- Я звонил.
- Я уезжала. Вынуждена была. Мужа внезапно отозвали, я должна была ехать вместе с ним. Вы думаете, Валерий погиб?
- Я не только так не думаю, я уверен, что он жив.
- Езус Мария, я также думаю, что это так. Но вы представить себе не можете, как его убивали творчески, как его убивала семья, русские никогда не научатся ценить талант, я плачу по ночам, все эти ночи после него. Вы не могли бы увидеть меня?
- Да, я собирался быть в Худфонде.
- Где?
- Буду там, пожалуй, в начале или в конце следующей недели.
- Узнаю русских, - засмеялась Лина, сделала выдержку и сказала фразу, показавшуюся мне приготовленной: -Можно и не встречаться, только я должна быть уверенной, что мое имя не будет упомянуто в связи с его исчезновением.
- Но если вас до сих пор не коснулось, ясно, что и впредь не коснется.
- Вы обещаете?.. Ведь узнать о связи Валерия со мной могут только через вас.
- Кто?
- Ах, - промолвила Лина, - разговор беспредметен. Не боюсь я никого, но положение мужа, это, надеюсь, можно понять. А имя Валерия для меня свято.
- Хорошо, обещаю.
- Вот и славно.
- Да, - попросил я, - готовится его выставка, дайте на нее из вашего собрания Валерины картины и хрусталь.
- Но вы знаете, представьте себе, все отправлено. И ваза, обмотала в тысячу тряпок - ив багаж, и наборы - все, словом, отправила. Но это не меняет дела, я сейчас занята как раз монографией о Валере.
Договорившись, что будем говорить друг другу все, что узнаем о Валерии, мы простились. Я спешил проститься: звонили в дверь.
Собственной персоной явился Митя. С пустыми руками.
- А где повесть?
- Зачем? Ее уже одобрили. Есть кой-какие построчные замечания, но это мелочи. Я им тоже высказал ваше сомнение, что, может быть, неудобно перед знакомыми, так они сразу заявили, что писатель пишет не для знакомых, а для читателей. Да, я же забыл вам сказать, что помню наш разговор, я взял для повести его профессией не хрусталь, а масло. Так что прототип не угадывается. В рецензии писали, что это образ северного Ван Гога, такое же неистовство и самоотдача. Я там пишу, как он портит детей тем, что они не знают ни в чем чувства меры, ни в чем отказа. Кое-что добавляю от себя. Думаю, получилось…
* * *
В Керчь я летал на майские праздники, в Великий Устюг вырвался в интервал между последним звонком и сочинением. Это было нелегко, но жена, спасибо ей, поняла, что это надо.
Гостиницу и заказывал из Москвы и, устроившись, сразу потел в районную газету "Советская мысль". Там просил, и удачно дать объявление "Срочно куплю коллекцию хрусталя работы художника такого-то" и поместил адрес гостиницы.
После обеда и вечером долга ходил по городу. Шел слабенький пыльный дождь. Фонари светили сквозь туман. Белые дома казались желтыми, на набережной сквозило. Церкви и соборы стояли темные, тяжелые" двери зарастали бурьяном.
Еще и в музей успел до закрытия. И камень тот, целебный, видел, и его украдкой коснулся. И все представлял, как здесь Валерий оставался один. Снова ходил на набережную.
Река Сухона светилась от красных сигнальных огней: множество катеров и самоходных барж шло мимо, шла операция "Юг", как мне объяснили, - это забрасывали продукты и товары в дальние районы, куда не было дорог и можно было завозить их раз в год по большой воде. Потом шел по мокрым улицам, и казалось, что машины тоже, как катера, плывут по воде. Долго ходил, весь вымок. Около телеграфа, у ступеней, меня встретила женщина в желтом плаще. Лицо ее было, как показалось, нездешним, бледность ее меня поразила. С видом узнавания она обратила ко мне большие печальные глаза, а я почему-то откачнулся. Это было в первую секунду, это было оттого, что я вымок и жалко выглядел при свете, потом, зайдя на телеграф и торопливо выйдя оттуда, уже ее не увидел.
Почему-то пошел в ресторан и там долго сидел, пил знаменитое велико-устюгское пиво, слушал маленький разухабистый оркестр, с печалью наблюдал, как совсем еще девчонок таскают и тискают энергичные черные мужчины, но той женщины не было. А я уж было, сопрягая все происходящее со мной в Великом Устюге с Валерием, нафантазировал, что она что-то о нем знает. Забегая вперед, скажу, что больше ее не видел. Но тут же скажу, что в деле Валерия без женщин обойтись не могло. И об этом сейчас же.
Она пришла на другой день. Внизу ее не пустили дежурные и сходили за мной сами. Пожимая плечами, сказали, что они ее знают, что тут ее знают все, что она, как бы вам сказать, тут наславилась и чтобы быть с ней поосторожнее.
Сбежав вниз, я встретился с ней глазами. Это была совсем молодая женщина с прекрасной фигурой, но явно испитым лицом. Хорошие волосы были неловко скомканы на затылке. Одежда ее была бедной - спортивная в обтяжку кофта с совершенно нелепыми словами "Золотое кольцо" и старая вязаная юбка. Большие разбитые туфли.
- Давайте уйдем, - сказал я, - здесь нам не поговорить.
Она покраснела.
По дороге мы познакомились. Ее звали Люба. Сели на скамью у Сухоны. Река парила, чайки взметывались над ней и падали.
- Вы не из-за хрусталя приехали, из-за Валерия, - сказала она. - Я всегда газету читаю. Раз меня пропечатали, дак я уж всегда читаю. Меня, когда родительских прав лишали, так пропечатали. Шиляева, написали, безжалостная. Я похожа на такую?
- Где Валерий?
- Он в ЛТП. - Объяснила, будто я не знал: - В лечебно-трудовом профилактории. Но это зря! У него паспорта не было, я бы его оттуда достала. Да его и выпустят. Меня два раза держали. Там капитан Кислицын мне обещал: я, говорит, твоего бородатого долго держать не буду.
- А можно сейчас туда?
- Сегодня никак. Давайте завтра. Вы с паспортом? Вот на вас его и выпишут. Мне-то пока особого нет доверия. Но ведь дочку уже отдали, она же уже со мной. Я с бабкой Аниской живу, так Аниска вся переродилась, ой она пила, эта Аниска! Пьет, пьет, а своего Ваську боятся, он возчиком, еду возит по детским учреждениям. Вот верите, у него десять лет один рацион: он утром пьет стакан жидкого сала, а вечером стакан жидкого масла. Ему же просто - развозит еду. Зубов нет, так и питается. А между этим пьет бутылок по пять-шесть. Не вру! Перекреститься? Лошадь его знает - домой всегда привезет. Денежки у него есть. Свиней возит, да мало ли что. Аниске, бывало, врежет и спать пойдет. Она его трепещет. Теперь я им Оксанку подкинула, заявила: дядь Вась, при ребенке не смей. Так он теперь игрушки ей приносит, вот до чего дошло. И всегда он матом-матом, а тут даже курить на крыльцо выходит. А уж Оксанка-то как рада, а я-то дура, ой, ведь что могло быть, могла она от меня отвыкнуть, а тут нет - мамой зовет. Валерий спас, Валерочка! - И вдруг Люба заревела, даже зарыдала, я коснулся ее плеча, успокаивая.
Итак, Валерий жив!
Люба успокоилась очень не скоро. Она рыдала, будто что вытрясалось из нее, искапала темными пятнами слез слова "Золотое кольцо" и все ужимала под скамью свои растоптанные туфли.
Было бы очень долго рассказывать все подробно, ведь мы целый день и долгий вечер были вместе, и Люба без конца говорила и говорила, и все о Валерин. Поэтому надо назвать главное.
Оно в том, что Валерий решил уйти из жизни, и не так просто, а так, чтобы не оставить о себе никаких следов. Почему? После встречи с Линой ему показалось, что он заболел, он кинулся звонить Лине, она не отвечала. Потом, ответив, сказала, чтоб он и не думал обращаться в клинику, так как там подобные болезни лечат только после того, когда известно, от кого произошло заражение. Выдавать Лину было бы преступно, тут мгновенно рушилась карьера ее мужа и так далее… (Все это Люба рассказывала мне как прекрасно заученный урок, Валерий, доверясь ей, рассказывал асе это как предсмертную исповедь.)
Далее: Лина предложила ему ехать за границу, принимая там подданство, обеспечивая ему все условия работы - рекламу, мастерскую, - и, разумеется, эффективное лечение. "Эта дрянь, - говорила Люба, - за ним увязалась. Ишь гуляй, Вася, по паркету. Конечно, престижно быть замужем за художником, а не за каким-то солдафоном".
Более того: паспорт Валерия был уже у Лины, и она его не отдавала. Валерий попробовал сунуться в платную клинику, но еле вырвался оттуда: там тоже были жестокие условия на исцеление от этой заморской болезни. А Лина умоляла ("Я их знаю, этих дешевок, - говорила Люба, - что хотят с мужиками, то и делают"), Лина умоляла никуда не ходить и, пока не поздно, ехать вместе с нею.
Тогда Валерий обратился к варварскому способу освобождения от болезней и забот - он запил. Это как раз в то время, когда Валя расходилась с ним.
Очнувшись от пьянства, он кинулся в Керчь, позвонив мне из аэропорта. Тогда, я думаю, прорезались в нем и овладели им прежние мысли бесследного ухода из жизни, без вести пропавшего. Я забыл сказать, что сам Валерий вырос без отца, что его отец как раз и был без вести пропавшим.
Никому не объявившись в Керчи, только зайдя в лапидарий и побывав в катакомбах, упершись в тупик, не заметя ответвления, он полетел в Великий Устюг.
Здесь он тоже никому не объявлялся, только своему знакомому художнику с "Северной черни", сказав ему, что просто приехал отдохнуть. Здесь тоже пил. Жил в мастерской товарища.
Самым же главным и страшным его делом было то, что он каждое почти утро уплывал на теплоходе к устью Северной Двины, там выходил, шел какое-то время вперед и… "Да вот сейчас давайте сплаваем да и увидим, - воскликнула Люба, - это быстро".
И вот мы плыли на теплоходе "Александр Островский". Снова чайки кричали, из машинного отделения тянуло гарью, а Люба продолжала:
- Он меня привез. Я как увидела дрова - ужаснулась. Это уже под обед было. Я вначале: Валера, ляг, поспи это пройдет. Потом поняла и вцепилась: Валера я с тобой! Только с тобой, и, если прогонишь, сама найду способ! Вы сейчас все поймете.
И опять она разревелась, но старалась, чтоб никто не заметил. На серую палубу садились бабочки, временно украшая ее.
Люба вдруг засмеялась и спросила:
- У меня слезы текут не мутные?
- Светлые. Да вы и не плачьте, ведь все к лучшему.
- Валера говорил: слезы мутные - слезы злые, а светлые - слезы горя или радости. А я спросила его: у меня какие? Он говорит: родниковые. Ну и поревела же я перед ним. Он ведь меня на пристани подобрал. Он из магазина шел, а мы с бабкой Аниской - денег-то нет - набрали сумку репчатого лука, и я хотела ее продать, чтоб хоть четушку или красную какую купить. Продавщица не берет, гонит. Я вышла - куда? А тут он, я к нему: не купите ли? Он, видно, сразу догадался, говорит: вы, наверное, хотели вина купить? Так вот, возьмите, - и дает бутылку коньяку. Говорит: взял вот несколько, так боюсь, не лишнее ли на одного. А я ведь больно бойка была, чего, говорю, ты будешь один, прямо на "ты" его, пойдем ко мне. Он засмеялся, чего-то подумал, и мы пошли. Бабка Аниска от радости после первой рюмки запела, не пивала коньяку, дак че. Да и торопится, пока Васьки нет, а то дал бы ей ансамбль песни и пляски. А Валера не сердечник? По-моему, да, потому что выпивал, почти не ел и только на лицо белел. Когда бледнеют, значит, не в пользу, а краснеют - по жилочкам пошло. Первый-то у меня - всю дорогу харя как кирпич красная. Но Валера сидит, даже Аниске подтянул.
Голос какой! И так мне понравился, так понравился! Изредка взглянет, улыбнется, как погладит. И я его заробела. "Извините, что я вас на "ты" назвала". А он: "Мне это только приятно - такая молодая красивая девушка". А бабка тут и высунулась: "Да какая она девушка…" - и пошла, и пошла, сама на опальщину, на дармовщину напилась, я же его привела, и она на меня же. А он ей: "Мамаша, не надо, и так кругом много ругани, что ж еще добавлять". А Аниска: "Вот Василий явится, он добавит". Валера вдруг засмеялся и говорит: "Это, пожалуй, был бы выход". Ведь это он о смерти говорил, я только потом поняла, только сказал, что вашего Василия жалко, зря посадят.
Ну вот, наш красавец является! И что вы думаете - Валера приручил его в минуту. И уже сидим и вчетвером поем "окрасился месяц багрянцем…". И Васька громче всех. А я уже ничего не могу с собой делать, лишь бы Валера взглянул, лишь бы не уходил. Но он стал собираться… Я за ним на крыльцо, прямо чуть ли не в ногах валялась: "Останься! Останься, хоть просто так посиди, мне во всю жизнь ласкового слова не сказали, хоть около тебя побуду". - "Нельзя, я должен идти". Вижу - уперся, пошла провожать. И говорю ему, говорю про себя, про дочку, что я такая дрянь, что пила, что с работ со всех выгнали, и вот - шалашовка, до пристани докатилась. Он же заметил, как матрос на меня, и вот сегодня на вас из-за меня посмотрел на причале. А вы и заметите, не скажете, вы такой, что и Валера.
Теплоход подошел к шатким мосткам недалеко от совпадения Сухоны и Юга, у пристани Коромыслово. Вышли только мы, теплоход даже не чалился. Вокруг старых бревен бывшего ледолома кипела вода. Желтый бакен на красном плотике мотало на небольших, но частых волнах.
Пошли в гору. Здесь Люба шла молча и быстро, я не успевал. Вверху она дождалась меня, и мы вместе пришли к огромной, незаметной издалека яме. Люба спрыгнула в нее и отбросила в сторону березовые ветки. Под ними оказался завал смолистых дров, щепа, старые бревна, видно было, что навалено сухого дерева очень много.
- Тут он хотел сгореть, это ведь ужас чего придумал. Я как первый раз увидела, ахнула, вцепилась в него: говорю: ну, мой хороший, тут и на меня огня хватит.
Мы сели возле ямы. Сквозь прогалы в деревьях были видны купола Спасо-Гледенского монастыря и купол над музеем. Вдруг Люба вскочила:
- Так самое-то главное! Боже мой, прости дуру ненормальную! Ведь ни он, ни я ничуть не больны, мы же здоровые! Ведь только вам и можно доложить. Еще в первую ночь он сказал: Алексей обязательно приедет, он знает, что я Великий Устюг люблю и что уж если что и делать, так здесь. Ух, этой кошке драной, Лине, я бы в глаза посмотрела! Ух! И вот он говорит, я уж вам сама все расскажу, говорит: "Я тебе признаюсь, что я больной". А я-то в ответ: "Я сама вся заразная". Он посмотрел, засмеялся невесело. Пошли. А как ему мне не поверить - рвань рванью, луку нагребла, на водку меняет. Но, Алексей, вы должны понять, у меня был, есть и будет единственный мужчина, это Валера! Что я была, что знала? Стакан в зубы - и повалили. Хорошо, плохо мне - кто там об этом думал? У меня к ним ко всем такое омерзение, представьте - ни разу ни от кого не забеременела. Противно так, что потом лицо себе царапала и те места, где касались. Я ведь сидела. Первый раз полюбила, и он меня обманул. Он здесь же, я не здороваюсь. Все какой-то любви требовал. А чем я была, что я умела, да и зачем это? Мы у меня жили, в коммуналке. Отец-то нас бросил, а мать завербовалась, говорит: "Заработаю, дела поправим". До сих пор зарабатывает! Ну и вот, припер мой муженек эту кулему, ох и толста же дрянь! А он-то, пьянь тропическая, меня из своей квартиры гонит, а ее размещает. Ну, я дала! Я уж Оксанкой была беременна, злая была, ему поднесла не помню чем, упал, а уж ей-то красоты добавила, разукрасила, будешь по чужим погребам ходить! Она ухлестала в милицию со своей красивой мордой, так что и без справки побои зачли. Явились, еще и он-то валяется, хоть я и воду на него плескала. Ему-то что, очнулся да опять уснул, а меня закатали. А там, а там-то уж… рассказывать?
- Не надо.
- И правда. - Люба ссутулилась, потом весело засмеялась, откинувшись: - Ну, как Валерик Ваську укротил! Тот явился, видит - чужой мужик, ну что? Конечно, драться. А Валера говорит: "Вот как хорошо, что вы пришли, а то без хозяина не пьется, не поется". Но Васька все равно набыченный. И вдруг Валера встает, да как запел, да ведь как знал, что запеть, Васькину любимую, ведь Васька воевал, завел: "Выпьем за тех, кто командовал ротами, кто замерзал на снегу, кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу…" И вот, Леша миленький, - можно я вас так буду называть? - на меня все, как на магнитофон, записано, все помню поминутно. Как они вместе запели. Да стоя! Да громко! Я смеяться, я в ладоши хлопать! А потом заревела. Вот это бы в кино, я бы сыграла, я как вспомню, меня слезы берут тут же. Мы с Аниской давно, еще до Валеры, решили: пить пьем, но телевизор не пропивать, так по телевизору все намного слабее. А я почему заревела? Сейчас объясню. Не от радости, хоть он такой был красивый на мою погибель, а от жалости такой, что дальше некуда. Реву и вижу - ведь несчастный человек, а притворяется. У меня еще летчик однажды был, но это, конечно, мелкое сравнение, он хвастал опасной профессией, отрыв от земли, говорит, любить, говорит, должна, и улетел, ну и плевать, а Валера живет опасней, мне не понять, то есть понять, но не выразить. Его, знаете, как его надо беречь. О, я смогу!
Жарило вовсю. Запах смолы из огромной ямы становился удушающим, и мы перешли в тень цветущей рябины. Нехорошее предчувствие держало меня, и я сказал его Любе.
- Давайте, Люба, подожжем все это. Близко нет построек, большая влажность, ветра нет, все прогорит за полчаса.
Но Люба отказалась под тем предлогом, что завтра будет не поздно, что завтра мы сделаем это с Валерием, что еще выпьем у такого костерища.
- Ну, это вы выпьете, мужчинам можно. А я нет! Нет, нет и нет! Ни грамма! Ведь я беременна! - сказала она с гордостью и левой рукой тронула впалый живот. - Валерик, говорю, миленький ты мой, не бери меня с собой, но что хочешь делай, хоть сейчас бросай, хоть потом, а я буду рожать. И Оксанке братик, и мне спасение. Ох, Леша, ты бы знал, как он молчит. Сказала ему, на кухню убежала, боюсь обратно выйти, вдруг на аборт пошлет… Слышу - идет. Подошел, волосы погладил, говорит: назови Митенькой.
В воздухе сгущалось ощущение тяжести, стало душно, я, спросясь, снял рубаху. Люба покосилась:
- Как и Валера, сплошная сметана. Я ему говорю: ты хоть подрумянься. Он: я же белый человек. Да что ж это я все не по порядку? Да-а, беречь! Он, кстати, жену любит. И правильно. Он честный человек: раз сошелся, надо жить. Детей тем более родила. У него трое? Он не уточнял кто именно, да мне и неважно, а любить ее надо: попробуй-ка с ним поживи. А если она деньги тянет или еще что, тоже можно понять - он обречен, а ей - жить. Живут они - могу представить: зад об зад, кто дальше отлетит.
- Как это, он обречен?
- Да не по болезни, он здоровый! И я здоровая, сколько повторять? Я о другом. Он говорит: я, Любашка, изработался, ничего, говорит, не хочу, только, говорит, и остается, что каменные плиты и берестяные надписи сличать. А и это, говорит, никому не нужно. А он о вас говорил, я ему хитро подсунула вопросик: и Алексею не нужно? Он засмеялся: нужно. Я тут же: и мне нужно. Он смеется: "Нас уже трое".
Вскоре, рассчитав по времени, мы спускались вниз, к причалу. Завиднелись избы Коромыслова. Люба, говорившая без умолку и способная утомить кого" угодно, умолкла… -
Беспредельная даль, вблизи зеленая от молодой листвы, озаренная сиянием реки, дальше дымчато-сизая и голубая перед небом, напомнила вдруг степи за далеким Митридатом перед катакомбами. Я спросил Любу, говорил ли Валерий о Керчи.
- Еще как! Говорил: вот бы поехать. А я ответила: почему "вот бы"? Возьмем да и поедем. Денег нет, я проводницей наймусь.
Мы пришли на пристань, были одни на ней, отошли в сторонку, сидели на бревнах. Люба полоскала в воде свои длинные ноги и говорила о Валерии. И все время перебивала себя возгласом: