- И опять я, дура, не по порядку! - Обращала ко мне счастливое лицо, по которому бегали отраженные от воды блики солнца: - Надо же рассказать, как я утром к Аниске прибежала. А еще и вечером, когда он был, мне так было стыдно, что у нас грязно, неприбрано, один телевизор, и тот, как дурак, в углу неметеном. Вот я утром примчалась, про ночь я вам умалчиваю, прибежала и ужаснулась: грязища!
А ведь жила! Оксанку к соседке - и как начала все мыть-мыть, убирать, чистить, он к обеду обещался прийти и пришел, а я еще до обеда успела в баню сбегать и причесаться. И он все заметил. Разулся, прошел в переднюю. Аниски не было, с похмелья в чулане страдала, помолчал и спросил: "Не жалеешь?" - "Что вы!" - я говорю, а ведь, а ведь только что ночь была, и я его на "ты" называла.
Но это не та ночь, от которой сыночек, нет, та была волшебной. У вас были женщины? Ну неважно, у него были.
Вы как-нибудь спросите его, кто всех лучше, только я знаю, что я. Мне не описать, это - волна. Я очнусь и не знаю, где я. А были мы в мастерской скульптора, там все белым закрыто и так жутко! Вечером, ночью то есть, когда мы пришли, Валера для юмора две-три простыни снял, а я съежилась, на меня смотрят… Сейчас сколько? - вдруг встрепенулась Люба.
- Шесть, седьмой. Целый день мы с вами.
- Вообще-то сегодня можно было к нему пойти, - сказала Люба, - это уж я так вам соврала, что неприемный день, вас бы пустили. Я только не хотела, чтобы вы пошли без меня, а мне Валера сегодня не велел приходить. Он чего-то последние дни сильно захандрюкал, чего ни принесу, не ест, товарищам отдает. Все молчит да усмехается. Нет, Леша, не дергайтесь, сейчас уж действительно поздно. Не пустят!
- Как ты плохо сделала! - расстроился я.
- Завтра близко, - успокоила Люба. - А то, что он велел, я выполняю по пунктам. Пить - отрезано! У меня натуры хватит. А кто лечится от пьянства, тот еще сильнее запьет, это жизнью проверено. Думаете, я бабку Аниску осуждаю? Или Ваську? Ну, перестанут, и дальше что? Телевизор смотреть? Мне-то хоть Оксанку водить, да ребенка ждать, а им - кранты. И то отдушина - Оксанка! Ой, смех, вы бы посмотрели, как она из Валеркиного хрусталя молоко пьет. Это ведь целое кино, как ее обратно добывала. Вначале давали на немного, потом уж только насовсем.
- А как Валерий попал в ЛТП?
- Он шел, я думаю, ко мне, заблудился и упал. Пьяный был. Подобрали. Фамилию спросили. Он говорит: пишите - Иван Непомнящий. Забрали. Паспорта нет. А велик ли город, пьяным уж видели, замели. Были с ним деньги или нет, не знаю, он дал мне ключ от мастерской, сказал, где что взять и куда ключ положить, я там больше не бывала. А деньги трачу только на девочку, иногда только бабке Аниске краснухи куплю.
Подошел теплоход. Сели. Мужчины на падубе говорили, что чайки летают, что это примета верная - к рыбе. Солнце садилось, самый светлый его луч держал теплоход как на веревке. Люба запечалилась. Ей показалось, что один из пассажиров - мужчина в брезентовой робе - ее знает, так как приглядывался, и она вновь стала ругать предыдущих, до Валеры, знакомых. "Это же даже не жеребцы, это боровы, кабаны это, свиньи это. Они хрюкают! Они думают только о себе, какое нм дело, хочу ли я. Дело же в нежности! Валера проведет рукой - я таяла, я горела!"
И снова говорила с ненавистью о Лине:
- Я этой рванине морду бы починила, наладила бы ей облицовку. Вот зараза так зараза! До чего парня довела! Ух, я бы ей! Вы ее знаете?
- Нет.
- Красивая, конечно, - сказала Люба, взглянув на свои ладони. - Только теперь ей ничего не светит. Он жену любит. У него хорошая жена?
- Хорошая, - ответил я и почему-то невольно выдал: - Они сейчас в разводе.
Новость эта Любу поразила. У нее вырвалось вначале:
- А он не сказал. Жениться на мне, значит, не хочет? - Потом она пригорюнилась. - Ну и что, - сказала она, - и не женись… А этой гадине я найду время харю начистить. Он любит жену - и правильно. Пусть обратно сойдутся. Легко ли, детей родила! Голос крови. А мучиться-то как. Я вот теперь в родилке лягу на стол, так хоть буду знать, ради чего мучаюсь, а Оксанку только от жалости пожалела.
Потом она говорила, что спланировала так: пусть Валерий ездит на зиму к семье и в свою мастерскую. И на заводы. А летом сюда. "Я поняла, как его надо беречь. Надо так, чтобы он ни о чем не думал, только о работе. Я бы ему все стирала, готовила, по магазинам бы бегала, у меня все продавцы знакомые, теперь-то уж гнать не будут, а он бы работал. Вы же видели, какая у него работа. Он на вторую ночь показал - я ужаснулась. Взял карандаш, это в мастерской-то, по памяти стал домик рисовать и мою фигуру намеком на крыльце. Так здорово! А он взял и порвал. Снова! Снова порвал. Боже мой, говорю ему, куда еще лучше? Эта скотина образованная, наверное, его в работе заездила. Я их знаю, вот поставьте на выбор, я ее сразу угадаю. Вся больная, конечно, вся дорогая, они только в постели здоровые, тьфу, подстилка портяночная! Все-таки не дала один рисунок порвать. Спрячь, говорит, никому не показывай. Вот". Она полезла рукой под кофточку, вытащила обернутый целлофаном листок. Линии рисунка вздрагивали, особенно контур.
Домик, нарисованный Валерой, мне еще предстояло увидеть в этот же день. Но пока мы простились. Причем Люба, ни о чем не договорясь, исчезла в какой-то щели. Подумав, что она зайдет утром или позвонит, я не захотел в гостиницу и долго, до усталости, ходил по городу. Видимо, в таких прогулках Валерий, как художник, был счастливее: он видел не степень разрушения красоты, а ее первозданность, а я так не мог - не узорность карниза я видел, а трещины на этих карнизах, не фигурную кладку наличников, подзоров, не стремительные полотенца и полуколонны, а сыплющуюся штукатурку. Вышел к памятникам велико-устюгским людям - Дежневу и Хабарову, русским первопроходцам, потом вновь вышел к Сухоне, и ушагал далеко за причалы, и сел там под обрывом. От воды обдавало холодом, зато ветра не стало, он шумел вверху, здесь только вода плескалась. Обрыв был с северной стороны, с него, как с крыши дома, нависало крыло белого льда. Чайки мотались на волнах, ныряли, их стаскивало течением, они возвращались по воздуху и, садясь на воду, тормозя, красиво распахивались крестом. Когда ветер стихал, было слышно, как вода поддает снизу по припаю, и он, вздрагивая, отзывается звяканьем. От этого звука мелькнуло в памяти о звоне бокалов, еще и то вспомнилось, как Валера был дружен с кандидатом наук по металловедению (опять-таки с женщиной), она изучала сплавы металлов в русских колоколах, чистоту их звучания, а Валера всерьез просил ее заняться стеклом, его сплавами, чтобы в бокалах добиться звучания колокольного, потом бросил это занятие, сказав, что кощунственно переводить одно в другое, что нельзя воскрешать полумертвое за счет потребительского.
Но потом от этого простора разлившейся реки, которой осталось недалеко до океана, от легкого плеска воды, от движения льдин, которые вблизи плыли быстро, а подальше медленно, от всего этого казалось, что я закружился вместе с берегом и как-то оцепенел. Только помнилась, но тоже без напряжения, как данное, прочтенная в самолете заметка о том, что найдены на Северном Урале, то есть недалеко отсюда, стоянки людей. Поглядывая на обрыв, будто видя его во сне, я невольно замечал в его обнажениях следы костров, кости, остатки льняных тканей, вериги, много ли, думал я, тридцать тысяч лет, как писалось в газете, я пробовал сосчитать, сколько это поколений, получалось то много, то немного. Но как считать, с какой точки зрения?
Тихий и приятный для слуха плеск воды вдруг Покрылся глухим ударом; это огромный припай льда вместе, с частью берега осел в воду. Чайки закричали, отлетая от тяжелой, покатившейся на них волны. Я полез вверх по обрыву, и почему-то застряла и повторялась в памяти фраза: "перешагивая миллионы лет", то есть в этой фразе, несколько геологической, так как я шел, наступая не просто на камни, глину и песок, а отпечатываясь в наслоениях тысячелетий, была в этой фразе какая-то связь со следами бывших здесь до нас людей, но в чем точно, я не мог бы сказать, и утешая себя тем, что мысль, перед тем как появиться, вначале мелькает, и надеясь, что когда она придет, я буду готов к ее принятию, вскоре размашисто шагал по деревянным тротуарам.
В гостинице ехидная дежурная передала записку от Любы, звавшей меня и объяснявшей, как пройти. Почему-то я подумал, что она решила идти за Валерием прямо сегодня (еще не совсем была ночь), и поспешил. - Но все было просто: она сказала хозяевам, что приехал товарищ Валерия, и ей было велено немедленно меня привести. Так я познакомился с Васькой, для меня, конечно, Василием Михайловичем, и с Анисьей Петровной. Оксанка спала. Так как я долго не приходил, но приезд дал повод, то они уже заочно отметили встречу со мной, но и я пригодился. Врать нечего, не раз соединялись наши стаканы. Люба немного выпила, очень немного, и все порывалась оттянуть меня от стола, чтоб говорить о Валерии, но попробуй вырвись от Василия Михайловича. Единственное, чем я ее обрадовал, - это словами Валерия, что важны не женщины, а наше воображение о них. "Ничего себе заявочка", - ответила она на это.
Когда что-то происходит, мы потом перебираем время перед случившимся. Например, что-то упадет сверху и разобьется у ног. Если спереди, то, значит, хорошо, что кто-то задержал, а если за спиной, то хорошо, что никто не задержал. Это к слову для того, что сейчас перебираю ту поездку в Устюг и думаю, что если нет ничего случайного, то я не виноват; но так нельзя: это утешение для мальчиков, как же не виноват, если чувствовал смутную тревогу; надо было понять, к чему она. Правда, я отнес ощущение тяжести на жаркий душный день, на состояние после перелета, да мало ли на что можно свалить! Виноват.
Ночью была гроза. Такие грозы бывают только в детстве, когда бабушки крестятся, закрывают трубу и гонят детей на печку. А в избе от вспышек светло, а в трубе между ударами воет. Гроза была за полночь. Причем до этого, надо сказать, Анисья Петровна была пьяненькой "Алошна ты на вино", - ругала ее Люба), но ни за что не давала Любе выключить телевизор. Помню, в нем бравые ребята, не жалея сил, радовали старушек песнями о современности. Они буквально так и орали: "Темп - наш современный чародей!" Было легко запомнить, так как они без конца повторили, вбивая слова даже в самые костяные лбы: "Время стрессовых страстей, время мчится все быстрей". И по новой: "Темп - наш современный чародей…" В конце все же они признавались, что кто-то "упал уже за финишной чертой", то есть кто-то отключился от темпа. Потом вышла певица и раз пятьдесят в приказном порядке велела туче улетать. Если бы!
Но Анисья Петровна слушала не только телевизор. Когда Оксанка шевелилась, она первая вставала к ней поить ее заранее подогретым молоком из хрустального бокала.
Люба, стараясь, чтоб я принимал от Василия Михайловича угощение хотя бы через раз, говорила о желании Валерия сделать копии музейных берестяных грамот. "Пусть он не волнуется, я тут все, сколько есть берез, все обдеру, все раздену".
- Мне говорили: копай золото, - говорил хозяин, - а я говорю: я его не закапывал.
Вначале за окном будто зарницы вспыхивали; может, мы дальнего грома не слышали из-за телевизора, но когда и он смолк и Анисья Петровна, подождав еще немного и не дождавшись, выключила трещащий экран, то и тогда мы не поняли наступающей грозы. И тоже немудрено - хозяин пел. Иногда, путая, он называл меня Валерой, я отвечал, что так называться много мне чести. "Да, - говорил Василий Михайлович, - Валера - человек". - "Но и я не скотина", - отвечал я, и на этом мы сходились. Люба показывала мне наколку, посвящая в ее значение, говорила, что есть еще одна, но что ее видел только, разумеется, Валера. И она без конца его цитировала, например, его слова: "Хорошо армянам, все знают об их древности, а нам это еще приходится доказывать". Или: "Он все себя спрашивал, что его вычерпало: работа или женщины?" Ой! На него же вешались! Ой, Леша! Он же одну бутылку коньяка берег, говорил, что выпьет ее и упадет с ней в огонь, а я говорю: вот это заявочка, от алиментов, говорю, скрываться, и прямо, ведь не пожалела, веришь? Шваркнула ее в коричневые брызги. Я вся в него стала - решительная".
И тут ударило. Да так, что Анисья Петровна, да и мы стали как стеклышко, наверное, даже в прямом смысле, потому что такой свет не мог не пронизать насквозь. Хорошо, что Оксанка не проснулась, и Василию Михайловичу было хоть бы что: он в тишине, вслед за вспышкой и ударом грома, произнес, видимо, о спичках: "А, вот они, а я искал". Мы кинулись закрывать: Анисья Петровна трубу, я - форточку. И, видимо, так близка была молния, столько скопилось электричества, что меня ударило в руку, когда схватился за шпингалет. Я даже ощутил, что пальцы стали каменными, что будто кисть вывернуло, но дальше не пошло, потому что я отдернул ее. Свет погас, показалось, что от оживающей кисти летят синие маленькие призраки. Еще вспыхнуло и еще ударило, Анисья Петровна стояла на коленях перед телевизором в переднем углу, а я, увидев дверь открытой, кинулся закрыть, но, вспомнив, что в избе нет Любы, выскочил. И еле догнал ее за распахнутыми воротами.
- Убьет! - кричала она. - Я знаю, убьет, отойди, убьет же из-за меня!
Было похоже, что она не в себе, но уже вся мокрая от упавшей и падающей непрерывной лавиной воды, сквозь которую при вспышках искаженно проступали ее глаза, стала кричать, что ей нагадали гибель от грозы, что она специально кинулась из дому, чтобы из-за нее не убило Оксанку. Люба рвалась, я не пускал. Так и стояли и ждали. Поверив, "что Любе нагадали правду, тем более еще еле - шевеля правой рукой, я думал о детях. Казалось, что мы оглохли, потому что хуже слышали гром, но он и в самом деле отодвигался, уходя на запад. Молнии еще сияли и гасли, но уже не везде, а тоже уходя за громом, сквозь ливень они казались огромными.
- Пойдем, - сказал я. - Еще не сегодня. Пойдем, пожалей себя.
И Люба послушно пошла. В избе горела яркая керосиновая лампа. Васька, назову его теперь так, доставал откуда-то наполненную емкость и миролюбиво предлагал: "Гуднем еще денек".
Но мне хватило впечатлений, и я отказался. Запрещал и Ваське, пугая тем, что утром на работу, а не выйдет - уволят. "Были бы руки, - отвечал он на это, - цепи найдутся". Переодевшись в его рубаху и штаны, привалясь к печи, я полудремал, дожидаясь рассвета, Люба грелась рядом, сушила становящиеся пушистыми волосы и говорила на ухо, что главная причина ее характера, ее неудавшейся жизни вовсе не в цыганке и не в гадании. "Сказать в чем?
Я Валере сказала… Все равно скажу. Я когда была на вы-росте, девчонки про мальчишек без конца говорили, а я плевала! Отчаянная была. И вот раз и случилось - меня па гада затащили в сарай и давай щекотать. Ведь этим можно убить. Я потом читала книгу "Человек, который смеется", так это что, а эти хуже фашистов. Я уж даже не хрипела, тогда испугались, бросили умирать. Я долго заикалась, пером прошло, но от парней шарахалась. А уж когда меня мамочка выпихнула за перестарка, а он как прикоснулся, как все во мне стиснулось! Ой, чего я перенесла! Сказать? Скажу: меня с тех пор каждый раз будто насиловали, я и пила-то, чтоб боль не чувствовать, чтоб кожа деревенела. И вот - Валера! Я уже знала, что его люблю, но ты представь этот ужас, когда я прикосновения ждала. Думала, если будет та же реакция, утоплюсь! Чем я хуже Катерины из "Грозы" Островского? Но тут-то все и решилось. Он говорит: "Ну что вся прямо, тебе холодно?" А я уж зубами стучу и челюсть рукой снизу подтыкаю, как покойница. И вот он коснулся!.."
Тут загремел отодвигаемый стул, это Васька вставал для тоста.
- Аниська! - крикнул он.
Испуганная Анисья Петровна проснулась, вскочила и села на табурет по стойке "смирно". Васька велел сесть и нам. Я сел напротив него. Он, вглядевшись и, видимо, введенный в недоумение своей рубахой, которая была на мне, велел убрать зеркало. Я пересел.
- Этот тост я произнесу не хуже никого, и ради этого тоста я встану. - Он помолчал, посмотрел вниз и добавил: - Потому что я уже стою… Выпьем за правую грудь!
Анисья Петровна покорно выпила, а Люба, пользуясь моим присутствием, спросила насмешливо, когда же пить за левую. Васька, не обидевшись, объяснил, что пить за правую грудь это все равно что за правду. И так треснул себя кулаком по груди, что рухнул. Анисья Петровна разула его, мы перенесли его на кровать. Сама же Анисья Петровна на глазах развеселилась, и все мы стали вспоминать недавнюю грозу. Укрыли потеплее Оксанку и отворили форточки. Ту, ударившую меня, я открывал боязливо, но она вела себя усмиренно. Теперь уже Анисья Петровна предлагала выпить и, не знаю, то ли врала, то ли в самом деле бывают такие чудеса, говорила, что во время грозы телевизор включился сам и по нему передавали оперетку.
Вскоре Анисья свалилась, а Люба все-таки договорила:
"И вот он коснулся меня, и будто из меня все электричество вывел в секунду. Я от радости как вскрикну, а он руку отдернул: ты что, говорит, мы не в лесу, А потом-то! Он рукой по мне ведет, я вся замираю и вокруг его руки как змея обкручиваюсь…"
Одежда высохла, я стал переодеваться. Окна проступили светлыми квадратами на стене. Оксанка заплакала во сне, и Люба подсела к ней, успокоила, что-то шепча, и сама уснула сидя, склонившись над дочерью. Я немного прибрал на столе, спрятав питье от Васьки. Поставил ему к изголовью стакан с расплавленным, застывшим сверху салом - его дневной рацион. Оставил Любе записку.
В гостинице пришлось стучать, так как и было написано над кнопкой звонка: "Не работает - стучите".
- Ну и гроза! - говорила дежурная, не удивляясь моему неурочному появлению. - Говорят, пожар в Коромыслове. Ох и молнии же были страшенные! А у меня там крестная, и связь оборвало.
Уставший, я пришел в номер и пожалел, что, уходя днем, оставил окно открытым. На пол нахлестало воды. Взялся за тряпку. И тут только дошло - Коромыслово! Боже мой!
* * *
В пожарной, как водится, ничего толком не знали. Это уже мне дежурная сказала. Она вовсю названивала, узнавая о пожаре.
- На блок-пост в сплавную позвоню, - решила она. - Это на Двине, напротив Коромыслова. - И стала добиваться соединения.
Радио передавало утреннюю программу, и вовсю орал бодрый голос: "Нам счастье досталось не с миру по нитке", а спустя какое-то время: "Все это из нашей истории сроки…" Надо ли это записывать? Какая разница, какая музыка звучала, главное было в пожаре, но помню отчетливо, что привязалась ко мне песня, не эта, а другая, тоже из утреннего концерта: "И пусть уча-щается наш пульс!" - вот эта, и она как наваждение печатала свой ритм под ногу, когда я бежал по улице к причалу. И было отчего участиться - дежурной сказали с блок-поста, что горело не Коромыслово, а недалеко, ударило якобы в сосну. Я сразу решил, что это никакая не молния, что это Валерий сотворил над собой. Может быть, какие-то посторонние слова привязываются, чтобы не всего оглушило страхом, чтобы сохраненный рассудок как-то сам принял какое-то решение. И еще какой-то его частью думалось, что все это не зря - и эта порван гроза, и эта ночь, и пропавший вчерашний день, ужас, ужас, я, как я, дурак, как я мог не понять недоговоренность Любы о Валере: "Уж кто пытался с собой покончить, все равно покончит". Не зря, не зря он вчера не велел ей приходить).