Они часто бывают на берегу огромного, с теплыми желтыми песками Родниковского озера, даже зимними вечерами выходят на крутояры. Летом уезжают на лодках в камыши, ловят на горбунца красноперых, литых окуней.
4
В толкотне да сумятице незаметно подкралась ночь. Потухли макушки церковных куполов. Закатился престольный праздник. Только песни жили еще в потемках, гомонили кое-где у палисадников подвыпившие парни, визжали девки.
Макарка с Терехой поставили сети, тихо гребли к пристани. После продолжительного молчания Тереха заговорил:
- Слушай меня, друг! Решился я. Кончу писаря и Кольку заодно… Вот.
- Ты что, сдурел?
- Нет. Не сдурел. Обиды снести не могу… За что он меня ударил, этот недоделок, а? А третьего году голод был… Поленька у нас совсем еще маленькая была, хворала… Так он, писарь этот одноглазый, как над нами измывался!
…Тоже после Троицы полыхнуло тогда на Родники жаром из казахских степей. Дни стояли в сером мареве, по дорогам пылили вихри. Лишь один раз за все лето собралась над Родниками туча, да и ту завалил ветер. Посевы засохли. Трещали, ломаясь под ногами, умирающие от зноя пшеничные и ржаные стебли. Горевали мужики, воем выли бабы. Несколько раз село выходило на молебны. Образ троеручной богородицы выносили в поля.
- Разгневался, видно, господь за грехи наши тяжкие!
У Ефима Самарина хлебушко в тот год кончился до первого снегопада.
- Иди, старик, к писарю, авось не откажет, - просила мать. - Последнюю ведь квашню замешала.
Но старик молчал.
- Дай, тятя, я схожу, - вызвался Тереха. - Скажу, что хвораешь, недвижим. Неужто не даст?
Помнит Тереха писареву кухню на нижнем этаже.
- Тебе чего? - дебелая Улитушка, верная привратница, кухарка и страж, подозрительно оглядела парня.
- Мне? Сысоя Ильича. Вызывал чтой-то! - схитрил Тереха.
- Они еще почивают. Подожди немного, - Улитушка застучала ножом, кроша дымящуюся баранину. Но тут же, откуда-то сверху, дернули нетерпеливо колокольчик.
- Встали. Скоро кофей пить будут.
- Много их там?
- Сам да Коленька. Вот и все.
- А Дунька где?
- Дрыхнет еще, наверное! Они не связываются с придурковатой.
Немного погодя кухарка с подносом ушла наверх по винтовой лестнице, а, вернувшись, объявила:
- Заходи.
В большой светлой горнице за круглым столом сидели Сысой Ильич и Колька. Ковер - во весь пол. Изразцовая печка дышит жаром.
- Здорово, паренек! - ответил писарь на Терехин поклон. - Зачем пожаловал?
- Муки бы нам малость, - сказал Тереха.
- Муки? А ты кто такой?
- Самарин я. Пастуха вашего, что на отгоне работает, сын. Отец хворый лежит. Перекусить нечего.
- Мы Ефиму Самарину не должны.
- Ясно, что не должны. Взаймы просим. На прок отработаем.
- На прок? А какой же мне в этом прок?
- Выручите, Сысой Ильич, кушать ведь нам тоже охота.
- Кушать охота? - в разговор вступился Колька. - На! Поешь! - сунул Терехе жареную гусиную лытку, засмеялся. Тереха лупанул по Колькиной руке резко и сильно. Лытка покатилась на ковер.
…Белые клубы тумана нависали над камышами, сизой пеленой застлали поверхность воды. Одиноко прокричала где-то над степью птица-полуночник: "Спать-пора-спать-пора!"
- Ну и дали они тебе хлеба? - спросил Макар.
- Дали по шее. Выпинали из дому да еще у входа в калитку пару оплеух кинули, а потом отцу нажаловались… Всю вину на меня сперли… Так мы на лебеде да на ягодах болотных и жили. Пухли. А они, стервы, вино заморское попивали… Вот как… Терпение лопается.
Тихо причалили к берегу, вслушиваясь в звонкую тишину, пошли по затихающим Родникам. Окна писарева дома ярко светились тридцатилинейными лампами-молниями. Целый десяток коней под седлами и в упряжках стояли у коновязи. В доме гудела компания.
- Собралась вся свора, - басил Тереха. - Рыжая пегую далеко видит. Вот бы им.
В руке Терехи поблескивал кривой сапожный ножик.
- Нет, этим, Терешка, ничего не взять. Я пробовал, - отговаривает Макар. - Одного добьешься - на каторгу упекут… И боляну свою, Марфушку, навеки потеряешь.
- Да что же делать-то, в душу мать? - ругался Тереха.
- Тут другое надо, - продолжал поселенец. - Надо думать… Шел со мной в этапе, когда до Казани пехом гнали, один политический. Крестьяне и рабочие, говорил, власть в свои руки возьмут.
- Дурак ты, Макарша! Да разве без этого возьмешь? - покрутил Тереха ножом.
- Оружие нужно будет, когда весь народ встанет. А врозь, по одному - передавят!
Тревожно заухала в камышах выпь. На самом краю Голышовки, почти за озером, прогорланил первый петух. Когда влезли на сеновал и улеглись на волглую свежескошенную траву, благоухавшую всеми запахами сорокатравья, Макарка разоткровенничался.
- Девку сегодня ненашенскую видел. На Любашку мою похожа, не развод божий. И такая тоска навалилась, хоть башкой об стенку.
- Где видел?
- Там, на полянке, когда боролись.
- А-а-а. Это учительница.
- Может, родня какая Любашке? Поговорить бы…
- Сходи. В лоб не ударит.
- Кто ее знает. Они ведь не наш брат.
5
Каждую зиму берет Оторви Голова у писаря то хлеб, то солому на корм, то из упряжи что-нибудь. И все взаймы. Приходится дочери Марфушке летом вставать чуть свет, работать за долги на писаревых пашнях, доить коров на дальних выпасах, вязать туже снопы на страдных загонах. Каждое утро кричит мачеха на Марфушку:
- Вставай скореича! Дрыхнешь, кобыла ногайская! Нет на тебя погибели!
И плачет девчонка от этих мачехиных слов, убегая в пригон. Горький хлеб есть приходится. Но сегодня солнце уже высоко поднялось над Родниками, согнало росу быстренько, и парит белое марево над степью, а она спит… У Ивана Ивановича третий день нарывает рука, горячий пот льется с висков. Он стонет тихохонько на старой кошме в сенцах, шипит на мачеху:
- Не шоркайся ты, не шуми, дай девке выспаться!
Солнечный луч полоснул через дырявый ставень по полу, заплясал на Марфушкиных ресницах. Она испуганно вздрогнула, вскочила, надернув старую юбчонку поверх холстяной нижней рубахи, обулась.
- Что это, мамонька, никак светло, а вы не будите?
- Спи, если охота, ишо. Не пойдешь сегодня к Сутягиным. Хватит, поробила.
- На свою пашню поедем?
- И на свою не поедем.
- А куда же?
- Писарь велел в школу тебя посылать. К учительше, сторожихой. По червонцу в год жалование.
- Ой, боюсь, мамонька… Дунька писарева говорила: за политику учительшу-то к нам прислали.
- За что?
- За политику. Политики, они вроде бойщика Егорки, кровь свежую пьют. Не скотскую, человечью. Бога не признают, царя скинуть грозятся.
- Не боись. Раз Сысой Ильич место охлопотал, значит, надо. Заботится он, Сысой-то Ильич, приглянулась ты ему!
- Ой, мамонька! Что ты говоришь?!
- Не мели, пустомеля! - прикрикивает на женку из сенок Иван Иванович. - А то я те язык-то выхолощу!
Писарь - старый вдовец, одноглазый, с толстыми губами и желтой лысиной. А Марфушка - светленькая, семнадцатилетняя девчонка, на выданье. У нее белые, как лен, волосы, вьющиеся на висках, и глаза в пушистых ресницах. Даже ситцевое платье - все богатство Марфуши - красит ее. По хорошему времени пора бы уже и выдать Марфушку замуж. Но женихи выбирают богатых, а в избе у Оторви Головы много только клопов. Окна онучами завешены. Кто же к таким бедолагам свататься пойдет? Какой-нибудь нищий разве?
…Марфушка долго собиралась к учительнице. Тщательно умылась, переплела косу, надела платье и сбегала к берегу, постояла на плотцах, глядясь в воду, - ничего вроде.
Вот и школа. "Училище", как называют ее родниковцы, - небольшой, лохматый от торчащего из пазов мха, домик. Построили его недавно всей волостью недалеко от церкви, среди тонких, веселых берез. Привезли из города учительницу.
Марфушка боится какого-то конфуза. "Неловко все же, - думает она. - Что буду говорить учительнице… Вот, скажет, еще помощница выискалася, и прогонит…"
Робея, переступает школьный порог.
- Здорово живешь, барышня!
- Здравствуй!
- А я - Марфуша. В сторожихи к вам. Сысой Ильич послал!
Учительница с любопытством разглядывает Марфушу. Косой глубокий шрам на левом запястье: наверное, серпом порезала; раздавленные работой большие руки. А глаза смелые и доверчивые. Молоденькая, но перенесла в жизни немало, сразу видно.
- Садись, Марфуша! Меня зовут Александра Павловна. Это для учеников. А ты можешь звать просто Саня.
Она достает конфеты, подходит к печке и раздувает маленьким сапожком самовар. Глаза улыбаются.
- Чай пить будем.
- Не… не будем… мы только что отобедали, - краснеет Марфуша, боясь глядеть на конфеты. А сама подумывает: "Соврала Дунька, недотепа придурошная". Боязнь помаленьку гаснет. Она подсаживается к столу.
- А я думала, Александра Павловна, что ты политическая.
- Это, значит, какая?
- Ну, кровь свежую любишь и царя скинуть хочешь.
- И кто это тебе наговорил?
- Писарева дочь.
Учительница рассмеялась.
- Глупенькая ты. Это писарь, наверное, кровь-то чужую пьет… Приходи завтра, школу мыть станем.
- И ты тоже?
- И я.
- Ой ли?
- Не веришь? Вот смотри, я уже и воды с утра наносила, и известку развела.
- Зачем? Я же сама могла бы.
- Ничего. Тебе будет легче. И с работой быстрее управимся.
Чай у Александры Павловны показался куда слаще домашнего, и Марфуша справилась с тремя стаканами.
6
На другой день, едва развиднело, начали они обихаживать школьный класс. Белили стены, мыли окна и потолки, расставляли густо покрашенные черной краской парты.
- Можно? - вдруг услышали голос.
- Заходите! - ответила Александра Павловна.
- Это тятенька мой. Зачем ты? - смутилась Марфуша.
- А и сам не знаю, дочка! Спокою никакого нету. Будто дьявол в руке ворочается. Глаз не сомкнул всю ночь.
- Что у вас? - подошла учительница.
- Змеевик, бабка Фекла определила. Надысь пошептала что-то, полегче стало. Видно, заговорила… А вчера пришел к ней, - Иван Иванович качал руку, как младенца, - она и говорит: ничо не сделать, отболит совсем!
- А ну, покажите… Бабка сказала, а вы поверили? Да? Эх вы!
Она увела Ивана Ивановича в свою комнатку, промыла набрякшую ладонь теплой водой, наложила пластырь.
- И ты думаешь, касаточка, полегчает?
- Идите сейчас домой, вот порошок этот выпейте и спать. Думаю, что полегчает!
Марфуша вздохнула:
- Дай бог! Чисто измучился тятенька!
Весь день било в зеленые школьные окошки солнце. Дымилась от жары степь. Под вечер, когда улегся зной, Александра Павловна и Марфуша закончили работу: побелили класс, светелку учительницы, выскоблили до желтизны полы. Потом, искупавшись в мягкой, как щелок, озерной воде, поставили самовар.
- Вот и готово наше училище, - улыбалась Александра Павловна.
- А ученики где? Они, поди, после страды только в школу-то ходить станут? Сейчас никто не пустит.
- Пусть после страды. Подождем.
- Все лето в Родниках жить будешь?
- А куда же мне еще?
На крыльце загремели шаги.
- Матушка ты моя, касатушка! - на пороге появился Оторви Голова.
- Что случилось, Иван Иванович?
- Пошел от вас, лег в сенцах, уснул. И вижу во сне, будто собачонка соседская ладошку мою лижет. И так мне легко стало. Проснулся, а рука-то мокрая и боли нету.
- Очень хорошо.
- Шибко. Уважила. Дай тебе бог здоровья. Не знаю, как и благодарить. Вот! - Оторви Голова припечатал здоровой рукой на столешницу серебряный полтинник.
- Садитесь, Иван Иванович! - дрогнул учительницын голос. - Поговорим. Чайку попьем. Нравится мне народ в Родниках, работящий, открытый.
- Да так ничего, славный народишко, пока терезвый. А если нажрутся, то и богородицу по шапке.
- Неужели такие есть?
- Ой, господи! Да неужто нету. Вон хоть Макарку-поселенца возьми. Он грит, бога-то для дураков выдумали!
Александра Павловна взглянула на полтинник, сдвинутый к краю стола.
- А как живут мужики?
- Кто как. - Оторви Голова поглядел на полтинник. - Одни по концам, другие по середке. Мужик он и есть мужик. Сколько бы ни прыгал, все равно в хомут попадает. Копайся в земле, богу молись.
Оторви Голова, боясь незнакомого человека и стесняясь молоденькой дочки, говорил неправду. Не ахти каким религиозным был он сам. Загибал о боге такое, что уши вянули. Но царя чтил.
- А Макарка этот, он что, вор или пьяница? - спрашивала учительница.
- Не скажу. Работящий парень и себя хорошо блюдет. Только ишь как про бога-то поговаривает!
- Вероотступник чистый! - поддержала отца Марфуша.
- И бедняк тоже?
- А то что, богач, что ли? - Иван Иванович еще раз взглянул на полтинник и, будто вспомнив что-то, встал. - Ну ладно. Сидят-сидят, да и ходят. Благодарствую, Александра Павловна. Пойду.
- Погодите, Иван Иванович! - испугалась учительница. - Возьмите ваш полтинник.
- Да что вы?
- Возьмите, если не хотите меня обидеть. Не могу я. Ну, уважьте и вы меня. Пожалуйста!
Она вся зарделась, неловко сунула в руку Оторви Головы монету, подтолкнула его к двери.
"Вот оно как, значится, "не могу", - шептал, возвращаясь домой, Иван Иванович Оторви Голова. Заячья губа его счастливо топырилась, в потной ладони отсырела последняя деньга.
7
Парни и девки ходят на вечерки к бойкой блудной солдатке Таньке Двоеданке. Танька - баба с соображением. Она собирает с головы по гривне, "на керосин", и открывает свою просторную горницу. "Двоеданкой" ее прозвали в Родниках совсем не из-за принадлежности к староверам, платившим когда-то царю две дани, а по причине Танькиной страсти иметь двух, а то и трех постоянных любовников. Летом, после Троицы, гульбище идет на полянке, возле завозни, где лежат два старых тополя. Здесь и находят себе родниковские парни зазноб, здесь и начинается любовь. Залихватски ревут у Двоеданкиной избенки однорядки, плещутся малиновые мотивы, платят хозяйке радостью.
Первый раз здесь обнял Тереха Марфушку, и не спала она после этого всю ночь. Подносила к лицу ладони, ловила полынный запах Терехиных рук. Тереха - соседский парень. Рядом дома стоят. И росли вместе: голышами в озерной воде кувыркались, по грузди бегали. И песни Терехины не тревожили Марфушку до сих пор. А тут, как опалил: сразу все изменилось.
На крыльях прилетела к Таньке-Двоеданке. Увидела Тереху, присела рядом, не стесняясь. Зашептала горячо, близко припадая к уху:
- Пойдем, скажу что-то.
- Посиди. Макарку дождемся.
- Он все тоскует?
- Тосковать шибко-то некогда. Изробился, как лошадь. Вчера затемно с пахоты пришел.
- Ну ты позови его, как придет. Втроем погуляем. Не заругаешься?
- Да ты что, пташка моя? - улыбнулся Тереха белозубо. В глазах нежный огонь. - Что я ругаться-то буду? С чего?
Спешили зори навстречу друг другу. В чистой синеве стояла над землей утренняя звезда. Они сидели на крутояре, под черемухой. Слушали разговоры вечных ключей.
- Как на духу вам говорю, - заглядывая в лицо то одному, то другому парню, шептала Марфуша. - Такая она добрая, такая ласковая… Тятеньке моему болячку вылечила - никаких денег не взяла. Застыдилась. Чаем все время поит с конфетами. Схватится пол мыть - вымоет не хуже меня… А книжки читает интересно: то плачет, то смеется. Какая же это политическая? Наврала Дунька… Одно мне не нравится: ни половиков нет гарусных, ни ковра, ни шубки белой, как у Соньки Бурлатовой!
- Будет тебе про шубки-то, - перебил Терека. - У Соньки шубки белы, а душа, как вар!
- Много нашего брата на свете, бедняков-то, - думала я. - А она ровно догадалась об этом и говорит: "Я, Марфуша, счастливой себя чувствую!" Мне смешно стало: "Какое уж у тебя счастье?" - "Да ведь счастье-то не в богатстве. Разбогатеешь, а другие бедными останутся". - "Ну и пусть остаются", - говорю. "А если бы все были счастливыми?" - "Такого не бывает!" - "Есть люди, которые борются за счастье для всех бедных. Они-то и сами счастливы", - пояснила она. "Добрые, видно, люди! - отвечаю. - У нас в Родниках таких нету. У нас каждый глядит другого обобрать". А она смеется: "Темная, - говорит, - ты, Марфуша, хочешь учиться?" Я даже покраснела: "А платить-то чем за учебу?" - "Бесплатно, - говорит, - стану учить". - "А Тереше, - спрашиваю, - можно?" - "Конечно, можно, - опять засмеялась она. - Приводи его в школу!"
- А Макару? - спросил Тереха.
- И ему тоже можно! - Марфуша до боли прикусила язык: она не спрашивала у Александры Павловны, можно ли читать книги и учиться поселенцам.
8
Вместо вечерок Тереха и Макарка стали заглядывать в школу. Опасения Марфуши насчет Макарки были напрасными. Напротив, учительница радовалась, что приходит и он, угощала чаем, показывала книги с картинками, объясняла что к чему.
Начинали, как водится, с букваря. Но частенько разговор от грамматики с арифметикой на житейское переходил.
- Ох и ловко же вы проучили этого зазнайку в троицын день! - сказала однажды учительница, обращаясь к Макару.
- Себе горя нажил. Писарь теперь лается на чем свет стоит: "Обчеством я поставлен! И ты, поселенская морда, не токмо передо мною шапку должен ломать, а и перед сродственниками моими и детьми. А не желаешь - к едрене-фене!"
- Сегодня работаешь - так еще и сыт, - добавлял Тереха. - А завтра на сухари высушат. Это же паразиты!
- Надо таким сдачи давать.
- А мы разве не пробовали? В прошлом году одному приказчику я немного глотку пощупал… К уряднику попал, дома выволочку получил… Вот те и дал сдачи.
- Чудные вы, ей-богу! Разве такими способами борются?
- Верно судите, Александра Павловна, - поддерживал учительницу Макар. - Тереша, он только бы глотки рвал… Так ничего не выйдет. В одиночку на волков не ходят. Облавой надо. Власть - она и есть власть: в дугу согнет!
- Будешь совсем покорным - ярмо накинут! - горячился Тереха.
- Посмотри сюда! - встала учительница. - Вот лампа горит, видишь?
- Не слепой.
- Встану я в сторонку, ну вот сюда, и буду дуть на лампу, думаешь, потушу?
- Не потушишь.
- А давайте на это место встанем все вместе и дунем разом. Сразу потухнет. Мир, Тереша, только вздохнет - и ураган подымется. И правители полетят, и богачи, и помещики! Разом надо! Понятно?
Вспыхивало Марфушкино лицо, заострялся носик. Макар по привычке ворошил пятерней рыжие волосы. Тереха слушал, широко распахнув глаза, удивляясь и восхищаясь.
Когда ночью шли из школы, Марфушка боязливо говорила:
- Как она про царя-то!
- Что как?
- Разве про царя-батюшку так можно?
- А что, нельзя, по-твоему? - отвечал Тереха. - На кой ляд он сдался, царь, если только о богатых и думает!