Возвращение в Брайдсхед. Незабвенная (сборник) - Во Ивлин 31 стр.


– Но при чем тут мы с Джулией? – сказал Рекс. – Если Селия хочет снова выйти замуж, на здоровье, пусть выходит. Это дело ее и ваше. Но, по-моему, мы с Джулией вполне счастливы как есть. Вы не можете сказать, чтобы я чинил какие-то затруднения. Многие на моем месте наломали бы дров. Но я человек светский. И потом, у меня есть свои интересы. Однако развод – это совсем другое, от развода еще никогда ни одному человеку не было проку.

– Это дело ваше и Джулии.

– О, Джулии подавай развод во что бы то ни стало. Я надеялся, может, вы бы ее отговорили. Не знаю, кажется, я никому не мешал, старался, во всяком случае. Если я мешал, если приезжал слишком часто, прошу мне сказать. Сейчас так много всяких дел, Брайди вот хочет, чтобы я выселился из дома, ей-богу, у меня и без того забот полон рот.

Политическая карьера Рекса приближалась к решающему повороту. Она сложилась не так благополучно, как он рассчитывал. Я ничего не понимал в финансах, но и мне приходилось слышать разговоры о том, что на его финансовую деятельность в ортодоксальных консерваторских кругах смотрят довольно косо. Даже его достоинства – его общительность и энергия – сослужили ему дурную службу, ибо о его брайдсхедских сборищах начинали поговаривать. Вообще о нем слишком часто писали в газетах, он пользовался неизменной любовью властителей Прессы и их грустнооких, бодро улыбающихся клевретов; в своих речах он говорил такие вещи, которые были хлебом насущным для Флит-стрит, а это сильно подрывало доброе отношение к нему его партийного руководства; только война могла произвести решающий толчок и вынести Рекса на вершины власти. Развод не должен был причинить ему особого вреда; просто, я думаю, он так был занят важными делами, что не хотел отвлекаться на мелочи.

– Что ж, если Джулия непременно хочет развода, придется ей дать развод, – сказал он. – Но ей-богу, она выбрала неподходящее время. Чарльз, скажите ей, чтобы подождала хоть самую малость, будьте другом.

– Вдовушка Брайди сказала: "Я слышала, вы разводитесь с одним разведенным мужчиной и выходите за другого? Звучит очень сложно, милочка. – Она назвала меня "милочкой" не меньше двадцати раз. – Я заметила, что в каждом католическом доме есть один отпавший от церкви член семьи и очень часто это ее гордость и украшение".

Джулия только что приехала с обеда, который давала леди Роскоммон в ознаменование помолвки Брайдсхеда.

– Какова она собой?

– Пышная и величественная; вульгарная, конечно; гнусавый голос, большой рот, глазки-точечки, крашеная блондинка – и вот что я тебе скажу: она обманула Брайди насчет своего возраста. Ей добрых сорок пять лет. И по-моему, она неспособна обеспечить продолжение рода. Брайди на нее не надышится. Он так и ел ее глазами весь вечер самым неприличным образом.

– Держалась дружески?

– О да, очень. Дружески-снисходительно. Понимаешь, она, вероятно, привыкла быть первой дамой в морских кругах, где всякие флаг-адъютанты и прочие юные карьеристы ходили вокруг нее на цыпочках и смотрели ей в рот. Ну, естественно, у тети Фани на роль первой дамы ей не очень-то приходилось рассчитывать, поэтому она была рада иметь подле себя заблудшую овцу, которая нуждается в наставлении на путь истинный. Она сосредоточила на мне все свое внимание, спрашивала моего совета насчет магазинов и покупок, сказала, довольно подчеркнуто, что надеется часто видеть меня в Лондоне. По-моему, ей зазорно только спать под одной крышей со мною. А у модистки, или в парикмахерской, или за завтраком в "Ритце" я не могу причинить ей особого вреда. И в любом случае это Брайди такой щепетильный, а не его вдовушка; у нее просто мертвая хватка.

– А она им заметно помыкает?

– Пока не очень. Он пребывает в любовном оцепенении, бедняга, ничего не видит и не слышит. А она просто добрая женщина, которая хочет обеспечить дом для своих детей и не потерпит никаких препятствий у себя на пути. Сейчас она разыгрывает карту набожности. Но, по-моему, потом, устроившись, она не будет так уж держаться всяких строгостей.

Среди наших знакомых о предстоящих разводах говорили много; в то лето общей тревоги еще сохранились укромные уголки, где частным делам уделялось преимущественное внимание. Моя жена, как всегда, сумела представить события в свете, выгодном для нее и неблагоприятном для меня; всем было ясно, что она держалась замечательно и что только одна она способна выказать такое терпение. "Робин на семь лет ее моложе, он и для своего возраста немного недозрелый, – шептались в укромных уголках, – но зато он всем существом предан бедняжке Селии, и, право же, она этого заслуживает после всего, что ей пришлось пережить". А что до Джулии и меня, то ведь это не новость. "Выражаясь грубо, – пояснил мой кузен Джаспер, как будто он когда-либо выражался иначе, – непонятно, почему вдруг тебе пришла охота жениться".

Кончилось лето; ликующие толпы встречали Невиля Чемберлена из Мюнхена; Рекс произнес в палате общин "бешеную" речь, которая раз навсегда решила его судьбу, хотя как именно должно еще было показать будущее. Адвокаты Джулии, в чьей конторе черные жестяные коробки с надписью "Маркиз Марчмейн" занимали чуть не целую комнату, начали кропотливую, медлительную процедуру ее развода; мои адвокаты, представители более оперативной фирмы, опережали их на несколько недель. Было необходимо, чтобы Рекс и Джулия официально разъехались, поэтому Джулия впредь до новых перемен осталась у себя в Брайдсхеде, а Рекс перевез свои чемоданы и своего камердинера в их лондонский дом. Протокол против меня и Джулии был составлен у меня на квартире. Свадьба Брайдсхеда была назначена на рождественские каникулы, чтобы его будущие пасынки могли принять в ней участие.

Однажды в ноябрьские сумерки мы с Джулией стояли у окна в гостиной и смотрели, как ветер хозяйничает в парке и оголяет ветви лип, срывая желтые листья, как гонит их, то взметая вверх, то кружа и раскидывая по цветникам и террасам, по светлым лужам и темной траве, то тут то там прижимая к стене или оконному стеклу одинокий трепещущий лист и оставляя их наконец у стены наметанными в большие мокрые груды.

– Весной мы их уже не увидим, – сказала Джулия. – А может, и вообще больше никогда…

– Один раз, давно, уезжая отсюда, я уже думал, что больше не вернусь.

– Может быть, через много лет, да только что останется от нас и что останется от всего этого?…

Позади нас в сумраке комнаты открылась и закрылась дверь. Уилкокс прошел в красном свете камина и почтительно остановился у окон в сером отблеске угасшего дня.

– Телефонный звонок, ваша светлость, от леди Корделии.

– От леди Корделии! Откуда она звонила?

– Из Лондона, ваша светлость.

– Уилкокс, как чудесно! Она едет домой?

– Леди Корделия звонила уже по пути на вокзал и предполагает быть здесь после ужина.

– Я не видел ее двенадцать лет, – сказал я; я действительно последний раз виделся с нею в тот вечер, когда мы ездили вместе ужинать и она обмолвилась о своем желании стать монахиней; в тот вечер, когда я писал парадный интерьер Марчмейн-Хауса. – Она была обаятельная девочка.

– Она живет странной жизнью. Сначала этот монастырь; потом, когда там ничего не вышло, война в Испании. Я не видела ее с тех пор. Другие девушки, которые отправлялись с санитарным транспортом, после окончания войны вернулись, но она осталась, помогала людям добираться домой, работала в лагерях для военнопленных. Странная девушка. И знаешь, она выросла совсем некрасивой.

– Ей известно про нас?

– Да, она прислала мне чудесное письмо.

Больно было думать о том, что Корделия выросла "совсем некрасивой", что весь этот горячий запас любви тратится на инъекции и порошок против вшей. Когда она приехала, усталая с дороги, довольно дурно одетая, с поступью женщины, которая не заботится о производимом ею впечатлении, я нашел ее действительно некрасивой. Странно, думал я, как одни и те же составные части в разных сочетаниях образуют и Брайдсхеда, и Себастьяна, и Джулию, и ее. Что она их сестра, не вызывало сомнений, но в ней не было грации Себастьяна и Джулии, как не было серьезности Брайди. Она производила впечатление деловой и энергичной женщины, привыкшей к обстановке лагерей и перевязочных пунктов, насмотревшейся на простые и великие страдания и потому утратившей способность к более тонким удовольствиям. На вид ей было много больше ее двадцати шести лет, трудная жизнь огрубила ее; постоянная необходимость изъясняться на чужих языках привела к утрате нюансов родной речи; она сидела у огня, слегка расставив ноги, и когда она сказала: "Хорошо дома", это прозвучало для меня как урчание собаки, укладывающейся вечером на свою подстилку.

Таковы были впечатления первого получаса, обостренные контрастом с белой кожей и шелковистыми мерцающими волосами Джулии и с моими воспоминаниями о ней самой – девочке.

– Моя работа в Испании кончена, – сказала она. – Власти были отменно любезны, выразили благодарность за все, что я сделала, даже дали медаль и выставили меня вон. Но кажется, здесь тоже скоро будет сколько угодно такой же работы. – Потом она спросила: – Еще не поздно подняться к няне?

– Нет, она просиживает до глубокой ночи у своего приемника.

Втроем мы поднялись в бывшую детскую. Мы с Джулией бывали у няни Хокинс каждый день. Она и мой отец оказались единственными людьми, не подверженными никаким переменам, за все время, что я их помнил, ни тот ни другая не постарели и на час. Теперь небольшой радиоприемник прибавился к собранию ее простых удовольствий – к молитвеннику, "Книге пэров", аккуратно обернутой в серую бумагу для лучшей сохранности красного, с золотым тиснением, переплета, фотографиям и каникулярным сувенирам, разложенным на комоде. Когда мы сообщили ей, что собираемся с Джулией пожениться, она сказала: "Ну что ж, милочка, надеюсь, это все к лучшему", – ибо ее религия не позволяла ей сомневаться в правоте поступков Джулии.

Брайдсхед не был ее любимцем. Услышав весть о его помолвке, она заметила: "Долго же он собирался", – а когда ее поиски сведений о родне миссис Маспрэтт по страницам Дебретта оказались бесплодными, заключила: "Ну конечно, поймала она его".

Мы застали ее, как всегда по вечерам, у камина с чашкой чаю на столике и с рукоделием на коленях.

– Я знала, что вы придете, – сказала она. – Мистер Уилкокс послал предупредить меня.

– Я привезла тебе кружев, няня.

– Да, милочка, это очень красивые кружева. Совсем как покойница ее светлость нашивала в церковь. Хотя зачем их делают черными, не могу понять, ведь от природы-то кружева белого цвета. Большое спасибо, деточка, очень мило с вашей стороны.

– Можно, я выключу радио, няня?

– Ну конечно. Я на радостях и не заметила, что оно играет. Что это вы сделали со своими волосами?

– Да, ужасно, я знаю. Теперь, когда я вернулась, надо будет всем этим заняться. Няня, голубушка моя.

Теперь, когда мы сидели и разговаривали и любящие глаза Корделии покоились на всех нас, я начал различать, что и у нее тоже есть своя, особенная красота.

– Я видела Себастьяна месяц тому назад.

– Сколько уж, как он уехал! Здоров ли?

– Да не совсем. Я потому к нему и ездила. Ведь от Испании до Туниса рукой подать. Он там у монахов.

– Надеюсь, они там хорошо за ним смотрят. Тоже, наверно, хлебнули с ним горя. Мне он каждое Рождество присылает поздравления, да ведь это совсем другое дело, когда бы он сам приехал. Зачем вам всем непременно за границу надо, не могу понять. Ну в точности как его светлость. Когда пошли тут эти разговоры насчет войны с Мюнхеном-то, я так себе и сказала: "Ну вот, а Корделия, Себастьян и его светлость – все трое за границей, какое для них неудобство".

– Я хотела, чтобы он поехал со мною домой, но он не согласился. Знаешь, у него теперь борода, и он очень набожен.

– Ну, этому я никогда не поверю, даже если увижу своими глазами. Он всегда был настоящий маленький язычник. Брайдсхед, тот был церковная душа, а Себастьян – нет. И борода, подумать только. Когда у человека такая чистая, хорошая кожа. Он всегда казался умытым, хоть бы целый день близко к воде не подходил, а вот Брайдсхеда как ни мой, все равно, бывало, не отмоешь.

– Страшно подумать, – сказала однажды Джулия, – как ты совершенно забыл Себастьяна.

– Он был предтечей.

– Так ты сказал тогда, во время шторма. Но мне иногда кажется, что, может быть, я тоже только предтеча.

"Может быть, – думал я, ощутив, как ее слова повисли между нами в воздухе, точно клок табачного дыма, чтобы потом растаять как дым и не оставить в душе следа, – может быть, всякая наша любовь – это лишь знак, лишь символ, лишь случайные слова, начертанные мимоходом на заборах и тротуарах вдоль длинного, утомительного пути, уже пройденного до нас многими; может быть, ты и я – лишь некие образы, и грусть, посещающая нас порою, рождается разочарованием, которое мы испытываем в своих поисках, тщась уловить в другом то, что мелькает тенью впереди и скрывается за поворотом, так и не подпустив к себе".

Я не забыл Себастьяна. Он каждый день был со мною в Джулии, вернее, в нем любил я Джулию в далекие аркадийские дни.

– Звучит не слишком-то утешительно, – сказала Джулия, когда я попытался ей это объяснить. – Откуда мне знать, что в один прекрасный день я не окажусь кем-то еще? По-моему, это удобный предлог бросить бедную девушку.

Я не забыл Себастьяна; каждый камень в том доме был для меня памятью о нем, и теперь, при словах Корделии, расставшейся с ним не далее как месяц назад, он наполнил все мои мысли. Когда мы вышли из детской, я сказал:

– Расскажите мне о Себастьяне.

– Завтра. Это длинная история.

И вот назавтра, прогуливаясь по дорожкам осеннего парка, она мне рассказала:

– До меня дошли сведения, что он умирает. От одного бургосского журналиста, недавно побывавшего в Северной Африке. Речь шла о совершенно опустившемся человеке по фамилии Флайт, о котором говорили, будто он английский лорд; святые отцы из одного монастыря близ Карфагена подобрали его умирающим с голоду и взяли к себе. Вот что я услышала. Я знала, что это не может быть абсолютной правдой – как ни мало мы сделали для Себастьяна, по крайней мере его деньги ему пересылаются, – но выехала, как только смогла.

Все оказалось очень просто. Я прежде всего пошла в консульство, и там о нем было известно; он находился в лазарете при одной из миссий. По сведениям консула, в Тунис он приехал в один прекрасный день в автобусе из Алжира и хотел поступить в миссию медицинским братом. Отцы-миссионеры только посмотрели на него и принять отказались. И тогда он начал пить. Он жил в маленькой гостинице на краю арабского квартала. Я потом там была; это небольшой бар, а наверху несколько номеров. Хозяин там грек. Во всем доме пахнет горячим маслом, и чесноком, и перекисшим вином, и старой одеждой, и там собираются мелкие торговцы-греки, играют в шашки и слушают радио. Там он прожил больше месяца, пил греческую полынную водку, иногда уходил куда-то, они не знали куда, потом возвращался и снова пил. Они боялись, как бы с ним чего не случилось, и иногда незаметно ходили за ним следом, но он бывал только в соборе или же нанимал автомобиль и ездил в монастырь за городом. Его там любили. Его, как видите, по-прежнему любят, где бы и в каком бы состоянии он ни находился. Это его свойство, оно всегда останется при нем. Слышали бы вы, как о нем говорил хозяин гостиницы и все его домочадцы, говорили со слезами на глазах; они, несомненно, грабили его, как только могли, но при этом ухаживали за ним и старались, чтобы он обязательно что-нибудь ел. Их это страшно пугало – что он отказывался есть, что при таких деньгах он был худ как щепка. Кое-кто из тамошних завсегдатаев забрел в гостиницу, пока мы вели этот разговор на своеобразной разновидности французского языка, и все повторяли на всевозможные лады одно и то же – такой хороший господин, говорили они, больно было видеть, как он бедствует. Они очень дурно отзывались о его родных, которые допустили его до подобного состояния; у них, греков, такого не могло бы случиться, говорили они, и, вероятно, были правы.

Впрочем, все это было уже потом. Из консульства я отправилась прямо в монастырь и разговаривала с отцом игуменом. Это суровый старик голландец, пятьдесят лет проживший в Центральной Африке. Он рассказал мне то, что было известно ему: как Себастьян в один прекрасный день появился в монастыре, действительно с бородой и с чемоданом, и просился к ним в санитары. "Намерение его было совершенно серьезно, – подчеркнул игумен (Корделия изобразила его гортанный выговор; у нее еще в детстве, как я вспомнил, был дар подражания). – На этот счет, пожалуйста, не питайте ни малейших сомнений, он полностью в здравом уме, и намерения его совершенно серьезны". Он хотел, чтобы его отправили в джунгли, куда-нибудь как можно дальше, к первобытным племенам, к каннибалам. "У нас нет каннибалов", – сказал отец игумен. Тогда он сказал, хотя бы к пигмеям, или просто в какую-нибудь дикарскую деревню над рекой, или к прокаженным – к прокаженным лучше всего. Игумен ответил: "Прокаженных у нас много, но они живут в наших лепрозориях под наблюдением докторов и святых сестер. И там все благоустроено". Он помолчал, подумал и сказал, что, пожалуй, прокаженные – это не совсем то, что ему нужно, а нет ли у них где-нибудь небольшой церкви над рекой – ему непременно хотелось, чтобы была река, – где он мог бы присматривать за порядком в отсутствие священника. Игумен ответил: "Да, такие церкви у нас есть. Теперь расскажите мне о себе". "О, я ничего собой не представляю", – сказал он. "Нам случается видеть людей со странностями, – Корделия снова обратилась к подражанию, – он, безусловно, человек со странностями, но намерение его было вполне серьезно". Отец игумен завел речь о послушничестве и учении и заметил: "Вы не молоды. И не кажетесь сильным". Он ответил: "Да. Я не хочу идти в учение. Не хочу делать ничего такого, что связано с учением". И отец игумен сказал: "Мой друг, вам самому нужен миссионер", – а он ответил: "Да, это верно". И он велел ему уйти.

Назавтра он пришел опять. Накануне он весь вечер пил. Он объяснил, что решил стать послушником и поступить в учение. "Но к несчастью, – сказал отец игумен, – есть такие вещи, которые для человека, работающего в джунглях, недопустимы. Одна из таких вещей – пьянство. Это не худший из пороков и, однако же, совершенно губительный, перечеркивающий все усилия. И я отослал его". Тогда он стал приходить по два-три раза в неделю, неизменно пьяный, так что в конце концов игумен распорядился, чтобы привратник больше не впускал его. Я сказала: "Боюсь, он причинил вам очень много беспокойства", – но таких вещей они там, конечно, не понимают. Отец игумен просто ответил: "Я не видел, чем я могу ему помочь, кроме молитвы". Он очень святой старец и различает это в других.

– Что – это? Святость?

Назад Дальше