Лицо его стало внезапно искренне удивленным, и по-прежнему трезвым голосом он ответил:
- Как же иначе быть? Ведь положение безвыходное!
- Какое положение?
И опять, встав и внезапно изменив лицо, он ответил хриплым голосом:
- Как сказано выше - ступайте вон. Можете ехать в Сок-кольники к к-королеве.
Сразу опьянел, забормотал непонятное и повалился на постель.
Дождавшись первой светлой минуты, я решил проветрить Мартынова, а кстати и устыдить его, свозить к Кате. Он был очень жалок, видимо сам себя боялся, и довольно легко согласился:
- Только ты королеве-то не рассказывай.
В то время, за отсутствием трамваев, поездка в Сокольники занимала добрый час времени. Мы взобрались на империал конки, где за станцию брали три копейки, и наслаждались воздухом и рассматриванием вереницы пешеходов, шедших толпой с Сухаревки и на Сухаревку. На подъеме к Красным воротам к конке пристегнули пару рыженьких лошадок, на одной из которых сидел мальчишка, неистово махал руками и подстегивал припряжку. Кондуктор для бодрости ударял левым локтем по цепи, на которой висел звонок, лошади рвались, и мы ехали с гиканьем и веселым звоном. Мартынова я привез действительно проветренным, хотя лицо его еще оставалось опухшим.
Мы приехали за час до обеда, и было приятно узнать, что Евгений Карлович уехал в город, значит, мы обедаем втроем.
Мартынов держался бодро, шутил и предупреждал, что у него сегодня волчий аппетит.
Перед тем как сесть за стол, Катя вызвала меня и спросила, подавать ли к столу водку. Я знал, что Мартынов, когда его запой кончается, сразу делается выдержанным, но что рюмки две ему за обедом необходимы для равновесия, иначе он затоскует и впадет в мрачность.
Не знаю, почему мне пришла в голову необычайно глупая мысль - подшутить над Мартыновым. Когда Катя вышла из столовой, я убрал со стола графинчик водки и заменил его другим, в который налил воды.
Мы сели, и я налил нам обоим по рюмке, выпил свою, нарочно крякнул и закусил. Затем стал внимательно наблюдать, как выпьет свою Мартынов.
У него после запоя сильно дрожали руки. Он это знал и делал все движения медленно и сосредоточенно: положил себе на тарелочку закуски, надломил кусок хлеба, наконец протянул руку к рюмке.
Когда я увидал его дрожащую руку, его глаза, устремленные на рюмку, его заранее выпятившиеся губы, как это бывает у привычных пьяниц, - я понял, что поступил плохо; но было уже поздно.
Медленно, слегка стуча стеклом о зубы, Мартынов вытянул воду - и проглотил. Затем он внезапно побледнел, уронил руку с рюмкой и откинулся. Я думал, что он в обмороке - и действительно глаза его на минуту закатились. Вдруг он взглянул на Катю почти бешеным взглядом, пошатнулся на стуле и хотел встать.
Я перепугался:
- Мартынов, прости, голубчик, это я хотел подшутить над тобой. Прости меня!
Катя ничего не понимала. Я объяснил ей:
- Я налил ему воды. Ужасно глупо!
Мартынова трясло; зубы стучали, лицо краснело, бледнело, и он сидел, не меняя позы. Наконец он овладел собой и пробурчал:
- Ничего… Это не от того…
И заковырял вилкой закуску на тарелке.
Я достал графинчик водки и налил Мартынову. Не подымая глаз, он выпил. Ему очень хотелось пошутить и показать, что это "ничего", но, хорошо зная его, я видел, что ему плохо и что моя шутка может иметь печальные последствия.
Катя старалась поддерживать разговор, журила меня, говорила, что она бы страшно рассердилась, если бы ей подсунули, например, соли вместо сахару. Мартынов молча ел и так же молча наливал себе за рюмкой рюмку. Катя смотрела на меня умоляющими глазами, но я не смел остановить его, хотя видел, что уже с первых трех рюмок он был пьян. Опять на лице его появилось знакомое мне выражение пьяной иронии и настороженности; попробуй я убрать водку - выйдет, пожалуй, хуже.
Обед кончался в молчании. Когда подали сладкое, Мартынов, опершись на локоть, на минуту задремал. Мы переглянулись, - но он внезапно открыл глаза и поймал наши взгляды. И вдруг он засмеялся своим тяжелым смешком, прищурился на Катю, одобрительно кивнул и сказал заплетающимся языком:
- Ага, к-кор-ролева!
Вслед затем графин, тарелки, солонки, хлеб - все посыпалось на Мартынова. Одной рукой он ухватил и стянул на себя скатерть, затем другой рукой с силой оттолкнул длинный и тяжелый стол.
Катя вскрикнула. Мартынов хмуро и грузно встал, поднял руки над головой и грохнулся на осколки посуды. У него был припадок, и не моими слабыми руками было с ним справиться. Он отбивался, расшвыривал ногами и руками стулья, столики, упавшие вазы с цветами. Он не кричал, только напряженно стонал. Руки его были порезаны осколками посуды, серая тужурка перепачкана кремом.
Мы уже хотели послать за кем-нибудь из рабочих, когда так же внезапно Мартынов затих. Катя выслала прислугу из столовой, и мы с ней осторожно приподняли Мартынова и повели его в гостиную, где уложили на диван. Он старался передвигать ногами и смотрел виновато и испуганно, как больной. Когда мы его уложили, он сразу уснул мертвым сном.
Чтобы не будить Мартынова, мы притворили двери и ушли наверх к Кате. Иногда я спускался и слушал: Мартынов спал.
- Как это ужасно, Костя!
- Да; и это я виноват. У него запой кончился, я знаю. Если бы я не выдумал этой глупости…
- Может быть, теперь он выспится, и все пройдет. Но он такой самолюбивый, будет мучиться.
- Он в тебя влюблен, Катя, и это хуже всего. Я боюсь, что он опять запьет, просто уж - от обиды. Как его удержать - право, не пойму.
Катя сказала задумчиво:
- Странная любовь… Разве от любви пьют?
- Пьют не от любви, а от… как это сказать… от безнадежности. Впрочем, Мартынов и раньше пил.
- Вот то-то. А все-таки что же с ним делать?
- Попробуй, когда он проснется, с ним поговорить, утешь его, скажи, что это все пустяки, что он болен.
- Я попробую…
Мартынов спал уже часа три-четыре. Мы не знали, нужно ли его будить, уложить в постель, или оставить так. Пожалуй, будет лучше, если я увезу его домой, - воздух может оказаться ему полезным.
Я еще раз спустился вниз и заглянул в комнату.
Диван был пуст. Мартынов исчез. В передней я нашел его фуражку, но пальто не было.
Я оставался у сестры до позднего вечера, думая, что Мартынов может вернуться. К ночи, захватив его фуражку, я уехал домой. Отворила мне заспанная Марья Ивановна. От нее я узнал, что Мартынов домой не возвращался.
Вечером, дома
Я сижу у стола, зубрю курс гражданского права и думаю о том, какой я все-таки хороший: не пьяница, давно не играл на биллиарде, во второй половине месяца еще имею в кармане семь рублей и прочитал сегодня двадцать страниц гражданского права. Пересчитываю: ну, не двадцать, а все-таки шестнадцать.
Мартынов лежит в своей комнате на постели совершенно трезвый. После печального путешествия в Сокольники он пропадал два дня, и где он был - я так и не знаю. Он явился домой поутру, усталый, бледный, пришибленный, в чужой потасканной штатской шляпе с большими полями; теперь вторые сутки он отлеживается и со мной не разговаривает, только говорит: "Спасибо, Костя", - когда я ставлю перед ним стакан чая и тарелочку с хлебом и колбасой. Да еще, когда я попробовал спросить: "Ну что, Мартынов, плохо?" - он посмотрел удивленно и ответил:
- Нет, почему же? Ничего.
Но пора бы и заговорить Мартынову!
Вообще пора бы остепениться. Учебный год кончается, скоро экзамены, на улицах уже появились лотки с мочеными яблоками. Лично я побаиваюсь гражданского права - у нас Кассо!
Начинает смеркаться. Слышу, как Мартынов встал и умывается.
- Погулять не пойдем, Мартынов?
Он входит, садится на мою постель и смотрит на меня молчаливо и задумчиво, как нездешний. Положительно - пора Мартынову заговорить!
Пока я думаю, как ему помочь в этом, он заговаривает сам, отведя глаза в сторону:
- Скажи, Костя, очень гадко это вышло?
- Что?
- Ну, ты знаешь что. Там, у королевы…
- Да, нехорошо, конечно.
Он, помолчав, продолжает:
- Больше уж не увижу ее.
- Вот чепуха. Как не увидишь? Поедем к ней в воскресенье - и все.
- Нет, больше не увижу.
- Это я был виноват, Мартынов, ты меня прости.
- Чем ты виноват? Нет, брат, тут дело сложное… то есть не сложное, а совсем простое.
Хорошо все-таки, что Мартынов заговорил! Теперь понемногу неприятное забудется.
Мы вышли вместе, друзьями, чтобы прогуляться по улицам, посмотреть, как опускается вечер и зажигаются фонари. На нашей улице, на знаменитой Грачевке, пусто; ее жизнь оживляется к ночи: начинают работать притопы, появляются бойкие девицы и молодые люди с шарфами на шее. Прошли Сретенку и Лубянку, миновали Китай-город, вошли в кремлевские ворота - нечаянно как-то, не условившись. Было сумеречно, вечер предвесенний, воздух в Кремле чист, холодок приятен. Остановились взглянуть, как зажигаются огни в Замоскворечье. И тут Мартынов сказал мне:
- Вот ведь как тут хорошо и красиво. И на душе мир, и умирать не хочется.
Никогда не говорил Мартынов таких слов и таким особенным тоном! Я покосился на него с удивлением. А он продолжал:
- Одно слово - Москва! Как я, бывало, мечтал о Москве да о Кремле, когда жил в нашей глуши. Вот, думаю, только бы попасть в Москву - а там уж все само станется. И буду я не таков, каким был. Ты, верно, тоже о Москве мечтал?
- Ну, еще бы!
- Вот и попали в Москву. Вот и в Москве.
Помолчали. И опять он заговорил:
- Мой батька, когда жив был… он был священником в селе, и был у него дьякон, оба тоже выпивали… бывало, сидят вечером перед бутылкой, закусывают только огурцами и все считают: пристань такая-то, пересадка, опять пристань… это они будто едут в Москву и на каждой остановке пьют. И как доезжали до Пьяного Бора - сразу по три рюмки, и дальше уж, бывало, и не едут. Оба от вина сгорели. А вот мой брат, он совсем не пьет, удержался; и все отцовское наследье мне досталось.
- Ты тоже удержись, Мартынов.
- Что? Да… А видишь, Костя, вон там, правее моста, загорелся зеленый огонек… Аптека там, что ли? И в воде отражается. Хороша наша Москва, Бог с ней! Ты любишь ее?
- Люблю, как же ее не любить?
- Да, как ее не любить, ежели она - Москва! Ну, Костя, пойдем.
Когда шли мы обратно, Мартынов смотрел по сторонам: и на маковки храмов, и на все здания, в сумерках серые, и на Царь-пушку, и на темнеющее небо - точно видел все впервые по-настоящему, то ли здоровался, то ли прощался. Расстались мы с ним на Лубянской площади: мне нужно было пройти на Покровку к знакомым. Когда расставались, он сказал как-то смущенно и будто равнодушно:
- Сестру-то, королеву нашу, скоро увидишь?
- Думаю, на днях; а что?
- Да так. Увидишь - кланяйся.
- Поклонюсь.
- Ну, прощай, Костя.
- Прощай, Мартынов. Ты домой?
- Домой.
- Я вернусь поздно, только к ночи.
- Ладно.
Странный сегодня Мартынов! Совсем не как всегда. Такой тихий.
Я вернулся домой после двенадцати. Дверь мне открыла Марья Ивановна, в ночной кофте, возбужденная, - и зашептала:
- Что было-то! Страху-то было у нас!
- А что такое?
- Да ведь вот счастье, что я зашла! И Фрол Аполлонович дома был. Только спать легли. Он и срезал веревку.
- Да что случилось, Марья Ивановна?
- Как что случилось? Повесился товарищ ваш! Повесился на крюке.
И рассказала мне взволнованным шепотом и точно бы с радостью, как она прислушалась, будто стонет и будто все возится, и как у нее екнуло сердце, что не все ладно, как попробовала окликнуть, сперва тихонько, потом громче, потом постучала в комнату, а уж потом вместе с Фролом Аполлоновичем налегли на дверь - и задвижку сбили.
- А он уже висит, только еще качается. Я закричала голосом, а Фрол Аполлонович побежал за ножиком, а ножик тупой, я поддерживаю, а он режет, едва перепелил. Я и удержать не могла - так он и на пол рухнул.
- И что же теперь?
- Лежит. Да ничего, жив, совсем очнулся и на постель лег. Не велел нам приходить. А мы не спим, вас ждем, слушаем - опять бы чего не вышло. Шею-то он стер себе. Не знали, бежать ли за полицией, или как…
Я на цыпочках прошел в комнату Мартынова. Он лежал с закрытыми глазами, и на столе горела свеча, оставленная Марьей Ивановной.
Я не знал, что спросить. Спросил:
- Ну, ты как, Мартынов, ничего?
Он открыл глаза, улыбнулся мне грустно и сказал:
- Ничего. Ты уйди, Костя. Ты не бойся, я это так. Больше не буду. Это чепуха, глупости.
- А зачем ты, Мартынов?
- Иди, иди, говорю: чепуха. Раз говорю: не буду, значит, не буду.
- Даешь слово?
- Даю слово. Ты иди, спи.
Часа два я лежал, прислушиваясь. Из комнаты Мартынова, дверь в которую я оставил открытой, доносилось ровное дыхание. Раз он тихо застонал, очевидно во сне.
Заснул и я.
Я не все понимаю
Катя окончила свои двухгодичные архитектурные курсы. То, о чем она некогда мечтала с сияющими глазами и чему мы не очень верили, - случилось просто и естественно. Она - одна из первых женщин-архитекторов в России. И она - на виду, ей обещают карьеру, к ней очень почтительно относятся ее профессора.
Я не замечаю в Кате никакой особенной радости. Она довольна - и только:
- Планы будущего. Ну, там увидится…
Она устроила обед своим профессорам и однокурсницам. Все они не показались мне людьми интересными. Приятнее других архитектор Власьев, и раньше бывавший у Кати. На обеде я заметил, что к нему с особым, подчеркнутым вниманием относится Евгений Карлович и что Катю это не то чтобы беспокоит, а немного удивляет. Зато Виктор Германович, родственник Катиного мужа и наш партнер по винту, смотрит на Власьева враждебно и был бы не прочь с ним сцепиться, конечно - в корректнейшем споре. Сама Катя выделяет Власьева простотой к нему отношения, как к своему в доме человеку, хотя частым гостем Власьев никогда не был.
Я, как тоже "свой", но только в значительной мере чуждый этой новой компании, невольно приглядываюсь. И довольно скоро я прихожу к убеждению, что Власьев влюблен в Катю и не умеет этого скрыть, что это замечаю не один я и что знает это и Катя. Ей неприятно? Нет, я этого не вижу. Но ее это стесняет.
К вечеру большинство гостей уехало в город, а мы, оставшиеся, пошли на Сокольничий круг, где уже начались концерты. К моему удивлению, пошел с нами и Евгений Карлович. Он - в на редкость хорошем настроении духа и особенно любезен со мной: расспрашивает об университете и даже высказывает либеральные мысли, совсем ему не свойственные. Мне начинает казаться, что вот-вот он расскажет мне легкомысленный анекдот или предложит мне вечную дружбу: еще никогда таким я его не видал.
Как полагается, мы гуляем по кругу. Катя с Власьевым впереди. Иногда она повертывает к нему голову и смотрит на него с внимательным изумлением. Власьев часто оглядывается, будто случайно, и говорит безостановочно. Я чувствую, что муж Кати, не отставая от меня и продолжая меня занимать, сам наблюдает за Катей и Власьевым. И я не могу понять, почему на лице Евгения Карловича плохо скрытая радость, даже какое-то, довольно противное, торжество.
Приятно, что Виктор Германович не пошел с нами. Он остался подремать и обещал, если составится винт, быть вечером партнером.
Все это не нравится. Братское чувство мне подсказывает, что сестру подстерегает какая-то опасность, о которой она не догадывается. Но ведь возможно, что мне это только кажется.
Обратно я иду с Катей и ее сокурсницей, а Евгении Карлович и Власьев с двумя другими дамами. Но дам занимает только Евгений Карлович, который сегодня исключительно мил и галантен. Власьев идет вместе с ними, но молчит или рассеянно улыбается, когда это ему кажется необходимым.
Сейчас неудобно, но после я с Катей поговорю. Только о чем же?
Гости, кроме одной из дам, прощаются и уезжают в город; в их числе и Власьев. Евгений Карлович долго и сердечно трясет руку Власьева и просит бывать почаще, а по уходе его немедленно делается солидным и скучающим; очевидно - теперь он предоставит нас самим себе и запрется в кабинете или уедет в город.
Когда Катя прощается с Власьевым, она громко отвечает на его тихий вопрос:
- Я подумаю и скажу вам.
Затем, когда Власьев отходит, она говорит, обращаясь ко мне:
- Знаешь, Костя, он предложил мне работать вместе. У него сейчас три постройки на ходу, в том числе одна очень для меня интересная: здание Народного дома.
- Ты согласишься?
- Я хочу подумать. Это не совсем просто, тем более что не все в Москве, придется иногда уезжать.
Евгений Карлович, конечно, слышит, но смотрит в сторону, где его заинтересовала собака. Впрочем, ведь Катя говорит не с ним, а со мною. И я отвечаю Кате:
- По-моему, это очень интересно. Я бы на твоем месте согласился. Тем более что Власьев - очень видный архитектор; и человек приятный.
- Даже слишком видный, чтобы работать с ним, как он мне предложил, на равных началах. Я что-то даже не совсем поняла его. Но мы еще поговорим с ним.
Евгений Карлович не нашел собаку достаточно породистой и теперь идет домой впереди нас, хотя это неделикатно, так как с нами дама. Но он уже не хочет быть обаятельным.
Дама, наша спутница, поздравляет Катю:
- Вы сделаете блестящую карьеру! Сколько мужчин вам позавидуют.
По глазам дамы, впрочем довольно добродушной, я вижу, что позавидуют Кате не одни мужчины.
Что-то такое произошло, чего я еще не усвоил и не разобрал. Я вижу одно: Катя тоже не все понимает и явно обеспокоена. Казалось, она должна бы радоваться и окончанию курсов, и своему успеху, а этой радости я в ней не вижу. Что-то ее тревожит. Что?
Мы проводим довольно скучный вечер. Дама плохо играет в винт, Виктор Германович едва сдерживается, и после трех роберов мы с удовольствием покидаем столик.
Я охотно остался бы переночевать у сестры, но на носу экзамены - нужно с утра засесть за лекции. Даже Мартынов, который в последнее время очень остепенился, - даже он зубрит по целым дням и никуда не выходит. Два экзамена он уже сдал; а у меня первый на этой неделе.
И это весной! Разве для того весна, чтобы гнуть спину над книгами? Какая нелепость!