От рубля и выше - Владимир Крупин 2 стр.


- В конце концов, что деньги, - сказал он однажды, - дело в том, на кого работаю. Скоро возненавижу хрусталь. В нем нот законченности, ведь он только форма, только форма, подумай, ведь он же готовится для какого-то содержания. Вот я думаю: в этот бокал нальют темное холодное вино. Это вздор, что красные вина подогревают, я работаю не для желудка, для красоты. Вот отпотевший хрусталь…

Мы сидели у него в мастерской, вдвоем, редкий случай.

- Вот свет. Сверху. - Он поднял бокал. - Свет проходит красное пространство и готов засверкать пожаром, но грани матовые - и свет смиряется и тихо засыпает. Потом бокал высыхает, свет вздрагивает, нет, потягивается и начинает беготню. А вот желтое сухое, ну, тут уж что говорить, тут только сиди да слушай чью-то болтовню да бокал покручивай.

Он убрал верхний свет, и от настольной лампы по стенам мастерской побежало, расцветая в хрустале, сияние: голубое и фиолетовое было в нем, искорками бегал красный цвет, вспыхивало золотое, и никак нельзя было его остановить.

- А его звон?! - Валерий передернулся. - Для чего делается ножка? Чтоб держаться за нее! Вот звон возникает хрустальный, он от касания, не от удара, в этом звоне нежность, он должен помниться долго после. Ты с любимой, с женой. Новый год… Ее глаза, ее новые милые морщины, твоя вина в них, ее усталость, кто бы знал, как я Вальку люблю! Нет, - тут же сказал он в другом ключе, - пой маются за самый верх, как будто шею перехватят, дождись от хрусталя пения.

В тот вечер он снова говорил о женщинах, говорил как бы напоследок.

- Как немногих я помню! Неужели весь кордебалет нужен был, чтоб запомнить немногих? Но ведь и кордебалет жалко, хотя что его жалеть! Кто их подряжает? Так и эти. Нет, жалко их! Жалко, вот в чем дело. Причем некрасивых более жалко. В некрасивых есть ожидание, но и это не всегда верно, во многих и злость. Но ты знаешь, я выстрадал теорию. Она в том, что любить можно всех! Вот в метро, в автобусе вдруг взглянет, взглянет так, без надежды, и уйдет в себя. Даже и не мечтает, ты не думай, я не обольщаюсь, но много ли от мужика надо красоты? - не урод, и спасибо. И вот так потянешься к ней. Думаешь, так бы ей и сказал: зачем ты махнула на себя, подумаешь, нет фигуры, да что все привязались к этим фигурам, а губы какие, а волосы, а голос, видимо, грудной, сдержанный. О, отец мой, голос и женщину это все. У меня была знакомая, но такая, что я и не смел рассчитывать на быстрый вариант, нельзя было, с такими или насовсем, или никак. Таня. Высокая, крупная, сдержанная. Случилось в одной компании, ну, бол топни, тосты! А я в застольях наглый, возьми и пошути, а пили здесь же, какой-то дурак, муж ее подруги, выцыганил сервиз и обмывал, о нем-то плевать, о муже, да, я и говорю: раз уж вы хотите выпить за меня, выпейте из граненых стаканов, ты ж знаешь, я при гостях пью из крестьянской посуды, под Льва Толстого работаю. Ну, этот сморщился, его жена защебетала: оригинально, а Таня взглянула на меня, а я уж их взгляды читаю, я понял, что она могла бы сказать: какой вы несчастный, да не из-за этих проклятых стаканов, она больше поняла, она несчастье поняла, но и то поняла, что я понял ее слова, ее жалость, но и оба мы поняли, что не судьба. А там был парень, славный парень, Виталий, откуда что в нем бралось, я со своей гитарой рядом с ним что хрусталь со стекляшкой. Ох играл, ох пел! Они и виделись впервые, но пели. Окуджаву пели, но главное русские романсы: "Не пробуждай воспоминаний", особенно: "Нет, не любил он". Таня взглянет так гордо, а то, может, с упреком. Я спрашивал потом, в смысле тут же, меж тостами, уже и стаканы в сторону, хрусталь звенел: "У меня такое ощущение, что мы виделись". Таня: "Ну, зачем вам это?" Этот мальчишка, Виталик, прямо так и влюбился. Помню, раскраснелся, кричит: "Невероятно! Поем впервые, и такая терция!" Я ему бокал подарил и ей. Конечно, не берет. Конечно, говорю: "Не возьмете, разобью!" И ты знаешь, взяла. Говорит: "На сохранение…" О чем это я? - вдруг спросил Валерий. - О чем это я, о чем? А, о Тане. Ее Таней зовут. Вот, старикашечка, какие имена у моих красавиц, и все несчастны: мало в мире любви! Но ведь ты некоторых режь и на костре жги, другого не полюбит. А ведь подскакивают сбоку, я же вижу. В новой Третьяковке, в этом стеклянном зверинце, например, на Лину не просто глядят, ее же хотят! А ей надо не это! И поверь мне - женщины куда меньше сексуально озабочены, чем мужики. У меня была история - юг, древность, раскопки, вторую неделю пьём, какой из меня мужик, на четвереньках ползал. И вот разъезжаться. А пьян-пьян, а в дыму мелькали ее глаза, коллектор, дипломница. Но ты ж знаешь мое правило - младенцев не совращать, - девушкам нужен не любовник, а муж. Она: вы не могли бы чуть-чуть удалить мне времени? Как ты понимаешь, почти все мужики - жеребцы, я доволен: вот и еще одна наколка, словом, "дрянь и тряпка стал всяк человек". Нет, брат! Не на ту напал. Пошли, сразу почувствовал: только без рук. И посидели мы с ней на закате, я разговорился о детстве, она - о бабушке, о парне в армии, его измене. Удивительная девчонка) Несчастна будет, а меня жалела. Там источник был внизу, пошли босиком, умывались, ноги мыли, а поцеловать ее не осмелился. Я - и не осмелился. Любовь - это уровень, и к нему тянешься. Она такую высоту показала, мне уже поздно, истаскался, не достичь. И не оттолкнула бы, но я не смел. То есть радость в любви это еще не все, это еще предисловие. Знают же они, что мужик сложнее только инфузории-туфельки, а наклоняются, поднимают. Любить их можно всех. Они коварны, льстивы, мстительны, но всегда из-за нас. Несчастье в том, что нам надо что-то совершать, утверждаться, им - любить. Но мы не знаем предела, вот беда. А еще большая беда, что женщины доверчивы и верят нам, правда, им, многим, не в кого и верить. Ой, устал… Да, Лина. Вот с этим-то фантиком что делать? Ты не уходи, скоро толстосум за вазой придет. Когда им надо, они точны.

Толстосум пришел с коньяком, который Валерий пить не стал, заговорив сразу о деле.

- Вот ваза. Узор уникальный, обещаюсь его нигде не повторять. - Валерий чуть повернул вазу, или просто так, или для того, чтоб покупатель увидел радостный блеск бесчисленных граней. - Славянская символика. Использованы материалы оформления древнерусских рукописей, берестяные грамоты, а также древнегреческие христианские надмогильные плиты. Так что меня вполне можно отнести к плагиаторам. Хотя все искусство не есть ли плагиат, не есть ли бесконечное повторение форм и сюжетов, правда, с попыткой их улучшения? - И без паузы: - Стоит ваза тысячу рублей, посмотрите, пожалуйста, я чай поставлю.

Валерий вышел в крохотный кухонный притвор, я листал книгу, о которой мы часто говорили, - "Очерки истории славян дохристианского периода". Вернулся Валерий:

- Выпьете с нами чаю?

- Я же коньячку принес, - напомнил покупатель. Бодро расплескал его в стаканы, заметив, разумеется - и не он первый, - что в мастерской мастера по хрусталю пьют из оригинальной посуды. Выпил, покрякал, поблуждал глазами по пустому столу (только книги и подставка для чайника) и напористо спросил: - А на половине не сойдемся?

- Верно замечено, - подхватил Валерий, глядя на вазу. - Именно половина. Я продешевил. Она стоит не одну, а две тысячи.

- Как? Будьте же хозяин своему слову.

- Я и есть хозяин. Но вот гляжу на вазу, - и понял, что она дороже назначенной цены. Вполне возможно, что еще - пять минут - и она будет три тысячи. Или еще лучше, чтоб не вмешивать презренные деньги, - в ней стоимость вашей машины. Вы на машине?

- Д-да.

- Оставьте машину у подъезда, забирайте вазу, и мы в расчете. Я не шучу. Смотрите узор, видите эти переходы, эту, как говорят искусствоведы, музыку линий? В оформлении, в круге, принцип восьмеричности, то есть два квадрата, крест-накрест. Здесь два золотых сечения: пропорции донышка и раструба и отношение ширины дна к высоте, здесь…

- Хорошо, - сказал покупатель, - две тысячи) Деньги сразу.

- Вы извините меня, - искренне сказал Валерий, - я не хочу продавать, я раздумал. Вам нужно было для подарка? Женщине? Кто она?

- Жена.

- О, для жены устрою. Я звякну, вам продадут столовый набор до выставки на прилавок. Та же тысяча.

- А ваза?

- Я ее товарищу подарю. Он мне книги приносит, а хорошие книги дороже Любой вазы, надо же мне чем-то отблагодарить.

Вдруг перед закатом посветлело, потом постепенно засияло солнце, и бесчисленно отраженное разноцветное сияние заполнило мастерскую. Помню, мы замерли. Облака перебивали солнце, но не сразу, а наплывами, и не до конца, не до тени в окне, а до смягченной размытости. Валерий стал вращать вазу по ходу солнца. Была минута космического ощущения - на высоком потолке, на беленых, с пятнами картин, стенах неслись взрывы бесшумных цветных метеоритов, звезды вдруг вспыхивали и не гасли, а переходили в другую форму и окраску, и все это было в движении.

- Хрусталь, деточки, - сказал Валерий и засмеялся, как он умел, глубоким, негромким смехом.

Покупатель ушел совершенно примиренный, вазу Валерий стал заворачивать, мы разругались. Ни повышение цены, ни подарок за просто так не готовились Валерием как эффект, за это ручаюсь. Но и взять вазу я не мог. Я зря так поступил, зная его характер, - отказавшись от пазы, я обрекал ее на гибель. Какая, впрочем, гибель: теперь ваза у Лины.

* * *

Итак, Лина.

- Мне с ней и так хорошо, - хохотал Валерий. - Сижу в кресле на колесиках. Везде цветные телевизоры, прямо на коврах стоят, лежа смотреть. Протянешь руку вправо - холодильник, всякое питье. Из чешских бокалов, не всё же русские мучить. Вентилятор. Слева холодильник - всякая еда… Сплошной разврат. А разговор! Нет, она положительно умна, хотя бабы Гоголем уподоблены мешку - что положат, то и несут. Но столько экспромтов она не может готовить, а мне в разговорах лень бегать за логикой, да и жизнь алогична. Чувствуешь примерно результаты общения? Говорим ли о юморе, Лина и в нем знает толк, да еще уверяет, что юмор есть экономия психической энергии; говорим ли о лошадях, она и в них разбирается, а уж о стекле… тут я полагаю долю начитанности. Просится на завод. Куда ее, такую, туда. Там производство остановится. Лина, сафари, шляпа от Диора, туфли от "Саламандры", и эти ее вырезные губы и матовый блеск ногтя на мизинце, поднесенного к крохотной морщинке лукавого глаза, - поработала Европа над славянской материей. В ней есть что-то испорченное, я иногда ради интереса что-либо брякну или усы и бороду ладошкой вытру - вздрагивает. Они страсть как любят учить культуре. Линочке приятно сознание, что она медведя поднимает к пониманию высот искусства. Пусть. Не знаю, кем сказано, но хорошо: вы меня только за дурака примите, а уж обхитрить вас я сумею. Люблю ваньку валять. Национальная страдательная черта.

"Вдали погас последний луч заката, и сразу тишина на землю пала. Прости меня, но я не виновата, что я любить и ждать тебя устала. Ведь были же мы счастливы когда-то, встречались мы, и разве это мало? Пришел другой, и я не виновата, что люби-и-ть и ждать, соответственно, тебя уста-ла-а-а", - дурачась запел Валерий и тут же себя осудил: - Нет, с моим голосом только из туалета кричать: занято! А если душа поет? Да, о душе. Ох, Ленский, не убей его Онегин - зря! - Ленский был бы великим бабником. Помнишь? "Ах, милый, как похорошели у Ольги плечи, что за грудь, что за душа…" Я его вдвое пережил, Ленского, уже на первое место не плечи и грудь ставлю, а душу, но я его понимаю. Итак, Лика. Что, милый, мне конец приходит, а?

- Это уже несколько раз было.

- Ты знаешь, гореть мне вечным огнем, но с меня многое спишется за жалость, жалел! Впрочем, я повторяюсь. Этот толстосум оставил коньяк, плесни. Милый, - сказал он, - разве не ясно, что не будь я художником, разве был бы любим? Или клевещу? Тянулся к ним, их тянул, Вот Лина, ведь зараза, а? Придумала, сидели, естественно, при музыке и под абажуром, визави бесшумного вентилятора, придумала ансамбль - сочетание цвета, хрусталя и стекла, ансамбль на двоих, называется "Интим". "Интим"! Чем плохо! Символ мужчины - энергичные линии, объемы, грани, немного голубого. Она - мягкость, размытость, обещание, тут и там немного алого, даже мягче, розового, в коробке инструкция: пить вдвоем при свечах. Вот, братишечка, какой разврат. Но знаешь, как в мире не хватает любви. Не хватает, братья-славяне!

Еще Валерий говорил, что сам бросал любовниц, когда на смену являлись другие, но, зная его близко и со стороны, скажу, что он тут наговаривал на себя. Каждый раз его любовь к женщине вытеснялась работой, работой творческой, а Когда работа кончалась, Валерий являлся обновленным, старое переживалось и прогорало в творчестве, и он, даже не ища, выдергивал из окружения или из толпы новое увлечение, которое хоть чуть отличалось от прежнего и тянуло вперёд или вбок, но было новым. Передышка - и снова работа.

- Да что мы о них! - воскликнул он, оживая и зажигая свет. - Дай порадую тебя. - Взял в руки новой чаши хрустальную отливку. - Смотри, ни одной наметки. - Включил станок и коснулся краем чаши тонкого наждачного круга.

Легкость касания вызвала звонкий отклик хрусталя, он запел на разные голоса, а наждак то углублялся, то выходил из бороздки и делил поверхность на участки. Не помню времени, но чаша покрылась узором по окружности на шестнадцать равных частей, настолько равных, что требовался инструмент для проверки глаза.

Именно дело как раз в том, что он был творческий человек, а на них всегда голод. Его растаскивали на куски. Должна бы быть самооборона, а это было ему противно. Доступность художника - есть пища таланта, говорил он. Всякие башни из загородных дач означают начало конца художника. Он рее время искал возможность купить дом в деревне, возможности не было. Бездетные (или вариант: разведенные) худфондовцы были счастливой - укатывали в разные Рязанские и Калининские области, а куда мог он деться, он, любящий безумно дочерей, да и балбеса Митю тоже. И Валю. Да, милая Валя, никому из женщин не досталось столько любви, сколько тебе, от Валеры.

НО Лина подстерегла его именно в творчестве.

- То ли она готовит меня к какой-то необыкновенной любви, - говорил Валерий о Лине, - то ли оттягивает разочарование в своей обычности. Ведь даже у Анны Керн все устроено как у всех женщин. И все-таки постоянное ощущение поиска, ожидания, - однолюбы счастливее меня: открывать в своей жене все новые красоты - это счастье. Я-то куда денусь? Добро бы бунтовала в жилах восьмеринка эфиопской крови. Нет же! Природный русак, да, брат, на все нас хватает, исключая себя…

Знаешь, - говорил он еще и еще о Лине, - я с нею как будто непрерывно иду на допинге: кофе, виски, джин, коньяк, водка, коньяк, сигареты, кофе, сигареты, будто все время себя взбадриваешь, это преступно. И опять кофе, опять какое-нибудь интернациональное пойло, и опять сигареты… ой! Я говорил ей, что идем на допинге, она ответила, что сейчас весь мир живет на допинге. Почему весь? Почему это можно говорить за весь мир? У меня мать живет безо всякого допинга - работа, огород, утки, куры, раньше корова была. И не она одна. Но ведь вот какая штука - такие Лины определяют мнение, почему? Чего ради я к Лине тянусь?

- Доказать, что ты не хуже ее уровня.

- Может быть. Это они ловко могут - заставить поверить, что твой талант неотесан и должен тянуться к культуре. - Валерий смеялся: - Как она похорошела, какие плечи, что за грудь… Как они умудряются не рожавши оправдать себя перед небесами?! Устал!

* * *

Валя сказала мне, чтоб я летел лучше в Керчь, чем в Великий Устюг, она не знала, что я уже был в Керчи, был в катакомбах. Речь шла о том, чтобы найти тело Валерия, он однажды мне (а Вале неоднократно) говорил, что раз уже столько растворилось жизней в бесконечных туннелях катакомб, то добавить еще одну из новой эпохи было бы просто справедливо.

- К первым жертвам он относил рабов Евпатора Митридата, потом подвижников раннего христианства, далее шли смутные века колонизации полуострова ("Хотя он всегда был славянским, ты вспомни Савмака, - говорил Валерий, - скиф, следовательно, славянин, владеющий нынешним Крымским полуостровом, Причерноморьем, Кавказом, степями, чеканящий монеты со своим профилем, женатый на дочери Евпатора, наместник небес на земле, чего еще надо?"), далее укрывательства от набегов мусульман и язычников, русско-французская Крымская война, годы революции и гражданской войны, Великая Отечественная.

Мы бывали с Валерием в Старо-Карантинских каменоломнях, были и в Аджимушкайских, но в этот раз я ездил и опускался в каменоломни Старого Карантина, так как в Аджимушкае был сделан музей и все боковые штольни не по ходу экскурсии были замурованы, чтобы случайно кто не потерялся и не погиб. Музей этот, наверное, самый скорбный из всех военных наших музеев. Там, внизу, есть даже огромное, по количеству захоронений, детское кладбище, а вообще число погибших не поддается пересчету.

В Старом Карантине были партизаны еще во время первого захвата немцами Керчи. Валерий рассказывал, что они, в мальчишках, находили там наше и немецкое оружие, что специальные отряды минеров долгое время обезвреживали катакомбы от мин и гранат, но даже и после их работы были несчастные случаи. Когда мы пошли вниз и все вниз, мне было очень жутко. Тем более Валерий экономил батарейку и часто выключал фонарик. Темнотами мрак катакомбы неописуемы. Надо завязать глаза черным платком, на голову надеть черный мешок да еще зажмуриться. В земле обостряются другие чувства, например, не видя, чувствуешь преграду или то, как снижается потолок. Особенно жутко, когда штольня сужается, приходится сгибаться, потом ползти на коленках и совсем страшно на животе. Полное ощущение могилы, страх такой, что ни о чем не думается, ведь понимаешь, что спятиться невозможно, только вперед. Даже и выползя в пещеру, с ужасом думаешь, что придется ползти обратно, кажется, что порода осела. Также трудно осознать толщу камня и земли над головой, иногда глубина штолен сто и больше метров.

В этот раз, побывав по старым керченским адресам Валерия и мимоходом выяснив, что Валерия не было ни у кого, я отправился вниз в одиночку. В сумке нес теплый свитер, еду, термос, фонарики, огромную катушку толстой лески. Стояла жара, далеко виднелось морс, будто стеклянное. Я разделся, чтобы погреться напоследок, но от жары стала болеть голова. Выждав момент, когда не было ни людей, ни автобусов, прокрался за ограждение из колючей проволоки, достиг края шахты и скатился вниз. Из глубины темного наклонного колодца выносился холод, и, не одеваясь пока, я специально померз, чтобы потом, в брюках и согреться. Вошел в темноту, постоял. Глаза от нее заболели после яркого солнца. Потом пошел вниз и шел до тех пор, пока, оглянувшись, не увидел, что белое пятно входа в каменоломни стало меркнуть.

Назад Дальше