Поворот ключа - Дмитрий Притула 15 стр.


Дом уже спал, окна были темны, стояло то короткое равновесие ночи, когда она, ночь то есть, не знает, длить ли ей сухие сумерки, густую предтемень либо сломиться к ясному свету, и вот на глазах Павла Ивановича решила она вроде бы, что темени еще нахлебаются люди, но это позже, осенью, да под желтый падающий лист, под захлип колючих дождей, тогда-то и будет людям темно, вот запечалятся, а сегодняшняя ночь так устроена, чтоб люди нарадовались на свет круглосуточный, приготовив души к осени беспролазной, так вот на глазах Павла Ивановича предтемень полночная надломилась и вроде бы даже не беззвучно, но словно б дальний взрыв был на горизонте, долгий слабый звон, и край неба посветлел, чуть даже позеленел, и тут растаяли последние слабые знаки ночи - месяц и звезды - и край неба заалел, а там, глядишь, и до выполза солнца рукой подать.

И тут доплыли до Павла Ивановича слова Евдокии Андреевны, что больше ему караулить в сарае нечего и что все доведено до конца. А ведь не задумывался над этим раньше. И точно - пять лет угрохал. А толку чуть или нет? Жизнь его уместилась в эти пять лет. Казалось ему всегда, что до этих пяти лет он и не жил вовсе, а так это, хромал по жизни, чуток перебиваясь в ней.

И сейчас в Павле Ивановиче тлело то соображение, что жизнь его, пожалуй, прошла, что она сегодня, как это сказать, благополучно закончилась.

И вот ведь что: понимая, что делать ему нечего, Павел Иванович не был испуган, не был даже огорчен - это был факт для него настолько несомненный, что даже печалиться бессмысленно. И так это он сообразил: пять-то лет каких было, это же повезло, всякий ли человек таких пять лет получает, нет, вовсе не всякий, но лишь особый счастливец. Да скажи ему в тридцать лет, что будут у него эти пять годков, а потом уж вовсе ничего не будет, он и то, ведая все про эти годы, согласился бы, а в шестьдесят лет - что и говорить об этом.

Даже если бы вещица не получилась, он бы и за холостой прогон пяти лет спасибо сказал, но ведь вышла вещица, так кому же это посылать письмецо с благодарностью?

И тут снова сомнение охватило Павла Ивановича: а полно, вышло ли, и снова захотелось потрогать вещицу, чтоб убедиться, что годы были нехолостыми, и уйти тогда без печати поражения на лице, и он быстро зашагал к проходу между домами. Но перед решеткой, вернее, перед скрипучей калиткой в решетке шаг посбил - неловко все-таки вторгаться в чужой дом, да заполночь, и пошел медленно.

А быстрее идти и не мог: дома, притиснутые друг к другу, оставляли лишь узкий длинный проход. И после света улицы здесь было так темно, что Павел Иванович шел вслепую, на ощупь, придерживаясь рукой за склизкие стены, спотыкаясь о булыжники, тоже склизкие, здесь была полная тишина, лишь шорох шагов Павла Ивановича, лишь испуганное его хриплое дыхание. Да вот так это, вот так это - тишина, слепота, склизкий булыжник. Шел он долго, и уж клял себя - да зачем же он сюда, да еще добровольно, а ведь в сырости этой тараканы, каракатицы разные, - и уж, не ожидая конца пути, лишь смиренно переставлял ноги, потому что привычку эту воспитал в себе - переставлять ноги, он бы пошел обратно, но и впереди и позади был одинаковый мрак, и он, смутно надеясь, что к выходу ему все же ближе, пойти обратно не осмелился, и точно: не ошибся, точка света показалась вдали, яркая точка света, горящий пучок, и дыхание обожглось радостью - не ошибся, не сбился с пути, - и, уже не смиряя радости, Павел Иванович шаг ускорил и вылетел из бесконечной этой затхлости.

Свет раннего утра обрушился на него, зеленело небо, после долгого беззвучного прохода двор казался даже шумным - слух Павла Ивановича был особенно чуток, как после всякой опасности, - шелестели клейкие листья, начинали свой день птицы.

Вот крыльцо Кости Михалева, в десяти шагах от Павла Ивановича была вещица, к которой он некогда имел кое-какое отношение.

Павел Иванович взошел на крыльцо и пробрел темным коридором.

На звук его шагов из кухни выглянула Вера Ивановна.

- Это вы? - Как ни старалась она, но скрыть разочарование не могла - ждали вовсе не Павла Ивановича.

- Я свою вещицу глянуть, - просительно объяснил свой приход Павел Иванович.

- Хороший подарок, - сказала Вера Ивановна.

- Да вроде ничего вышло, - согласился Павел Иванович, - так я кое-что посмотрю.

Стол был уже убран от тяжести еды, и на нем уже все готово было к чаепитию - вазы с печеньями, конфетами, вареньями.

Павел Иванович весь обратился к своей вещице. Ах, как она сияла при раннем свете, льющемся в окно. Вот лучшее освещение для нее: не электрический свет, не сумерки, не жаркое солнце, но ровный свет раннего утра. Не яркая, но и не тусклая матовость, не туманит, но и не слепит глаз, нет, ровный блеск как раз зовет взглянуть на счет времени и ничем уже не отвлекаться от этого счета.

Павел Иванович вспомнил, зачем он пришел сюда, - вот именно взглянуть на счет времени в верхних углах вещицы, и все получалось правильно: счетчик в левом углу отставал от такого же счетчика в правом углу на двадцать восемь минут. Да так оно и есть: уже чуть не полчаса утеряно в первый же день отсчета; двадцать восемь минут холостого прогона - заварушка ли какая вышла, перебранка пустая - канули полчаса. Вот уж как вышло. Как и замышлялось.

И снова Павел Иванович убедился радостно: все вышло, как он хотел. Вещица эта нужды в нем больше не имеет, он ей больше не нужен. Да ей и никто не нужен. Ее подтолкнули, и она пошла себе считать время чьей-то жизни. И безразлично ей, чью жизнь она считает, существо бессловесное, - не считать она уже не может.

Павел Иванович понимал, что дело даже и жестоковатое выходит: кому это понравится видеть каждодневный укор холостому протеканию собственной жизни, но лишь на человека правдивого и бесстрашного вещица рассчитана. А Таня, основательно надеялся Павел Иванович, такой именно человек и есть. Хотя штука ведь какая выходит: человек пугливый и криводушный не сообразит даже, к чему указан счет в левом углу, - счет напрасный, подумает, завирается старый чудак, изрядно барахлит его машинка.

Не сообразит, что все в машинке точнее точного, вот только глаз надо иметь прямой и кое-какую смелость.

И понимая, что он выиграл, Павел Иванович выпрямился и победительно качнулся на носках. Однако сознавал себя Павел Иванович победителем лишь головой, сердце же его - молчало. Привыкший за последний час к соображению, что жизнь его полностью прошла, он вместе с тем ощущал, но не горячо, сердцем, а отдаленно и как-то в отчуждении, что жизнь его полностью удалась, что он был в ней не гость случайный, но хозяин, и что другой судьбы для себя он выбирать бы не стал. И это сознание было в нем твердо.

Не сделай он эту вещицу, и жизнь его имела бы смысл малый, копеечный. Не потому, конечно, что всякий человек должен делать такую же вещицу, но каждый человек обязан делать то, что ему назначено, и тут быть не должно кивков на семью, время туманное, быт неухоженный. Всегда будет семья, и время туманное, и быт неухоженный. Когда ищешь оправдание своему неделанью либо отступу, то сердце твое, девка блудливая, всегда его тебе услужливо подсунет.

И сейчас, понимая, что он выиграл свою жизнь, чувствуя, как рядом протекает, шелестит, поскрипывает время, Павел Иванович сводил счеты с собственной жизнью.

Его малое внимание и скупость души к детям сейчас не имели никакого значения: как только он исчезнет, они все равно почувствуют себя сиротами.

Жене ж его Евдокии Андреевне станет легче без забот о нем, и, хоть некоторое время ей будет скучно без него, это пройдет: скука - не тоска, она проходит быстро. И Павла Ивановича радовало, что он никому и ничего не должен. Был должен лишь себе, но он сделал взнос и долг погасил полностью. И можно так это спокойненько уйти.

Но нет, что-то, однако, тревожило Павла Ивановича и спокойно уйти сейчас он не мог, словно это от него зависит - уйти сегодня или завтра, или, предположим, через год, и вот что: есть, оказывается, и у него кое-какой должок. Довольно-таки важный. Вот почему сердцу не горячо от победы, но так себе, пустовато. Чуть было не выронил из памяти - кое-что уладить нужно. Только тогда сердце освободится и к радости тронется и радость никогда уж его не оставит.

И дельце это малое требовалось уладить вот прямо сейчас.

И, сорвавшись с места, Павел Иванович торопливо прошел коридором, ссыпался со ступенек, торопливо засуетился к дому. Сейчас, сейчас он все выяснит. Вот ужалил его страх, вот сорвалось дыхание.

Он смотрел под ноги, чтоб ничто не мешало его суетливому проходу, не оглядывался по сторонам и плоским затылком чувствовал, что солнце уже встало и оно налилось юной жаркой кровью.

Вдруг вспомнил, как ожгло: так же шкандыбал он этим двором тридцать, что ли, с лишним лет назад. А не вспоминал ни разу. Память ли отшибло, или же он нарочно укорачивал ее, память свою услужливую. А этим именно двором и шел тогда.

А какой декабрь стоял, слякотный, безморозный, продирался сквозь масленистый туман, такой густой и плотный, что теперь его уже никогда не отдерешь от земли.

Помнит: вот на этом столбе мотался со скрипом фонарь, чернел осевший снег, вдруг схлестнулось тогда дыхание, а в окне над входом свет горел, и понимать следовало, что все дома сейчас, только как это узнают Павла Ивановича: три года отсвистело, каких три года, битая шинелька, сидор, старые кирзачки, серебрится нечистая щетина, врезались грубые шрамы морщин, но свет-то горит, и Павел Иванович не сумел-таки сдержаться и вроде заспешил, как сумел, и на крыльцо взошел, и почти вполз на второй этаж - не приноровился еще к укороченной ноге, - толкнул дверь, осторожно вошел в коридорчик и без стука отворил дверь в комнату.

- Дуся! - позвал он женщину, сидевшую у окна.

А как бросилась к нему, как лицом ударилась в грудь, захлебом, в голос полный, как плакала - да, братцы, времена какие ж были, слез и горя времена, скорых встреч и разлук навеки и еще, выходит, и любви. А Вовчик у ног вьется, за полу шинели тянет.

- Дуся, - сказал, кое-как успокоившись, - все это, пожалуй. Для меня война - тю-тю. Вчистую. На семь сантиметров, отметь так это. На паровоз теперь никак то есть.

- Ты пока помолчи, если что, Паша! Живой! Не сошелся свет клином на паровозном гудке.

- Это уж как отметить.

Вечер возвращенья - тут одна радость, туман, захлеб, да нет мне без тебя жизни, Дуся, и быть не может, а без тебя, Павлуша, жизнь моя разве возможна, это уж так, прозябание одно. Да ведь что-то уж было в них. Да куда ж все сплыло? А что-то ох как было! И не то чтобы молодость - это уж помахало ручкой, так что и след простыл, - а вот именно что друг без друга никак на белом свете жить не можно. Так в нем это тогда и засело. Знал - на всю жизнь засело.

Ах, вот оно как, вспомнил сейчас, да куда же испарилось все это? Как ни считай, а растаяло все, ветерком слабым рассквозилось. А много лет утешал себя: ну нет, еще вовсе не поздно, никак то есть не поздно, и он успеет еще себя показать. И что? А то, что вроде показал, обозначил. Но - беда, она как есть беда - малость поздновато. И вот сейчас дело одно срочное уладить требовалось.

Павел Иванович взобрался по лестнице, вошел в квартиру, захотел напиться и, когда наклонялся к крану, задел ногой стоящий на полу бидончик из-под молока, и бидончик прогромыхал по полу.

- Вовчик? - спросила его Евдокия Андреевна.

- Нет, это я, - огорчил ее Павел Иванович.

- A-а, ты, - протянула Евдокия Андреевна, его бы она, ворочаясь и крехая, ждать, разумеется, не стала бы.

Но то, что требовало срочного выяснения, как раз и связано было с Евдокией Андреевной. А уже предчувствовал, что прогорело все, но, однако ж, удержаться уже не мог - ведь прокрути все в душе, отхромай назад на самую малость, потерпи чуток - само все прояснится, туманец на пыль земли осядет, но нет, все ему, вишь ты, все надо знать вот прямо сейчас.

Он встал в дверях и, бочком протискиваясь в комнату, жалобно так это окликнул жену:

- Дуся! - И она прервала ворочанье свое, замерла в ожидании следующего зова. - Дуся! - снова жалобно позвал Павел Иванович. - Ты прости меня, Дуся. Я сгубил твою жизнь.

Не ворохнулась. Так замерла. Недоумевает, что этот ее перестарок натумкал еще. А ведь не спит, это ему понятно. И долго лежала без всякого движения вовсе.

Вдруг рывком села - где прыть-то заняла - и ноги тяжелые, уже малопослушные с кровати спустила и воткнула их в комнатные туфли. Волосы ее спутались, и она их чуть пригладила. Подняла голову и внимательно посмотрела на Павла Ивановича.

- Ты спятил? Ты с какой цепи сорвался? - голос же не гремел, как обычно, был тих и насторожен. Словно б ждала подвоха какого. Но только какого подвоха можно ждать от Павла Ивановича, да никакого, ни боже мой, ни самого малого.

- Да только вот я подумал… это самое… и думаю.

- Что ж ты такое думаешь?

- Помру я скоро, Дуся, - спокойно, словно б о деле вовсе решенном, пожаловался Павел Иванович.

- И когда ж ты это затеял?

- Да скоро. Точно кто ж это сказать может? Но чувствую - скоро. Вот-то и подумал: ну, я ладно, как хотел, так и перебивался, но тебе-то… это самое… как сказать… за что же это такое? И мне все понятно - сгубил я твою жизнь. Вот оно как получилось, - и он завздыхал, задавленный жалостью к ней, уже не сомневался - вхолостую потратила она на него жизнь, а как теперь поправишь усквозившее. - Так и ты… того… Дуся, простила бы меня, что ли.

- Ну-ну, поговори, никогда такого не слышала. Что ты еще подвыкатишь?

Но уже знал Павел Иванович, что она малость испугалась за него - в своей ли он тарелке, но уж он, чего хотел добиться, добился - слушала она его серьезно, а не вполуха.

- И так это если сообразить, что за жизнь у тебя вышла - чих, плевок, насмешка голая, а не жизнь. А я-то хоть бы мужик был, а то намек один да и только. Дома и не держался почти. Одно хорошо, что к другим юбкам не вязался, да и то потому, что как прибился к твоему подолу, так возле него и прошкандыбал. Вот девочки сегодня пели: серебряные свадьбы то, серебряные свадьбы се, а у нас когда хоть была серебряная свадьба?

- А и верно - когда? Мы сколько это лет вместе?

- А не сорок ли?

- Да нет, поменьше, думаю.

- Ну, мне… это самое… было двадцать девять. А сейчас шестьдесят семь. Это сколько выходит?

- Да уж много.

- То-то и оно. Да разве же жизнь у тебя была со мной? Тьфу ты да и только. Ну, я пускай, я ничего, положим, и не стою. Но ты-то какая была, - и, по горло опущенный в жалость к жене, Павел Иванович потерянно развел руками.

Так вот, как мелкий песок, проскользила меж его пальцев ее жизнь. И утрата эта была так для него велика, что жизнь собственная казалась Павлу Ивановичу ничтожней последней ничтожной песчинки.

- Подь сюда! - велела Евдокия Андреевна.

- Это зачем еще? - спросил Павел Иванович, ожидая голой насмешки. Но ко всему привык, задубела кожа, выдержит еще одно приниженье.

- Я сказала: подь сюда.

Что же делать ему, а делать нечего, и подошел и встал перед ее лицом.

- Наклонись! - велела она.

Уверенный в близкой насмешке, он уже смирился и голову склонил перед ней, а она постучала по его лбу костяшками пальцев - и не то чтоб слегка, но больно - и, оттолкнув его лоб, так сказала:

- Дундук ты, Паша. Дундук и уши холодные. Это ты меня пожалел? Видали, гусь какой выискался. Да это я тебя всю жизнь жалела. Я, может, для этого и приспособлена была. Я тебе хоть раз на свою жизнь жаловалась?

- Еще как. Я такой, я сякой, я не человек вроде, а комашка.

- Это я тебя ругала. И правильно делала. Но на свою жизнь я не жаловалась и не жалуюсь, так уж и ты ее не жалей. Я тебе хоть раз говорила, что зря с тобой совместную кашу заварила?

- Нет, пожалуй.

- То и оно. Другая жизнь, может, слаще меда показалась бы. Но да мне чужого никогда не было нужно. Я тебе скажу, Паша, - кроме тебя, я другой жизни даже не нюхала, не то что не пробовала. Может, она и горькая была, моя жизнь, но ведь другой-то у меня не было, так что мне она и сладка.

- А ты не врешь?

- Не вру. Толку мне что врать? Было бы по-другому, так и сунула бы тебе кукиш под нос, чтоб не заносился. Да ночью не заводил вот такую музыку.

- Но ведь дело такое подперло.

- Ну и укладывайся помаленьку. Нечего колобродить. Или все не нарадуешься?

- Да, не нарадуюсь.

А он, и верно, рад-радешенек был: не солгала ему Евдокия Андреевна, правду сказала, слукавь она, он бы в такую минуту усек бы любое лукавство, все точно - не жалеет она о своей жизни, она, видишь ли, его жизнь жалела, а что жалеть его жизнь, ведь вон какой удачной она была, да удачнее и не бывает, пронеслась, да не впустую, но кое-что оставив по себе, на какие-либо даже не очень короткие времена.

И Павел Иванович долго стоял у распахнутого окна, глядя, как наливается тугим светом раннее утро, как заплясали розовые блестки на глухой стене у кочегарки, удивительная штука с ним случилась - это его жизнь, такая вот удивительная, что даже не жаль ее из рук выпустить.

18

Праздник еще кое-как продолжался, но то был уже чужой праздник - своих же нигде не было, и тогда Константин Андреевич неторопливо пошел к дому, основательно надеясь, что все его давно ждут за столом.

Так-то веселье в парке притомилось, лишь слабые всхлипы его доносились, на дороге лежала маска, Константин Андреевич поднял ее, то была маска лисицы, в придорожной траве валялись пустые бутылки, лежали обрывки газет, остатки пищи - мусор веселья.

Небо вдали опалилось желтым фейерверком, и под полыхание неба почувствовал Константин Андреевич, что праздник сегодняшний уж заканчивается вовсе, что завтра если и соберутся люди, то это уж будет так, докатывать свадьбу. Более того, показалось ему, что и жизнь его собственная основательно подустала, и с таким вот предчувствием Константин Андреевич никак согласиться не мог.

Идя по главной улице, он успокаивал, даже уговаривал себя тем, что впереди у него долгое время, интересная жизнь и в ней есть то, что обычно называют главным смыслом, - жизнь дала ему понимание станков, умных машин, сноровку, умение управлять ими и сделала его вот именно мастером. Да что такое - жизнь проходит - слова пустые, конечно, проходит, как иначе, но ведь никто его в этой жизни не унижал, как и он сам не унижал никого, ему бывало печально, но стыдно ему не было никогда.

Вот так уговаривая себя, Константин Андреевич дошел до своего двора. По пути встречались ему праздничные люди, на мостовой перед гастрономом молодежь залихватски танцевала под транзистор, - удался праздник, все получилось отлично, думал Константин Андреевич, но чувствовал, что сам-то он из общего оживления уже выпал.

Во дворе все было тихо.

- Костя! - позвал его кто-то сверху.

Константин Андреевич не мог понять, откуда зов.

- Костя! - окликнули его еще раз.

И тогда в распахнутом окне второго этажа он заметил Павла Ивановича.

- Что, Павел Иванович? - тихо спросил Константин Андреевич.

- Спешишь ли ты, Костя?

- Да не так чтобы очень. А вы почему не у нас?

- Не в этом дело. Постой, Костя. Спросить кое-что надо, - и Павел Иванович спустился вниз.

Все казалось зыбким, неустойчивым - и утренний свет, и дома, и лицо Павла Ивановича.

- Как бы это сказать, Костя… погоди… вот сейчас, это самое. Тебе вот как сейчас?

- Ничего, Павел Иванович. Словом, можно жить.

Назад Дальше