Женщина проглатывает горячий чай и хочет ответить - уже открывает рот, но обнаруживает, что голова заполнена холодным густым туманом. Она указывает на себя пальцем, тычет в грудь, чувствует прикосновение руки. Знает, что должна сосредоточиться, и тогда все вспомнит. Вот они, мысли, беспокойные головастики, клубятся совсем рядом. Это наверняка из-за удара, оттого ей так не по себе, словно в лунатическом сне, небось от сотрясения мозга мысли поломались и рассыпались, словно сосульки. Конечно, она вот-вот все припомнит, надо только постараться. Старушка смотрит внимательно, выжидающе. Но женщина устала, она пытается собрать мысли; слава богу, что-то отвлекает Ольгу от этого незаданного вопроса - хозяйка поднимается и отходит в угол. Там стоит плоский деревянный ящик, застланный бурым пледом, на котором лежит что-то черное и лохматое. Собака. Длинная шерсть напоминает веревки, шерстяные жгуты, толстые, спутанные, с колтунами, особенно на голове и на заду. Она тяжело дышит, постанывает. Вдвоем с Ольгой они склоняются над этой клочкастой темнотой. В нос ударяет неприятный кислый запах. Собака словно чувствует присутствие людей - открывает глаз и бросает на них короткий взгляд. Непроницаемый, черный, глубокий, будто колодец, на дне которого можно разглядеть зеркальце подземной воды.
На лестнице женщина оступается. Старики подхватывают ее. Ведут в холодную, пустоватую комнату. Здесь стоит приземистый шкаф, на нем фарфоровый бюстик девочки - светлые волосы перевязаны синей ленточкой; еще железная кровать и ветхое плетеное кресло, некогда белое, теперь пестрое. На полу хлопья краски - мебельная перхоть. Под окном дозревают на расстеленных газетах яблоки, почти не сморщившиеся, хотя уже конец февраля. Воздух гладкий и влажный, как их кожица. Он медленно отступает перед электрообогревателем.
Супруги что-то говорят, открывая шкаф (заполненный старыми, скользкими, лысыми одеялами), задергивая занавески, переставляя кувшинчик, поправляя салфетку на столике. Гостья уже не слушает. Она медленно и осторожно ложится на кровать, ощущая себя драгоценной фарфоровой статуэткой, которую следует хранить исключительно в горизонтальном положении, обернутой в паклю. Старушка заходит еще на секунду - приносит полотенце и застиранную фланелевую ночную рубашку.
- Ванная внизу, - тихо говорит она и растворяется в темноте, чтобы затем снова шептать, шелестеть и скрипеть, обмениваясь с мужем обрывками фраз, передвигая какие-то забытые стулья, щелкая выключателями, поворачивая в дверях ключи.
Она лежит навзничь, с закрытыми глазами. Надо принять снотворное. Заткнуть уши восковыми пробками, лечь на бок и подождать, пока начнут действовать таблетки, из которых прорастет во влажную тишину сон. Но таблеток нет и берушей тоже. Она кладет ладонь на грудь, привычно проверяя, бьется ли сердце. Тело твердое, сопротивляется давлению руки. "Твердое, как древо", - слышит она и видит себя, лет тринадцати, бегом спускающуюся с холма, в ситцевом платье с маками, которое мать, когда оно совсем износилось, пустила на тряпки; бежит навстречу девочкам - как их звали, Божена? Ядя? - к развалинам на берегу реки.
Кто-то их научил, но кто, неизвестно, видимо, это было очень давно. Потом старшие девочки показывали младшим. И всегда получалось.
Все собираются в кружок, опускаются на колени и молчат, пока это не покажется естественным и привычным, пока вообще не расхочется разговаривать. Потом каждая показывает на пальцах какое-нибудь число. Считаются. Та, на которую выпадает, ложится в центр круга и закрывает глаза.
Теперь они начинают трогать ее кончиками пальцев, сначала слегка, подушечками, затем нажимают все сильнее и повторяют: "Твердое, как доска, холодное, как лед, легкое, как перышко". И так без конца, вот они уже давят всей ладонью. Придавливают тело к земле, снова и снова твердя одно и то же: "как доска, как лед, как перышко", а потом, вдруг - это получается само собой, они знают, в какой момент надо заговорить:
Легкую, как перышко,
Твердую, как древо,
Понесем ее в могилу,
Спящую царевну.
Твердую, как древо,
Холодную, как льдышка,
Положим ее в землю
В гроб с тяжелой крышкой.
Твердую, как древо,
Легкую, как перышко,
Навсегда оставим здесь
Черной ямы сторожем.
Кончики девчоночьих указательных пальцев поднимают твердое, застывшее, смертельно удивленное тело без малейших усилий, словно это полый стебелек, фигурка из пемзы или пенопласта.
Нет уж, лучше не попадать в этот круг; лучше двигаться самой, чем чтобы двигали тебя, лучше колдовать, чем поддаться заклятию, лучше быть живым, чем мертвым, пусть даже понарошку. А вдруг бы однажды какая-нибудь из них не очнулась от транса и навсегда осталась такой застывшей и отсутствующей, с закрытыми глазами, ни живая, ни мертвая? Вдруг бы не вернулась из этого путешествия и для других обратилась в предмет, вроде отломанной ветки, камня в ручье? Но все они возвращаются. Садятся и моргают, нездешние.
Это выглядело забавно, поэтому остальные разражались смехом и игра заканчивалась. Та, что была в центре круга, шла домой последней, со смутным ощущением, будто ее использовали: как случайного зрителя, которого гипнотизер вытащил на сцену и заставил выполнять дурацкие команды. Она медлит и дуется, но когда девочки вместе спускаются в деревню, все уже в порядке, все изгнано из памяти.
Но на нее ни разу не выпало, так что она не знала, каково это - лежать в центре и становиться невесомой. Представляла себе это вроде сна. А сон редко бывает сплошным темным небытием, обычно в нем что-нибудь происходит, просто непохожее на то, что случается наяву. Невероятное оказывается очевидным, а время скачет и кувыркается. Так что, наверное, и знания тогда другие - ни к чему не пригодные, бесполезные. Может, и тело в центре круга, тело, которое способны поднять девчоночьи пальчики, ведет себя совершенно естественно, как и надо. Словно дыхание трупа: немыслимое, но логичное. Она снова чувствует на пальцах его вес, тяжесть, противоречащую себе самой - тяжесть и легкость одновременно.
Утром она просыпается сразу, резко - открывает глаза и видит серый свет, размывающий морщины и трещины на потолке в однородную перламутровую массу. Должно быть, очень рано.
Она слышит, как хлопает дверь и с трудом заводится мотор. Долго хрипит, потом стихает. И так несколько раз; наконец, к ее облегчению, срабатывает, и звук постепенно удаляется.
Проснувшись, она всегда прислушивается к стуку сердца - все ли в порядке, бьется ли оно и как. Касается тела - не распалось ли чудесным образом за ночь, - но теперь ей так приятно лежать навзничь, неподвижно, что даже не хочется шевелить рукой, класть ее на грудь. Вид однородной поверхности потолка успокаивает; руки все еще спят на жесткой накрахмаленной простыне. Она вспоминает.
Ее зовут Ида Март. Возраст - пятьдесят четыре года. Прописана: Варшава, улица Адама Плуга, 89, кв. 21. Идентификационный номер 50012926704. Слава Богу!
Осторожно скрипит дверь, и женщина слышит мелкий перестук шагов - словно тиканье часиков. Не открывая глаз, чувствует на лице теплое дыхание. Тот белый пес. Небось смотрит на нее, дышит в щеку. Ида не реагирует, и пес тихонько отходит. Она лежит еще мгновение и постепенно осознает, где находится. Обнаруживает, что спала в колготках и блузке, а юбка валяется на полу. Вид этой юбки - из толстой серой шерсти, дорогой и модной, косого кроя, выгодно подчеркивающей фигуру, - навевает какое-то неприятное воспоминание, какая-то мысль стучится в голову, а Ида защищается от нее, заслоняется и прячется.
Около дома сидят родители. Отец, не глядя на нее, сматывает в клубки шерсть. Мать молодая, похожа на Майю, словно бы взрослая Майя - чужая, вечно отсутствующая. "Ты никогда не приезжаешь, мы тебя уже почти забыли", - укоризненно говорит она. Обиженно встает и уходит в дом. Ида идет следом, смотрит матери в спину, но ей кажется, будто та пытается убежать. Она принимается кружить по комнатам, обращающимся вдруг в бесконечную анфиладу. Внезапно Иду охватывает страх - она вспоминает, что оставила во дворе Майю, свою маленькую дочку. Она хочет вернуться, выбраться из этого лабиринта, но не знает как. Все окрашивается в синий цвет.
2
Ида слышит скрип двери и шепот, потом тихий упрек, обращенный к собаке: "Не ходи туда, спускайся вниз!" Кто-то осторожно подходит к ее кровати, садится на краешек. Ничего не поделаешь, придется открыть глаза.
Мужчина стоит в дверях с выражением печальной озабоченности на лице. Ольга - это она сидит на кровати - улыбается, маленькая, смуглая и сморщенная, в чертах ее есть что-то беспокойно асимметричное.
- Ты, детка, целый день спала, уже темнеет, и Адриану пора ехать, а он бы хотел тебя осмотреть. Вдруг что-нибудь сломано. Тогда придется вызвать врача, Адриан-то ветеринар. А впрочем, какая разница… Можно ему войти? - Не дожидаясь ответа, она зовет: - Иди сюда, Ад.
Появляется молодой мужчина - светловолосый, невысокий, на лице испарина, словно он спешил или бежал по лестнице. Примерно ровесник Майи, лет тридцати. На нем толстый шерстяной свитер, белый с голубым. Редеющие волосы прилипли ко лбу. Адриан сконфуженно улыбается, ни на кого не похожий, посторонний. Молодой. Смотрит на Иду со сдержанным любопытством. Затем профессионально заглядывает ей в глаза, оттянув нижние веки, поднимает и опускает руки, ощупывает живот. Велит сесть и пошевелить ногами. Последить взглядом за его пальцем. Иду смущает этот осмотр - как всегда, ведь все врачи - молодые мужчины, самые чуждые существа из возможных.
- Похоже, с вами все в порядке, - говорит наконец ветеринар; у него высокий голос. - Испугались, да? Вы не вставайте, полежите.
- Сама не знаю, как я себя чувствую. Пожалуй, не в своей тарелке.
- Естественно, ничего удивительного, это от стресса, само пройдет.
- Я бы хотела вызвать полицию, машина чужая.
- Да, надо этим заняться. Может, завтра?
- А сегодня? Вытащить бы ее.
- Сегодня уже поздно. И потом все равно снегопад. Но это же не к спеху, правда? Завтра я опять тут буду. И послезавтра.
- О, да я только проездом.
- Понимаю.
Мужчина смотрит на Иду с улыбкой, словно на ребенка, с которым играет "в доктора". Словно не верит ей. На прощание забавно качает головой и торопливо выходит. Энергично сбегает на первый этаж - его топот и скрип снега под ногами еще доносятся с улицы, потом слышен хрип мотора. Машина заводится с третьей попытки. Ольга подает гостье старый клетчатый халат, и женщины спускаются вниз, в кухню.
- Он ветеринар, - говорит старушка и ставит перед Идой кружку горячего молока, с явным удовольствием вливает туда мед. - В городе у него клиника. У тебя есть дети, семья?
Мед стекает тоненькой ниточкой и исчезает в белом.
- Дочка, - отвечает гостья, глядя на этот коктейль; раньше она бы такое и в рот не взяла, но теперь хочется попробовать. Ложечкой размешивает молоко и делает глоток. - У меня дочка, а у нее сын.
- О, да ты еще и бабушка, - радуется Ольга.
Входит Стефан, растирая ладони - видимо, с улицы. Вынимает из холодильника творог и сыр, выкладывает на доску, достает помидоры. Большим ножом режет хлеб.
- Я вроде должна быть очень голодной, целые сутки не ела, - отзывается Ида и замечает, что у Ольги вставная челюсть, слишком большая; неприятно смотреть, когда старушка говорит.
Супруги режут бутерброды с сыром на квадратики и медленно, торжественно отправляют в рот. Жуют, глядя на нее. "Взгляд человеческой породы", - думает Ида и деликатно отводит глаза. Она смотрит на еду, но голода не ощущает. Подходит к раковине и, подставив ладонь ковшиком, пьет воду из-под крана.
Ида думала, что старики примутся расспрашивать ее о происшествии, но те молча едят мягкий сыр с помидорами и хлебом и лишь посматривают на гостью с довольным видом. Она отламывает кусочек сыра и кладет в рот. Но вкуса никакого не чувствует.
- Ни разу в жизни не попадала в аварию, даже мелкую, - говорит Ида. - Я всегда езжу очень осторожно. Должно быть, дорожный знак залепило снегом, я не знала, что там поворот. Взяла у приятельницы машину, чтобы наконец съездить туда, где жила в детстве, под Левином.
- Левин? Ясно, - отзывается Стефан с набитым ртом. - Знаешь, где это? - обращается он к жене, а та морщит лоб, словно пытаясь вспомнить. - Мы туда ездили за той лошадью, помнишь? За Поляницей.
Ольга согласно кивает.
- Так ты из этих краев, - произносит она задумчиво.
- Мы жили в маленькой деревушке, в горах, но я довольно быстро уехала, - улыбается Ида и, помедлив, берет еще кусочек.
- А родители? - спрашивает Ольга.
Ида охотно рассказывает. Родители уже умерли. После смерти матери, пережившей отца на несколько месяцев, она продала дом и забыла про него. Неудобный, высоко в горах, старый и тесный. Ида добавляет, что никогда по нему не скучала, но, оказавшись несколько дней назад в этих местах, вдруг захотела там побывать.
- Я собиралась выехать из Еленей Гуры утром и вечером вернуться, но не получилось. Думала заночевать в каком-нибудь пансионате, а утром добраться до деревни. Ну, теперь-то не до того, да и машина наверняка разбита.
- Бывает. Поешь и не волнуйся, - говорит Ольга.
Но Иде не хочется есть. Жирный сыр по вкусу напоминает прелую листву. Жующая Ольга смотрит на нее пустым животным взглядом. У старушки лицо кошки или лисицы - настороженное. Ее отвлекает внезапный шорох, донесшийся из того угла, где лежит собака. Муж тоже оборачивается, словно по команде. Оба замирают, глядя на ящик.
- Хочешь выйти, да? Хочешь выйти, но сама не можешь? Так? - спрашивает старик.
Небольшой, худощавый, он берет на руки крупную собаку, поднимает; непонятно, как ей помочь. Черная кудлатая голова беспомощно повисает.
- Откройте мне, - говорит Стефан.
Ида быстро встает, придерживает дверь и выходит следом во двор. Пес, покачиваясь, стоит на снегу - печальная картина; Ида невольно отводит глаза - эта слабость кажется ей чем-то слишком интимным и стыдным. Мужчина ласково уговаривает собаку сделать несколько шагов, осторожно подталкивает вперед. "Ну, давай, иди".
Ида поправляет полы клетчатого халата и осознает, что у нее голые ноги. Но холода она не чувствует. На улице стремительно темнеет, словно сумеркам приспичило сгуститься у них на глазах. Идет снег, следов шин уже почти не видно. Собака, пошатываясь, делает пару шагов, потом, даже не пытаясь присесть, пускает струю. Темное пятно на снегу. Пес стоит над ним неподвижно, беспомощно, видимо потратив на эти несколько движений последние силы, и опускает голову.
Старик берет его на руки и с явным усилием несет домой.
- Что с ним?
- Подыхает, - говорит мужчина. - Рак. Это сука. Ина ее зовут.
- Ничего нельзя сделать? Операция, облучение?
- Уже нет. Слишком поздно.
- И что теперь? - спрашивает Ида, вдруг охваченная тревогой, паникой.
- Помрет, - покряхтывая под тяжестью животного, отвечает Стефан и исчезает в темном дверном проеме.
Ида не идет за ним, остается в темных сенях. Цепляется за перила, чувствуя, что весит сейчас многие тонны, словно вобрав в себя бремя целого мира. Пробует пошевелить ногой, но не в силах сделать даже крошечный шажок. Тело не слушается. Она хочет позвать Ольгу, однако голос тоже отказывает. Ида пытается настроить горло и язык, но воздух проходит насквозь не задерживаясь. От страха ее бросает в жар. Наверное, сердечный приступ или инсульт, а может, ее вдруг накрыло чем-то, вроде сети, обездвижив. Медленно, слово за словом, мысль за мыслью, приходится осознавать, что это ее ноги, что она им хозяйка. Ида сосредоточивается на них, и чуть погодя ей удается сдвинуться с места. Словно тяжелобольная, она начинает подниматься по лестнице. Уже лучше, ну вот, кошмар закончился. Она шарит в потемках рукой в поисках выключателя, находит и поворачивает - старый, из коричневого эбонита - непослушными пальцами: они-то привыкли нажимать. И вдруг на нее накатывает дурнота.
- Извините, - говорит Ида, обращаясь вниз. - Я полежу немного.
У подножья лестницы она видит встревоженную Ольгу.
Ида делает еще несколько шагов, в мерзком полусвете лампочки добирается до дверей своей комнаты. И только теперь понимает, что это только страх - никакая не болезнь.
В комнате появляется Ольга, садится на краешек кровати и берет ее за руку.
- Я с тобой. Все хорошо.
Ида в ответ благодарно сжимает сухую костистую ладонь.