- Играл. Но плохо. Не шло. Тяжелый я был для футбола. Неверткий. Бил сильно, это правда. Но мазал.
- А картошку пекли?
- Ну, спрашиваешь. Вот там, за домиками, вниз спуститься, к Марьину, отличные огороды были. И речушка. Наворуем картошки и печем. Такой однажды костер заделали после отбоя - чуть не выперли из лагеря.
Подумал вдруг - время-то отличное было. Первый спокойный год. Все лето - две смены - здесь. И воздух вольный, и по вечерам в "ручеек" играли, и костер на открытии и закрытии лагеря - искры летят в небо, и запевай, хор, дружней, песнь веселой дружины своей, и зябко, и ночь выцветает, и всем отрядом пели на закрытии "Наверх вы, товарищи, все по местам!", а Пашка был отрядным свистуном, и как же лихо он свистел, а когда все закричали "С богом, ура-а!", он чуть не лопнул от натуги, а Славка Третьяк вместо свиста только покрякивал и верещал на трещотке - ах, лихое было время. Это же, может, лучшего времени и не было. Вроде вот тогда, а потом сразу сейчас.
Но нет - все это звон. Есть у него Аня. И тяжко иной раз было - а лучшее это время. Последние десять лет. Потому-то Пашка и считает, что ему повезло.
А те, кому не повезло, вспоминают иной раз костер на закрытии смены и понимают вдруг, что тогда сидели они у последнего своего костра, и потому-то, чтобы взбодриться, водочку пьют, и к телевизору припаиваются, и на футбол-хоккей ездят, но только поздно. Отсвистела жизнь. Проспал ее.
Но Пашке-то повезло. Не проспал. И Аня рядом. И Серега с Мариной. А у Сереги облупился нос. И не понимает он, чего это отец расквасился. Но поймет. Когда время придет. Если повезет понять.
- Пора! - сказал Пашка уже перед обедом. - Спускаться надо.
Ну, побудем еще, Паша, просила глазами Аня, ведь все вместе, и здоровы, и день какой июльский, солнце запуталось в соснах, вдали на склонах оврага женщины косят траву, и тишина такая стоит, и вдруг тишину разорвал призыв горна - и это "Бери ложку, бери бак", и это на обед пора, и будь готов - всегда готов.
- Отчаливаем! - сказал Пашка, и они отчалили. Аня все держала Серегу за плечи, а он стеснялся, но не отходил в сторону, и Аня не могла отпустить его от себя - еще приедем, и обязательно, а на следующий год все лето здесь пробудешь, и мы ни одного воскресенья не пропустим, пора, Анюта, пора, парень к порядку приучен, и не грусти, еще не раз приедем сюда, и будь здоров, Серега, носом не хлюпай, не шуми лишнее и не сбегай раньше времени, и Пашка крепко пожал ему руку.
- До свиданья, сын.
- До свиданья, мальчик, до свиданья, Серенький.
Это три месяца здоровья. Даже три с половиной. Бывает же такое везение. Думали - навсегда. Но осечка вышла. Неделю назад Аня заболела гриппом. И гриппом каким-то тяжелым. И снова начались приступы. И одышка. И нельзя ходить. И снова положили в больницу.
Но она скоро поправится - это Пашка точно знает. Так должно быть. И снова будет здоровой. А через полгода на работу пойдет. В коллектив пора, что называется. Нельзя надолго отрываться. Грипп пройдет. Сердце наладится. Приступов не станет. Так будет. Никак иначе. Точно.
Тут, на радость, и Николаша пришел - худой, сутулый, на темени плешь проелась.
- Семье Снегиревых привет! - сказал и пожал Пашке руку. Поманил Марину, тоже руку протянул и конфетку ей в рот сунул.
- Дядя Коля, а ты чего? - спросила Марина.
- А ничего. К папе пришел. И к тебе. Разве нельзя? Жарко!
- Видал ты! Жарко ему!
- Да, жарко. - И Николаша, подтверждая свои слова, вытер пот с темени. - В субботу будет работенка. И в воскресенье. Поможешь?
- Помогу. По трешке?
- Наверно. Пивком, что ли, побалуемся? - как бы нехотя спросил Николаша.
- Да, не худо бы, - сказал Пашка и потянулся. Руки к небу вскинул, лопатки чуть не вывернул, крякнул от удовольствия - так сладко потянулся. - Как, Марина, сходим к ларечку? Там и Наташа Афанасьева будет.
- Сходим, папа, - охотно согласилась Марина.
Пашка взял Марину на плечи, и они пошли медленно, с достоинством, и Пашка внимательно смотрел под ноги, когда переходили разрытый Песочный переулок - газ скоро будет, - и так это хорошо, что не надо торопиться, не на работу же идем, время свое, не казенное, не убежит никуда пиво, до десяти будет ждать, и, чем дольше разлука, тем встреча дороже.
Жара не спадала - надо же, как раскалилось все, - и безветрие, не шелохнутся листья запыленных тополей, лишь краснеет осколок неба, и оттуда вон, от Пяльцев, сумерки потянулись, но еще часа два все будет видно, и не скоро вспыхнут фонари.
Перед ними затормозил автобус. Высунул рожу Митька Андреев, старый кореш.
- Привет трудовому классу!
- Здорово, Митряй. Айда по пивку ударим.
Митька только развел руками и пальцем через плечо показал на пассажиров.
- Не могу!
- Ну, двигай и присоединяйся, когда кончишь.
- Что вы, парни. Сегодня до часу пахать.
И уже начинали поскрипывать пассажиры - все спешат, день аванса, дома жены ждут, а денежки жгут карман, а также на перекрестке дело, но не в большом городе живем, дайте поприветствовать хорошего парня.
А у ларька большой сбор был, и вывалили парни из бани, разгоряченные, краснорожие, дайте же скорее людям кружечку пива, а то ведь загнутся от жары.
Сидели на пустых и полных бочках, колотили воблой по ребру ларька, и кто-то протянул Пашке кусочек рыбы, и он всосал соль в себя, а потом кружку взял - тяжелую кружку, с краем ущербным - и, не переводя духа, ахнул эту кружку, а уже потом начал со смаком посасывать вторую.
Это радость так радость - вот так пиво посасывать. Ты его во рту держишь, пока рот не охладится, а потом чуть толкнешь языком и маленькими глотками погонишь в глотку, и вроде бы прохлада на землю сразу упадет и чуть стемнеет, а тут и разговоры пойдут, то да се, а наше с квасом, а также с кисточкой, да соль да перец, и все свои здесь парни, и полный сегодня сбор - нет, славно жить на белом свете.
А тут и Мишаня Афанасьев, друг, в одном полку служили.
- Здорово, земеля.
- Здорово, Пашка. А песню какую я сегодня по радио слышал! Ну, ту, нашу. Парни и вопили. Поможешь. Эту вот. "За прочный мир", - пальцем ткнул Пашку в живот.
- "В глубокий тыл", - подхватил Пашка.
- "Летят десантники лихие". Понял? По радио, соображай. Да разве же они поймут чего? Это же салаги, хлеборезы. Вот все они, - и он рукой обвел окружающих.
- Точно, Мишаня. Точно, земеля.
И потихоньку спросил Пашка, чего это Мишаня заводится. Просто так или повод подкатил?
- Ну, ты даешь, - всплеснул руками Мишаня. - Жилье выколотил.
- Иди ты! - обрадовался Пашка. - Молодчик. Две?
- Нет, ты понимаешь, штука какая - три!
- Ну, земеля, жди на новоселье. С Аней и придем.
А тут подвалили еще парни - Чекмарев с тридцать шестого, и коротышка Филиппов в своей вечной кепочке, и прораб Володя при галстуке и белой рубашке.
И тоже охнули, тяпнув пивка, - а пиво-то - да! - свежее.
- А откуда ему быть несвежим, - подала голос продавщица Зина, - лето какое жаркое.
И кто-то уже рассказал анекдот про зайца и медведя. Старый анекдот, но все засмеялись. И как не засмеешься, если день такой. Если большой сбор и все мы вместе. Никакая жена не погрозит тебе пальцем и не бросит камень в твой огород - это наш день. Заслужили его.
- Смотри - Надя! - вдруг сказал Николаша и ткнул Пашку в бок. - Тебя ищет.
Верно - по улице спешила Надя. Руками размахивала. Увидев Пашку, остановилась.
- Искала! - крикнула. - Беги! Да Марину-то оставь!
- Что? - испугался Пашка, и дыхание его захлестнулось. - Аня?
- Аня, - и Надя заплакала. Лицо ее перекосилось и сразу сморщилось. - Аня.
Рванулся. Быть не может. Так не бывает. Неправда. Побежал по Парковой, потом вдоль покосившегося забора, и нырнул в Песочный переулок, и все вдоль зеленого больничного забора, и он был бесконечным.
Остановился. Дыхание перевел. Рукавом вытер пот. Душно. Тяжело бежать. Много пива выпил. Две кружки. Почти три. Третью чуть-чуть не допил. Побежал дальше. Никогда забор не кончится.
Вбежал в больничный двор, и мимо "скорой помощи", и зеленых ворот, и красного кирпичного здания, влетел наконец во второй этаж.
А на лестнице стояли больные и посетители, и кто-то поздоровался и сразу отвернулся, и Пашка остановился перед дверью и, кажется, даже волосы поправил и толкнул дверь.
Знакомая медицинская сестра подняла голову.
- Что, Лена? - подошел к ней Пашка. - Так, да?
Она ничего не ответила. Глаза ее суетились, она их отвела и что-то долго искала в историях болезней.
Увидел Екатерину Андреевну, заведующую отделением. Глаза ее покраснели. Плакала. По каждому плачет, что ли. Смотрела в сторону. Подошла близко к Пашке. Увела его в свой кабинет.
- Как же так? - спросил он.
- Так, Павел. Ничего не смогли сделать. Острая сердечная недостаточность.
- А как же?
- Она тяжело болела, Павел.
- Да. Знаю, - и чтобы тверже стоять, налег спиной на стену.
А думал - свалится. На полу кататься станет. Но нет. И не плачет. И что-то еще спрашивает. Хоть и не очень понимает ответы. Хоть бы завыть. Но не получится.
Екатерина Андреевна что-то еще говорила и успокаивала Пашку, а он только кивал головой - спасибо вам, спасибо.
- Дать тебе нашатырю?
Покачал головой. А ноги ватные. Дрожат колени. Сесть бы на пол. Вон туда, в угол. Но нельзя. Чужие люди. Место постороннее.
- Нет, я сам. Я ничего. Вытяну. А как же теперь?
- Как что? - не поняла Екатерина Андреевна. - Жить надо. И беречь себя. У тебя дети. Для них и жить.
- Нет.
- Ты для них теперь и мать и отец. Все вместе.
- Да. И раньше.
- А теперь подавно.
- А все-таки - как же?
- Что именно, Павел?
- Устраивать все. Раз уж так. Провожать. Документы там. Все такое. Машина.
- Не знаю. Завтра утром во двор придешь. К тому зеленому домику. Все расскажут. И сделают. Это - другое. Это - само собой. Ты за детьми смотри. В обиду их не давай.
- Да, спасибо. - И Пашка вышел.
Спустился по лестнице. Побрел двором. По сторонам не смотрел. Только под ноги.
Вышел в Песочный переулок. Долго брел, а куда и зачем - сам не знает, и ни разу вроде не покурил, то ли забыл, то ли папирос не было, и уже сгустились сумерки, темнота повисла, в переулке, и над баней, и дальше по всей Парковой фонари зажглись, а Пашка все брел куда-то, а потом вдруг поднял голову и увидел, что стоит перед своим домом. И когда увидел он свое крыльцо, понял вдруг - не будет больше радости, пустая, голая жизнь. Это все. Осталось доживать, сколько отпущено.
Тишина стояла в доме. И плыли сумерки. Забившись в угол, всхлипывала Надя. К ней жалась Марина. Она испуганно взглянула на отца. Ничего не понимает.
На подоконнике сидел Серега. Он не плакал. Знает - нельзя. Или мало что понимает.
Пашка рухнул в кресло. Тяжесть в горле не давала раздышаться. Но плакать нельзя. Это - дети. Он для них все. Никого больше. Крепость. Каменная стена. И она не должна шататься.
Не сдерживаясь, громко заголосила Надя.
- Ну! - грозно сказал Пашка.
Надя осеклась. Боролась с судорожными всхлипываниями.
- Павел, как же это? - выдохнула она.
- Так. Ничего не поделаешь. Ты не плачь, пожалуйста. Не плачь. Дети.
И осекся. И, чтобы не заголосить самому, сжал виски ладонями и старался раздавить голову, а когда руки отпустил, в горле вдруг смягчилось, и понятно вдруг стало, что не придет сюда больше Аня, и не встретит Пашку у порога, и не проведет ладонью по затылку, и Пашка качал головой, чтобы не вылить слезы, а они и не лились, только сухость в глазах и только горло дерет.
Вдруг поднял голову. Выпрямился. Нужно зажечь свет.
- Значит, так, - сказал строго. - Завтра пойдем в больницу. Ты, Надя, поедешь в Пяльцы. Там есть люди. Они все сделают. Возьмешь машину, все привезешь. Серега утром сходит к Николаше. Пусть сразу идет сюда. Поможет. Понятно?
Надя и Серега кивнули.
Пашка внимательно посмотрел на Надю.
- Поможешь если что, - сказал он. - Первое время. Потом сами поднимемся.
- Да, - согласно кивнула Надя. - Помогу, Павел.
- И нормально тогда. Вырастут. И людьми. Точно так. И ты не сомневайся.
Сорок белых
У старого мостика понятно стало, что хоть лес вдали наливается медленным желтым пожаром, что хоть солнце окутано легкой дымкой, слабым туманцем, но это еще не осень. Это только конец лета.
Тени от деревьев короткие, полдневные, жаркие, солнцем залиты кусты у мостика, светится зелень, осторожно осела на листья белая раскаленная пыль. Сквозь кусты видна мелководная речка, и вода в ней голубая, теплая, а не осенняя, не стеклянная.
Сразу за мостом к Вере Андреевне пристал шмель. Он жужжал настойчиво, нетерпеливо, садился то на шею, то на руку, в которой была корзина, и Вера Андреевна знала, что хоть шмелю жарко и голодно, он еще не устал от ожидания близкой сонной осени.
Вера Андреевна отмахивалась от него, но шмель не отставал, он чуть отлетал и снова возвращался, тогда она сняла с головы, платок и, замахнувшись, вдруг не сдержала себя и засмеялась. Смех ее был легким, летучим, даже сама удивилась - так легко ей никогда не было.
И как всегда, когда она ходит в лес, Вера Андреевна подумала, что вот всегда в этом месте будет светить солнце, и весь воздух вокруг него и каждая отдельная частица его будут сиять, и тускло будет блестеть пыль на придорожных кустах, мостик когда-нибудь прогниет, а речка высохнет, а вот деревце будет расти. Ее не станет, и тогда шмель будет приставать к другой женщине в белом платочке, и женщина эта не сможет сдержать смеха от минутного легкого счастья, в руке у нее будет корзина, и эта женщина пойдет за грибами со своим десятилетним сыном. И может, эту женщину будут звать Верой Андреевной. Но необязательно. Может, и по-другому. А вот ее сына, который все время убегает вперед, прыгает на одной ноге, наклоняется перед каждым кустиком, срывает всякий поздний цветок, сына ее будут звать Колей. Вот это, пожалуй что, точно.
- Коленька, не беги. Ты отдохни.
- А я и не бегу. Я на ходу отдыхаю.
- Да весь же день впереди. Еще до наших мест и не добрались. Грибов еще и не было.
- А скорее бы. А то так и вернемся пустыми. И во дворе нечего будет показать.
А когда подошли к Гоненскому озеру, то туманец, дымка вокруг солнца растаяли, и солнце уже светило прямо, жарко, до дна прогревая голубое озеро. Желтизной занесло низкие кусты на другом берегу, полоска берега была красной, тонкой, яркой зеленью сияла однобокая сосна над самой водой, и по гроздьям рябины видно было, что и здесь, у озера, осень не поздняя, прощальная, но только начинающаяся, сентябрьская, легкая. Тишина всюду, без ряби стоит ровное стекло озера, ровным строем падают в него верхушки сосен, желтых кленов и рябин.
Они прошли по красной глине, взошли на бугор и вниз скатились, и справа от развилины дороги увидели холмик - свое давнее надежное место.
- Ты помнишь, в прошлом году здесь пять красных нашли? - спросила Вера Андреевна.
- Я тогда отогнул ветку, а они стоят.
- Посмотри на том же месте.
Коля посмотрел.
- Пусто. Ничего нет. А вот рядом, смотри, - и он радостно засмеялся. - Во какой гриб! Да большой какой. И три черных.
- Да это же грузди, - улыбнулась Вера Андреевна.
И пошла работа. Кружили, петляли, хозяевами шли по привычным местам, азартом зажглись глаза Коли - будет чем похвастать во дворе. Вот и белый гриб нашел.
- Ты рядом, рядом смотри, по прямой они стоят, так всегда!
И точно - был еще один гриб.
Вскоре сгустилась духота и напекся зной, но отдыхать пока некогда.
Вышли на брусничное поле. Ягода была красной, но кровь ее еще молодая, быстрая, а не сгустившаяся, не медлительная. Вера Андреевна попробовала несколько ягод - свело рот, нет еще нужной кислоты, есть только горечь.
- Коля, где ты?
Мелькают ветки, падает лист, летит по воздуху легкая паутина, кружатся верхушки деревьев, солнце скатывается с зенита, чуть дрожит вдали за старыми соснами.
- Где ты, Коля?
- А вот я. Здесь.
- Где ты был, сыночек?
- А там много-много опят. Все пни усеяны. Не оторваться.
Время растаяло, исчезло, его уже не замечаешь. Еще бы: пьянит, кружит голову предосенняя затхлость, ветки царапают лицо и руки, и каждую ветку ты отодвигаешь осторожно, чтобы не повредить ее; бьет сквозь ветки густое солнце; яростно нападают голодные комары, силы их еще не пошли на убыль, и руки, шея, лицо долго не могут привыкнуть к их укусам, но потом комаров уже будто не замечаешь, только чуть саднит лицо - от комаров ли, от веток, от яркого солнца; вдали, чуть наискосок, слепит глаза белизна молодого березняка с уже пожелтевшими листьями; если поднять голову к едва кружащимся верхушкам деревьев, то видно, как от комаров и испаряющейся сырости дрожит воздух, и хоть уже за полдень, но не исчезла роса, и влажные травы сквозь резиновые сапоги холодят ноги; ты лицом смываешь тонкую паутину между кустами, и мягко, податливо паутина обволакивает лицо, и потом она летит, кружит в воздухе, обожженная солнечным светом; сияет все - и солнце, и листья, повернутые к солнцу, и тонкая малая эта паутина, и всякая частица воздуха отделена одна от другой, раскалена до белого сияния, закручена до последнего предела. И невозможно сказать, сколько времени ходишь по лесу.
И вдруг снова к Вере Андреевне прилетел шмель, но он жужжал уже не настойчиво и голодно, а устало и покорно, и Вера Андреевна знала точно, что это тот самый шмель, что приставал к ней у старого мостика несколько часов назад, и она радовалась, что старый знакомый не забыл ее, и уже понимала, что он никуда и не мог улететь от нее, потому что не могут надолго потеряться два малых существа в таком замкнутом пространстве.
Ей было легко и беззаботно, и она понимала, что так всегда и должно быть - легко и беззаботно, - это потому, что все вокруг счастливо и правильно устроено, и если выпадают печали, то никак нельзя печалиться слишком долго. Да, все вокруг беспечально, и если человек жалуется, что все люди к нему недобры, то это потому лишь, что сам человек недобр, все же вокруг так правильно и счастливо, что хочется слабо и беззвучно плакать.
И, чтобы продлить свои тихие мысли, она отдаленно, как бы со стороны, начала вспоминать свою жизнь и не находила в ней ничего, что бы ее опечалило или озлобило, как не находила, чего бы она могла стыдиться.
И то сказать - а что человеку стыдиться, если и нет у нее ничего, кроме сына. А достаточно, вполне достаточно. Не пропадают ее заботы - ничего сын от нее не скрывает. Она знает всех его друзей, и какие он книжки читает, и знает каждую его заботу. Все она в нем знает. Потому что для этого и живет. Потому что этим и счастлива.
Уже уставшие от солнечного звона, от духоты и зноя и от тяжести корзин, они вышли к ручью, понимая, что на сегодня достаточно.
Вера Андреевна достала сверток, и они ели хлеб с колбасой и плавленые сырки.
- Ты наелся ли?
- Наелся.
- А возьми еще ватрушку. Свежая. Сладкая. Вчера испекла.
- Угу, сладкая. Вроде наелся.