровна - значит, я не психис и не физис.

Он посмотрел на нее смеющимися глазами.

- О нет, вы физис! Мне еще надо научить вас любить музыку, и тогда вы станете типичным физисом. Вроде меня.

Иногда они слушали музыку по радио, и Ольга Прохоровна жаловалась, что не может заставить себя только слушать, не думая ни о чем.

Ольга Прохоровна рассказывала о себе, хотя еще недавно уверяла Остроградского, что рассказывать не о чем, потому что в ее жизни не было ничего интересного. Но оказалось, что ему интересно даже то, что осенними вечерами она с отцом коптила в печке, на угольях, селедку, заворачивая ее в газетную бумагу. Он хохотал, как ребенок, когда она рассказала, как в десятом классе влюбилась в пожилого лысого учителя литературы и мучилась не тем, что он пожилой и лысый, а тем, что он маленького роста.

И ведь все это было значительно, важно. Потом мне приходилось напоминать себе, какой я была тогда, чтобы понять, почему мне казалось, что это так значительно и важно!

Из лесничества Ольга бегала в школу на лыжах и опаздывала, потому что надо было посмотреть, что происходит в березовой роще. Ничего не происходило в роще, она просто стояла на солнце, нарядная, убравшаяся инеем, покачивая длинными, простоволосыми космами ветвей. Но посмотреть все-таки надо было, и даже не посмотреть, а заглянуть, как в знакомый дом, где тебя ждут и любят. Отец не велел оклеивать обоями ее комнату, бревна начинали горьковато пахнуть сосной, когда топилась печка, - и это тоже был лес, который она любила.

У нее было чувство, что когда-то она уже вспоминала все это, потом забыла, а теперь снова вспоминает с трудом, с удивлением. Неужели это она держала с мальчишками пари, что прыгнет на лыжах с высокого четырехметрового трамплина, - и прыгнула, и сломала лыжи, которые только что подарил ей отец?

И Анатолий Осипович вспоминал свое детство. Каждую осень перед началом учебного года на двор въезжала крытая повозка, набитая старыми журналами. Бумага шла на переплеты для учебников, но прежде чем отец, покашливая в редкие монгольские усы, неторопливый, молчаливый, принимался за работу, мальчики (у Анатолия Осиповича был младший брат Гриша) уже с головой ныряли в журналы. Грише нравилось "Пробуждение". На каждой странице были виньетки, силуэты, медальоны. Женщины с распущенными волосами, в хитонах, улыбались загадочно и томно. Поэты подписывались странно: Черный Бор, Лидия Лесная.

- А я читал все подряд. В "Вестнике знания" - о первых воздухоплавателях. Монгольфье, Лилиенталь! В самых именах было что-то летящее, легкое!

Случались вечера, когда Остроградский не то что чувствовал себя плохо, но "существовал с усилием", как он сам говорил. Он серел, в черных глазах появлялось выражение тоски. Ольга Прохоровна уговорила его поехать к врачу - и он вернулся веселый.

- Да это мудрец Соломон, - сказал он. - Он спросил меня, слышал ли я такое выражение - "память сердца"? "У вашего сердца хорошая память. Когда-то вы перенесли микроинфаркт на ногах и забыли. А оно не забыло".

Ольга Прохоровна заказала микстуру, но он не стал ее принимать.

Я сторонник более радикальных мер, - сказал он, смеясь. - Реабилитация, прописка. Вообще, счастье. А фармакопея, Ольга Прохоровна, помогала человечеству в девятнадцатом веке.

Реабилитация двигалась далеко не так быстро, как хотелось, с каждым днем отставая от других дел, связанных с восстанавливающимся положением. Кошкин был назначен главным редактором "Зоологического журнала" - если бы Остроградский был прописан в Москве, он получил бы штатную работу. В Издательстве иностранной литературы ему предложили должность старшего редактора и вежливо уклонились от оформления, узнав, что он еще не реабилитирован.

33

Плохо было, что Кузин лежал в больнице со своей язвой и, следовательно, не мог присутствовать при разговоре. Но еще хуже было то, что разговаривать предстояло с Горшковым, который не понравился Остроградскому на совещании.

Он знал таких людей, потому что встречался с ними повсюду - в экспедициях, в научных учреждениях, в лагерях, где их было много среди начальников и среди заключенных. Это были люди, ежеминутно (внутренне) оглядывающиеся, к чему-то прислушивающиеся и давно разучившиеся думать о чем-либо, кроме собственной безопасности. Со своими круглыми фразами Горшков производил жалкое впечатление, может быть, еще и потому, что у него была мужественная внешность. Он встретил Остроградского вежливо, но неопределенно.

- Да, благодарю вас, конечно, - перебил он, едва Остроградский начал рассказывать ему о практическом значении своей, продуманной еще в лагере, работы. (Неудобно было сразу заговорить о реабилитации.) - Я позвоню М. - Он назвал знаменитое имя. - И мы обратимся к вам, в случае необходимости, непременно.

Было ясно, что он и не подумает звонить М. и что Остроградский совершенно не нужен ему, даже если его концепция способна совершить переворот в науке. Ему хотелось, чтобы статья "Совесть ученого" не появлялась в печати и чтобы вообще ничего не было, но одновременно все-таки как-то и было.

По-видимому, было бессмысленно говорить с ним о том, чтобы редакция обратилась в Верховный суд с просьбой ускорить реабилитацию. Но Остроградский все-таки заговорил, вспомнив чувство напряжения, которое невольно испытывал всякий раз, проходя мимо милиционера. Как-никак он был прописан в одном месте, а жил в другом. Гонорары в Издательстве иностранной литературы, в Институте информации приходилось выписывать на Баеву или Лепесткова.

- Мне хотелось узнать... - начал он.

Горшков выслушал его.

- Разумеется, мы охотно поддержали бы вас, - сказал он, - хотя санкцию на это должен дать главный редактор. Но, Анатолий Осипович, тут едва ли поможет вам наша газета! Тут надо что-нибудь более влиятельное, солидное... "Известия", "Правда".

Остроградский помолчал.

- Понятно, - почти грубо сказал он. - Тогда вот что: вы можете дать мне два-три номера газеты с этой статьей?

- О, разумеется.

Он взял газету, поблагодарил и ушел.

Он недавно был в прокуратуре и сегодня не пошел бы снова, если бы не этот разозливший его разговор. Там, в прокуратуре, сидел свой Горшков, только менее вежливый, разговаривающий сквозь зубы. В прошлый раз он почему-то злобно вскинулся, узнав, что у Остроградского на руках осталась копия приговора. "Откуда у вас это? Вы не должны это иметь".

Назад Дальше